статьи
видео
ПРЕДИСЛОВИЕ
Заканчивая чтение «ПринципаД’Аламбера», испытываешь странное чувство. Закрывая книгу, тывсе равно продолжаешь ее читать. И вот она, закрытая, лежит у тебя наколенях; теперь книга — часть истории человека. Его личность,включив в себя самую книгу, не может быть ни охвачена, ни объясненакнигой, как не может работа часов быть объяснена тем фактом, что онив данный момент показывают три часа пополудни. Наступило время, когдакнига может спокойно лежать на коленях, пока за окном сгущаютсясумерки. В данный момент герой этой книги — я. Однако всякий,кто читает сейчас предисловие, написанное мною после прочтения книги,скоро перевернет страницу, и продолжится — вне книги, новключив ее в себя, — новая история. Впрочем, мыотклонились от темы. «Принцип Д’Аламбера» — третийроман Эндрю Круми, хотя было бы неправильно назвать это сочинениероманом. Нет, это произведение такого рода, что оно не заканчиваетсяпо прочтении, продолжая жить в сознании читателя своей независимойжизнью. Да, пожалуй, так.
Несмотря на тот факт, что эта книгаспособна лишь остановиться, но не закончиться, она может похвастатьудачной концовкой. Это серия историй б историях — «СказкиРрейннштадта», рассказанные вымышленным персонажем в городе,реальность или нереальность которого зависит отчасти от другой книгитого же Круми «Пфиц» (1994), которая здесь неупоминается, но часто цитируется. Эти истории принадлежат отдельнойкниге, составленной человеком по имени Мюллер и озаглавленной им«Сказки Ррейннштадта», а это означает, что рассказчик в«Принципе Д’Аламбера» в действительности лишь персонаж, окотором повествует автор сказок, вошедших в «ПринципД’Аламбера». В последней фразе автор впервые говорит от первоголица, утверждая, что не может поручиться за истинность рассказанного,и на этом останавливается.
Пожалуй, надо снова вернуться к началу,к Жану Лерону Д’Аламберу (1717 — 1783), чей принцип столь жереален, как и он сам. В том виде, в каком принцип был опубликован в«Traite de dynamique» («Трактат о динамике»,1743), он основан на законах движения Ньютона и гласит, что силыдействия и противодействия в замкнутой системе движущихся тел взаимноуравновешены, а следовательно, этот принцип можно приложить к решениюзадач механики. Другими словами, это третий закон Ньютона,приложенный как к телам способным или «свободным»двигаться, так и к покоящимся объектам. Согласно версии Круми,человек Д’Аламбер, вымышленные мемуары которого занимают часть первойкниги «Принципа Д’Аламбера», пишет: «Я видел рядматематических формул, с помощью которых все противоречивые деяниялюдей — их капризы, страсти и причиняемая ими боль —могут быть сведены к единому принципу… Таким образом, я смогбы найти ответ на мучительный вопрос, заставлявший меня рассуждать ипредаваться бесплодным размышлениям… А именно: злом или добромбыли обусловлены поступки некоторых людей в отношении меня».
Широка дорога в Чистилище.
Хотя следствия приложения принципаД’Аламбера к мышлению, истории и человеку являются главным предметомкниги, сама она построена на другой его концепции — «SystemeFigure des Connaissances Humaines», что приблизительно можноперевести как «Систематическое изложение человеческого понятияи знания», — положенной в основу принциповсоставления знаменитой «Энциклопедии», которую он издавал(1751 — 1759) совместно с Дени Дидро. Изложение разбито на триосновные категории: Память, Разум и Воображение. В категорию «Память»Д’Аламбер включает все, что уже известно, — историю,механику, технику и т. д. Под разумом он понимает абстрактныепредметы всякого рода. В категорию «Воображение» онсовершенно бесцеремонно относит все искусства. Три части «ПринципаД’Аламбера» так и озаглавлены: «Память: ПринципД’Аламбера», «Разум: Космография Магнуса Фергюсона»и «Воображение: Сказки Ррейннштадта». (Как мы уже знаем,третья часть обернулась — по крайней мере частично —книгой под названием «Сказки Ррейннштадта».) Если несчитать одного обстоятельства, всю книгу можно толковать как веселыйвыпад против Д’Аламбера, его схемы понятий и его Принципа, которымякобы можно измерить мотивы поведения человека.
Конечно, это выпад. По большей части«Принцип Д’Аламбера» высвечивает изъяны холоднымвзглядом, присущим позднему Луису Бунюэлю в его фильме «Фантомсвободы» (1974), посвященном (как и этот роман) природеЛитературы. Однако ясно, что Круми любит Жана Д’Аламбера, историяжизни которого рассказана в первой части романа. Д’Аламбер хрупок,уродлив, истерично остроумен и безнадежно влюблен в Жюли де Л’Эпинас(личность такую же историческую, как и сам Д’Аламбер). Его муки, егонаивность и его ранимость живо присутствуют на страницах книги.Контраст между вычислением человеческого поведения и эмоций, котороедекларирует Принцип, с одной стороны, и неспособностью завоеватьстрасть Л’Эпинас — с другой, не вызывает желания смеяться.Вовсе нет. Нарисованный Круми портрет Д’Аламбера — самоговыпуклого персонажа романа — удивительно нежен. Но представшийперед нами герой неотесан, как мещанин Мольера, и его «Изложение»есть вызов человечеству. Роман Круми — саркастическоевозражение против такой самонадеянности.
Вторая часть «ПринципаД’Аламбера», содержащая философский трактат, составленный впочтенной форме записок о путешествии на другие планеты, без тормозовспускает «Изложение» с крутого склона, а третья частьвдребезги разбивает его о скалу беллетристики. Ррейннштадт —вымышленный город, впервые выведенный в «Пфице», инесколько историй, рассказанных Пфицем — изобретенным главнымгероем предыдущей книги слугой, похожим на Санчо Пансу и играющимодновременно притягательную и отталкивающую роль в вымышленномгороде, — беспощадно и весело высмеивают принципД’Аламбера, который (как мы хорошо помним) есть инструмент дляизмерения человеческой природы, созданный ученым, который отвелВоображению ничтожное место в «Изложении человеческого знания».Самая очаровательная из этих шуток — длинное описание часов вцентре города, часов, бесчисленные пересечения дисков и циферблатовкоторых так доступно и адекватно описывают нам суть мира, что —когда астрономы открывают новую планету — она, как оказалось,уже присутствует в механизме часов. Это есть, говоря другими словами,явное воплощение д’аламберовской версии начал Вселенной Ньютона. Кнесчастью, граждане города тратят массу времени на попытки проникнутьв механизм часов. Все усилия горожан оказываются тщетными, ибо, чемближе они его рассматривают, тем дальше — в бесконечность —ускользает от них смысл. В конце отрывка часы начинают походить напредметы из книг Кафки или Борхеса.
В то же время некоторые из «СказокРрейннштадта» являются чисто повествовательными рассказами,описывающими влюбленность или одержимость, на которую люди попустутратят жизнь. Эхом отражая трагическую историю самого Д’Аламбера, этисказки возвращают нас к началу, ибо противовесом принципу Д’Аламберав книге выступает «Пфиц», которым вполне может оказаться«привидение или дух, вызываемый рассказчиками злобных илегковесных историй». Призрак в машине — это шутливаяИстория, История, что возвращает нас к Д’Аламберу, умирающему отгоря, умирающему от Истории, рассказать которую у него не хватилоВоображения. Мы все время помним о нем, читая этот удивительныйроман.
Джон Клут
Мэри и Питеру
ПРИНЦИП Д’АЛАМБЕРА
I
Холодный поздний вечер ноября 1717года. По темным улицам Парижа, зябко прикрывая шалью залитое краскойстыда лицо, спешит женщина. Подойдя к церкви Сен-Жан-ле-Рон, онаподнимается по ступеням и, остановившись, бережно кладет на нихсверток, который принесла с собой. Этот сверток — я, ееноворожденное дитя, завернутое в одеяло.
Только вчера я был всего лишь маленькимсгустком нежеланной плоти в ее негостеприимном чреве. Эта плоть, всвою очередь, была только следствием должным образом переработанныхостатков пищи и некоего, происшедшего несколько месяцев назад, акта,который, возможно, доставил мимолетное наслаждение тому или иному егоучастнику. Таким образом, я был сформирован из косной безымяннойматерии, но имел уже душу, которую моя мать желала уничтожить. Таковбыл первый импульс, направивший течение моей жизни. Я был похож напредмет, отторгнутый враждебной злой силой.
Я видел эту картину во сне. Вероятно,она была ложной, воссозданной на основе рассказа, услышанного мноюмного позже от приемной матери. Я не знаю, сколь долго длился этотсон, и у меня нет уверенности — теперь, когда я проснулся, —в точности воспоминаний о его содержании, но мне кажется, что во снея увидел не только сцену своего рождения, но и всю историю моейжизни. Я видел рукопись «Трактата о динамике», великоготруда моей молодости, принесшего мне славу математика, виделпреобразованные «словно по волшебству» уравнения. Жизньпредставилась мне цепью геометрически строгих теорем, снеобходимостью вытекающих одна из другой. Я видел ряд математическихформул, с помощью которых все противоречивые деяния людей — ихкапризы, страсти и причиняемая ими боль — могут быть сведены кединому принципу, описаны несколькими строчками алгебраическихуравнений и, следовательно, разрешены. Таким образом, я смог бы найтиответ на мучительный вопрос, заставлявший меня рассуждать ипредаваться бесплодным размышлениям больше, нежели проблема законовпланетарного движения; а именно: злом или добром были обусловленыпоступки некоторых людей в отношении меня. Например, не могла ли моямать покинуть меня только ради того, чтобы избежать еще большего зла?Не был ли я четыре десятилетия спустя отвергнут единственнойженщиной, которую любил, по причине ее самоотверженной преданностимне, или она поступила так, движимая лишь бессердечным эгоизмом?
Моя мать хотела убить меня — вэтом я совершенно уверен. Да, она завернула меня в одеяло, но вряд лионо могло служить надежной защитой от ночного холода. Одно толькопровидение (под этим словом я разумею случай) заставило моюспасительницу закончить молитву и выйти из церкви. Позже онарассказывала, что ее внезапно посетило «странное чувство».Ей показалось, что ее ждет какое-то неотложное дело. Это было,утверждала женщина, послание свыше. С другой стороны, она моглауслышать шум с того места, где я был оставлен, и именно он заставилее подняться с колен.
Надо мной простиралась громадная темнаяпустота. Потом что-то упало из этой бездны на мое лицо — можетбыть, снежинка? В пустоте что-то происходило, но мои слишком юныеглаза — им не исполнилось еще и одного дня — не моглиразобрать что. Ко мне приблизилось что-то невообразимо огромное. Сонподсказал мне, что это было лицо пожилой женщины, от которого повеялоуютным теплом.
Было уже темно, когда моя спасительницавышла из церкви, но она все же заметила тряпичный сверток, лежавшийна ступенях. Возможно, она не придала бы этому никакого значения, носверток, ожив, вдруг слегка пошевелился. Из кучи тряпья показаласькрошечная ручка, беспомощно хватавшая воздух.
— Пресвятая Дева —дитя! — изумленно воскликнула женщина.
Она склонилась к чуду всем своим полнымтеплым телом. Во сне я видел, что от темного силуэта что-тоотделилось и приблизилось к моим глазам. Кажется, это был палец. Восне я ощутил сладкий вкус этого пальца.
— Ребенок!
Она подняла меня со ступенек, взяла наруки и прижала к груди тем характерным движением, которое делают всематери, хотя у моей спасительницы (я убежден в этом) не было своихдетей. Она называла меня маленьким чудом. Можно было высказатьмножество более или менее обоснованных объяснений того, как яоказался на ступенях церкви, но женщина настаивала на том, что я упалс неба, такое умиротворенное и задумчивое — поистине ангельское— было у меня лицо. Как бы то ни было, женщина подобрала меня иотнесла в приют подкидышей. Так началась моя жизнь.
II
Пока хозяин работал, внизу, на первомэтаже, между слугами Анри и Жюстиной — молодой супружескойпарой, следившей за домом Д’Аламбера, — происходилследующий разговор.
— Он снова что-то пишет, —сказала Жюстина. — Приятно видеть, что он отвлекся отсвоих дум и делает что-то полезное.
— Мне так не кажется,Жюстина. Думаю, что это плохой знак.
Анри был старше, толще и мудрее. Хотяему не исполнилось еще и тридцати, он мыслил и вел себя (особенно поотношению к жене) как шестидесятилетний старик. Анри вообщеподозрительно относился к хозяевам, считая подозрительностьнеотъемлемой частью своей профессии; что же касается Д’Аламбера, тоего молодой слуга опасался вдвойне. До этого Анри служил графу деЛожу; выходки этого человека были предсказуемы, и с ними ничего нестоило справиться. Этот же Д’Аламбер оказался чудаковатым стариком.Умник, холостяк, затворник. Низкого роста, деликатный, почтиженоподобный. Рисует какие-то странные знаки на листках бумаги,которые разбрасывает по всему дому, утверждая, что эти знаки отражаютрасположение планет. Поначалу Анри даже думал, что он и его молодаяжена имеют дело с астрологом или некромантом, и не раз говорилЖюстине, что им надо бежать куда глаза глядят, пока хозяин непревратил их в кур. Но Д’Аламбер оказался не магом, а ученым. Въехавв новый дом, он через несколько месяцев вообще перестал писать ипроводил дни напролет, мечтательно глядя в пространство. Он былнеприхотлив, и одно это делало его идеальным хозяином, но Анри всеравно негодовал, подозревая Д’Аламбера в темных тайных пороках(правда, он отказался объяснить жене, в чем именно они заключаются).Жена, напротив, испытывала глубокую симпатию к старику. Она понимала,что он был несчастлив в любви.
Анри чистил башмаки хозяина. Жюстинаварила яйца на завтрак для мсье Д’Аламбера.
— Надеюсь, он не начнетснова заниматься своей астрологией.
— Он пишет какие-то слова,муженек. Да и какой вред может быть, если он занимается делом, вместотого чтобы целыми днями пялить глаза на стены? Мы живем с ним ужешесть лет, и пять из них он только и делает, что мечется по своимкомнатам, как раненый пес.
По истечении шести лет службы у новогохозяина Анри и Жюстина понимали его не больше, чем в первый день.Тогда, в 1776 году, Д’Аламбер как член Академии получил в пользованиеэту квартиру, а Анри и его молодая жена были приставлены к нему дляуслуг и работы по дому. Для Анри это было повышение, и, глядя насостояние старика, которому предстояло стать его господином, онутешал себя мыслью о том, что новая служба вряд ли окажется слишкомдолгой. У Д’Аламбера не было очевидных интересов, склонности кразвлечениям и друзей. Казалось, он хочет полностью отдалиться отмира. Все зеркала были убраны, и старик не мог видеть собственноголица. Он ходил в ветхой поношенной одежде и не разрешал покупатьновую, говоря, что умрет в старой. С первого дня своего пребыванияздесь он отказался принимать посетителей, и они перестали к немуходить. Поток писем постепенно иссяк, как высохший ручей. Казалось,если у Д’Аламбера и были когда-то знакомые, то они либо забыли о егосуществовании, либо умерли.
Жюстина положила на тарелку сваренныеяйца и собралась нести их хозяину.
— Хотелось бы мнепосмотреть, что он пишет, — беззаботно сказала она.
— Оставь его лучше в покое.Может, он пишет свою последнюю исповедь. Говорят же, что онневерующий.
Жюстина скорчила недовольную гримасу:
— Как ты можешь говоритьтакие страшные вещи! Это же твой хозяин.
— Но я — твой хозяин,Жюстина, и говорю то, что мне вздумается. Так вот, я не доверяю мсьеД’Аламберу, и чем меньше мы будем иметь с ним дела, тем лучше.
Жюстина вздохнула, взяла поднос иотправилась на второй этаж. Анри навел последний глянец на башмаки.Он отнесет их хозяину, и тот, вероятно, так их и не наденет. Работапо дому была не более чем пустым ритуалом, нужным скорее тем, кто еговыполнял, нежели тому, ради кого все это делалось. Анри частоказалось, что он и Жюстина могут упаковать вещи и уехать, а Д’Аламберне обратит на это ни малейшего внимания. Да что там, он этогопопросту не заметит. Его абсолютно не интересовало, выметен ли пол,хорошо ли приготовлена еда и согрета ли постель. Любопытно, но иногдаАнри испытывал ностальгию по тем временам, когда он служил у графа,который приходил в неописуемую ярость от малейшего упущения прислуги.С графом все было ясно: слуги всегда норовят надуть своего господина,поэтому их надо все время подгонять и проверять. Временами жизньпревращалась в сущий ад, но по крайней мере все знали свое место.Анри в равной мере ненавидел и уважал своего господина, поскольку обачувства сливались в одно, когда дело касалось знати.
Уважал Анри и Жюстину. Правда, это былоуважение, какое испытывает отец по отношению к своему ребенку,которого следует воспитать по обычаям света. Когда они поженились,Жюстине было пятнадцать лет, а Анри двадцать четыре. В первую брачнуюночь она проявила полное невежество, хотя и не чувствовала отвращенияк близости (за прошедшие годы Анри не раз думал об этом, подозревая,что невежество было притворным, и Жюстина разыграла его только длятого, чтобы ободрить). У них до сих пор не было детей, и, пожалуй,это было благом. Жюстина стала для Анри женой и дочерью одновременно.Такова воля божья, и кто он такой, чтобы жаловаться?
Работая, он часто позволял себеразмышлять и философствовать. Дел было мало, а времени для раздумий —много. Он знал, что его хозяин написал великие книги, что он умнейшийчеловек на Земле, но в действительности между ним и Анри нет никакойразницы. Хозяин ничем не лучше своего слуги. Почему в голове лакея немогут зародиться мысли столь же глубокие, как и в голове жалкогостарика, влачащего на втором этаже свое убогое существование? В чем,собственно говоря, разница между их мозгами?
На своем веку Анри прочел одну-двекниги, из которых почерпнул множество вещей. Он знал, кто такойЦицерон, и мог перечислить семь чудес света. Он знал, что Землявращается вокруг Солнца, а Луна вращается вокруг Земли. Однажды,пребывая в праздности, он вообразил Д’Аламбера Солнцем, себя Землей,а Жюстину Луной — и увидел в этой картине иллюстрациюкосмического равновесия их отношений. Озарение настолько поразилоАнри, что он решил записать его и даже нашел для этого перо и бумагу.Но стоило ему посмотреть на чистый лист, как образ молниеносноиспарился. Анри понял, что у него нет слов для выражения ясноувиденной картины. Но он дал себе клятву записывать отныне все своинаблюдения, если, конечно, найдет для этого время.
Жюстина подошла к двери кабинета,тихонько толкнув, открыла ее и увидела спину, низко склоненную надстолом голову и свисавшие на плечи длинные седые волосы. МсьеД’Аламбер не носил парика. Она поставила поднос на стол рядом с бюрохозяина, но он не пошевелился, не поднял глаза и вообще ничем непоказал, что заметил присутствие Жюстины. Только движение правой рукиговорило о том, что хозяин не уснул и не умер, а быстро что-то пишет.
III
Не могу с уверенностью сказать, чемначалось и чем кончилось сновидение. Более того, я даже не возьмусьутверждать, что сновидение вообще имело начало и конец. Мы лишьпредполагаем, что это так, наблюдая засыпание и пробуждение другихлюдей. Сам я никогда не был в состоянии точно определить момент,когда начинается сон (а следовательно, и сновидение). Точно так же немогу я быть уверенным в том, что мои первые впечатления попробуждении являются свидетельством окончания сновидения (а непростым восстановлением сознания после некоторого временного пробелаили периода полудремы). Было бы разумно предположить, что сновидениясуществуют внутри нас (или где-либо еще) в некой сложной форме,скорее всего похожей на книгу, а акт сновидения заключается вперелистывании ее страниц — вперед или назад — порядок неподчиняется ни разуму, ни законам логики.
Но при этом я отчетливо помню мойчудесным образом переписанный «Трактат» и его идею о том,что в жизни, так же как в физике, все явления сводимы к единомуПринципу, единому закону или аксиоме, каковые являются самоочевиднымии неоспоримыми. Этот закон гласит, что жизнь представляет собой ненекое хаотическое, лишенное какого бы то ни было значения событие, нонапротив, является вполне объяснимой и следует скрытым законам,познав которые, мы сумеем познать и ее смысл. Мне приснился сон, вкотором «Трактат» был — как и моя жизнь —переписан заново, или — можно сказать и так — это былсон, в котором моя жизнь предстала как своеобразное математическоедоказательство. И все это произошло за мгновение, в течение которогочеловек едва успевает кивнуть!
Во сне я видел множество людей, и этонеудивительно, поскольку сновидение представило моему разуму картинувсей моей жизни. Но начать следует — если мы все же допустим,что существует начало сновидения, — с женщины, которуюнадо считать исходной причиной событий, происшедших впоследствии. Моизнания об этой женщине основаны на рассказах других людей (таковаирония судьбы — важнейший персонаж моей биографии так и осталсядля меня совершенно чужим человеком). Правда, все, что я о ней узнал,заставило меня восхищаться ее талантами в той же мере, в какой япрезирал ее характер.
Клодин де Тансен была, несмотря на своюпорочность, выдающейся женщиной. В юности она попыталась обуздатьсвои страстные инстинкты и стала монахиней, но вскоре нарушила обетыи пустилась в любовные приключения с множеством мужчин, каждый изкоторых был так или иначе ей полезен. Эти связи были скандальнымидаже по меркам нашего распутного века. Она сумела обольстить (так, вовсяком случае, говорили) собственного родного брата, котороговпоследствии с помощью хитроумной интриги сделала кардиналом. Потомбыло бесчисленное множество других. Бессмысленны были совокуплениякрасивой, умной и глубоко порочной, преждевременно состарившейся отразврата женщины, чье сердце не смогла тронуть ни одна душа,запятнанная ее прикосновением. Одного из своих кавалеров она довеладо такого исступления, что от любви к ней он на ее глазах выстрелилиз пистолета себе в голову, предъявив ей этим самое тяжкое обвинение.Этот мужчина (кажется, его звали Френэ) умер напрасно. Мадам деТансен было невозможно остановить таким «безвкусным» инезначительным жестом.
Она находила время писать. Это приятноеразвлечение позволило ей в полной мере продемонстрировать своеглубокое знание человеческих слабостей. Кроме того, она держала одиниз самых престижных парижских салонов. Мармонтель, Фонтенель…Все они целовали руку этой красавицы в дни ее блеска.
Я не могу сказать, считала ли мадам деТансен свои любовные дела приятным дополнением к салоннымобязанностям, или все обстояло как-то по-другому. Более важной, сточки зрения моей истории, представляется ее связь с шевалье Детушем.Это был очень красивый и очень скучный человек, не лишенный, впрочем,налета порядочности, что весьма необычно для парижского светскогообщества. Они оба явились в моем странном сне (в странном«Трактате»). Она — в виде большого неправильногоэллипса, а он — в виде касательной к кривой иного коническогосечения (мне кажется, это была гипербола). Я воочию видел, как они(за те минуты или часы, что я спал) на короткий миг пересеклись водной точке.
Я не могу сказать, как началась этасвязь. Лихорадочные набеги мадам де Тансен на аристократов Франции идругих стран не подчинялись никакой логике, и я полагаю, чтообъединяло их одно — полная беспорядочность. Могу толькогадать, каковы были обстоятельства, в которых я был зачат этимилюдьми.
Однако зачатие произошло. Эти двое сбольшой неохотой позволили мне появиться на свет. Именно она, мадамде Тансен (хотя я узнал об этом много лет спустя), несла меня поночным улицам Парижа в холодном ноябре 1717 года, чтобы оставить напаперти церкви Сен-Жан-ле-Рон, безмятежно обрекая меня на почтиверную смерть.
Такая же случайность, как и та,благодаря которой я родился, позволила мне избежать смерти, избраворудием спасения пожилую женщину, вышедшую в тот момент из церкви(толстуху с теплым лицом; я уверен, что каким-то образом запомнилэто). Она спасла меня и отнесла в приют подкидышей.
Как выглядел этот приют в моемсновидении? Как огромный серый дом, полный кричащих младенцев.Отвратительное место с протянувшимися от стены до стены рядамивопящих ртов, похожих на маленькие нули. Эти ряды были похожи назапись астрономически большого числа, не поддающегося названию из-засвоей огромности. Мне повезло, и я не слишком долго задержался в этомужасном доме.
Мадам де Тансен, услышав о моемспасении, перестала думать об этом прискорбном деле (даже когда ястал знаменитым, она не признала меня и не проявила ни малейшегоинтереса к моему существованию). Скучный шевалье, напротив, былпотрясен, узнав, что его дитя лежит в одном доме с другими покинутымидетьми Парижа. Он сразу все устроил, и меня передали на воспитаниеприемным родителям. Этот поступок был проявлением порядочности иневольного великодушия, поскольку я попал к двум добрейшим людям,каких можно себе представить.
Господин Руссо был стекольщик; его женанедавно потеряла ребенка. Она вскормила меня своей грудью со всейсилой добра, равного по силе, но противоположного отвращению, котороепитала ко мне моя естественная мать. В новой записи моегопреображенного «Трактата» ее безусловная любовь и добротастали аксиомой; их нельзя было доказать, но их истинность неподлежала обсуждению. Именно мои приемные родители придумали мне имя,которое я всегда носил и которое было дано мне в память о том месте,где меня нашли: Жан Лерон Д’Аламбер.
Я часто думал о том, как сложилась бымоя жизнь, если бы я не стал подкидышем и меня воспитала бы циничнаяи порочная мадам де Тансен. Стал бы я самым знаменитым математикомФранции, которого чествовали все научные сообщества Европы? Потратилбы я, вместе с Дидро, лучшие годы моей жизни на великие усилия посозданию «Энциклопедии»? Впал бы я по причине той жетрагической наивности в прискорбное и достойное сожаления состояниепреданности женщине моложе меня на пятнадцать лет — женщине,которая обманывала меня все последние годы своей жизни и предалалюбовь, которую я дарил ей?
Помню, что дальше в моем сновидении яувидел то воплощение натуральной геометрии, которое впервые явилосьмне много лет назад. Я вижу себя маленьким мальчиком (мне не большетрех лет), сидящим на полу. Лучи солнечного света проникают вкомнату, преломляясь неровным, потрескавшимся оконным стеклом. Явнимательно рассматриваю рисунок, который чертит по полу свет. Надосках, в тех местах, где солнечный луч отклоняется от своего прямогопути, играет яркая рябь. Каким-то таинственным способом падающий светсоздает образ или по крайней мере намек на образ несовершенногостекла, сквозь которое он проходит.
Должно быть, именно тогда укорениласьво мне страсть к пониманию путей природы. Из чего он сделан, этотстоль очаровавший меня свет? И как может он преломляться исвертываться в складки искривленным листом стекла? Еще одновоспоминание: я стою возле большого дубового обеденного стола,который выглядит огромным, темным и несокрушимым в сравнении с моейтщедушной фигуркой. На столе — точно на уровне моих глаз —в ярком луче солнечного света стоит стакан. Помню, как внимательнорассматривал я плававшие вокруг него сверкающие пылинки; они начиналикружиться, стоило мне слегка подуть на них. Сам стакан казалсябриллиантовым в свете солнца.
Каким-то образом он фокусировал лучи,отбрасывая на поверхность стола изумительный рисунок —прихотливо изогнутый полумесяц плененного света. Как, почему возможнытакие вещи?
Те ранние годы моей жизни явились мнево сне столь же живо, как и в реальных воспоминаниях. Вокруг меняцелый мир — огромный и неисследованный, похожий на книгу,которая ждет прочтения и понимания. Даже в играх проявляется моестремление вырасти и начать учиться. Рядом с этими картинами —память о моей приемной матери. Я вижу, как она наливает горячую водув металлическую ванну, над которой начинает клубиться поднимающийсянад кипятком пар. От всего этого веет теплом и непостижимой тайной:от ванны, узора ее текстуры, металлического блеска ее поверхности.Перистые клубы пара вьются и складываются (почему пар делает это?). Явижу большую грудь приемной матери под накрахмаленной белизнойблузки, когда она оборачивается и смотрит на мое маленькое личико снебесной высоты любви и мудрости. За всем этим кроется великий ответ,ждущий постижения.
Когда мне исполнилось четыре года, меняотправили в пансион. Этот печальный опыт едва не уничтожил навеки моюлюбознательность. Родной отец, скучный шевалье, дал немалые деньги намое воспитание и образование, и школа, куда меня определили,считалась весьма уважаемым учебным заведением. В самом деле, я уверен, что образование, которое я там получил, было бы идеальнымдля тех, кто собирается в будущем заняться политикой Церкви илидругим подобным делом, требующим слепого подчинения ортодоксальнымдогмам и не терпящим оригинальности любого рода.<!––nextpage––>
С самого начала я полюбил математику.Только начав учиться считать, я понял, что числа — а не азбукаучителя чтения — истинный язык природы. Слова — не болеечем обменные фишки, напротив, числа имеют вечную и неизменнуюценность. Подрастая, я оттачивал свое умственное мастерство взабавах, которым предавался с помощью открытых мною чудесных игрушек.Математика открыла путь к освобождению моего скованного воображения,и все свободное время я посвящал изучению тех задач, которые учителяобъявили слишком сложными для нашего понимания. Таким образом,школьные уроки вскоре стали слишком тривиальными в сравнении с моимиличными исследованиями.
Меня возмущали деспотическая дисциплинаи бессмысленные ритуалы школы, но я спокойно мирился с ними,поскольку таков был всегда мой способ по возможности избегатьконфликтов и сопротивляться менее прямолинейными средствами. Я,должно быть, казался примерным учеником, так как был умен и хорошоучился, хотя в действительности мне хотелось только одного —вырасти, стать полноценным человеком и покинуть школу.
Я был тщедушным ребенком — так жекак позже, став взрослым, превратился в тщедушного мужчину.Физическая слабость была вызвана родовой травмой и покинутостью, и ярано научился справляться с этим неблагоприятным обстоятельством. Небыло никакого смысла драться, когда меня дразнили; в такой дракемальчики, намного превосходившие меня силой, неизбежно бы меняизбили. Я мог отвести от себя угрозу только с помощью разума.
Среди нас был один ученик, которогобоялись больше других. За высокий рост и злобный характер егопрозвали Медведем. Как и все, я узнал о нем с первых дней пребыванияв пансионе. Этот мальчик сеял страх везде, где появлялся. Медведьдостигал этого, как любой задира, больше угрозами, чем прямымидействиями. Если он задирался, то всегда делал это с помощьюсопровождавших его лакеев.
Полагаю, что именно Медведь показалмне, как в действительности устроено человеческое общество.Наблюдение за ним принесло мне больше пользы в таком познании, чемшкольные уроки, и, вероятно, больше, чем все прочитанные мной великиекниги. Медведь был здоровенным, туго соображавшим парнем, и эти двафактора наложили неизгладимый отпечаток на формирование егохарактера. Будучи не в состоянии завоевать дружбу добротой, он вместоэтого заставил всех бояться себя. Сколько королей, генералов, да ицелых наций охотно подчиняются такому импульсу, следствию случайногосочетания врожденных свойств? Обычно Медведя сопровождали двамальчика, каждый из которых был мельче и умнее своего покровителя.Таким образом, они представляли своего рода команду, в которой каждыйкомпенсировал недостатки остальных. Эти мальчики не были злы отприроды, но чувствовали свою слабость и испытывали неуверенность всебе, и это заставляло их творить зло.
Однажды я видел, как они издевались надребенком на три или четыре года моложе их и в два раза ниже ростом.Мне в то время было, наверное, лет десять. Я шел по школьному дворуи, завернув за угол, увидел, как они мучают свою жертву за стенойчасовни, где их не могли увидеть учителя. Троица окружила ребенка, аМедведь резко выбрасывал вперед руки, не касаясь мальчика, Я услышалголоса двух лакеев:
— Тебе ничего еще несказали, Пьер? Твоя мать умерла.
— Нет! Это ложь!
— Что? Ты назвал наслжецами?
Медведь сорвал с головы малыша шапочкуи бросил ее на песок. Я услышал, что мальчик расплакался. Когда он,рыдая, наклонился, чтобы поднять головной убор, Медведь пинком свалилребенка на землю. Мальчик был мал ростом, но упал неловко и тяжело, смягким стуком, подняв облако пыли. От страха и удивления он пересталплакать. Все трое принялись пинать лежавшую на земле жертву.
— Мы не лжецы! Извинись!
Если бы мальчик даже попытался что-тоответить, Медведь и его спутники вряд ли бы его услышали. Медведьоттолкнул в сторону лакеев, чтобы насладиться своей доблестью.
— Убей его! —кричали прихлебатели. — Прикончи его!
На лице Медведя был написаннеподдельный экстаз. Мрачное наслаждение делало его лицо похожим наморду дикого зверя, готового пожрать добычу. Медведь ничего не видели ничего не слышал. На земле перед ним лежал не мальчик, он пиналтряпичный сверток, похожий на тот, который моя мать некогдасознательно положила на холодные ступени. В глазах Медведя я не могпрочесть ни злобы, ни ненависти. Именно это наполнило меня леденящимужасом. Для Медведя любовь и ненависть, радость и печаль были двумясторонами мелкой монеты, которую он может подбросить, не заботясь отом, какой стороной она выпадет.
— Извинись! —кричали лакеи. Я смотрел на происходившее издалека. Сильный страх непозволил мне вмешаться, и от этого я чувствовал себя соучастникомпреступления. Если они посмотрят в мою сторону, то сделают со мной тоже самое.
Наконец Медведю наскучила забава. Сабсурдным достоинством он поправил на себе одежду и вместе со своимиспутниками пошел прочь. Все это продолжалось не больше одной-двухминут.
Мальчик лежал в пыли и тихо плакал. Износа и ссадины на лбу текла кровь. Я подошел к нему, но какимисловами мог я его утешить? В последующие годы я прочел множествоисторий о школьных драчунах и их жертвах. В этих рассказах жертватайно учится драться, терпеливо тренируется и ждет часа мести. Потом,подготовившись, вызывает обидчика на поединок и легко его побеждает.Сила драчуна сразу же испаряется неведомо куда. Я много раз читалподобные истории, но никогда не видел, чтобы что-либо похожеепроисходило в жизни. Истории же, свидетелем которых мне приходилосьбыть, всегда сводились к одному и тому же. Забияка бьет жертву, а онастоически принимает страдания. Ребенок, которого избили на моихглазах, был намного меньше нападавших, и хотя я был старше этогомальчика, но ростом едва ли превосходил его. Если бы кто-нибудь изнас попытался сопротивляться, Медведь и его друзья избили бы нас сеще большим удовольствием. Я помог малышу встать на ноги.
— Я хочу к маме, —сказал он.
Я помог ему отряхнуться, но позжеучителя все равно отчитали его за неопрятный вид. Он оправдывалсятем, что споткнулся и упал, потому что засмотрелся на пролетавших надголовой диких гусей. Такой всплеск детского воображения, неподдавшегося страданию, живо сохранился в моей памяти на многие годы.Он был хрупким смышленым ребенком. Кажется, Пьер умер от холеры, недожив до пятнадцати лет.
Единственным способом противостоятьгневу Медведя было уклоняться от любых столкновений с ним. Как и вседругие, я старался не ходить в одиночку по его территории. Чтобыоблегчить гнетущее чувство страха, я пытался развлечь другихмальчиков, подражая Медведю и имитируя его гнусавый голос и неуклюжиедвижения. Аплодисменты зрителей и их сдавленный смех ободряли меня. Ячувствовал, что завоевал их уважение, хотя был маленьким и слабым.
В спальне нас было двадцать мальчиков,и мы могли бы достаточно легко одолеть Медведя, поставить его наколени и вздуть так, что он запомнил бы на всю жизнь. Но мы так и неосмелились сделать этого. Целые нации ведут себя так же, подавленныевластью тиранов.
Нам неоткуда было ждать избавления, иистория эта не имеет счастливого конца. Медведь продолжалцарствовать, наводя на соучеников страх, а потом вырос и поступил награжданскую службу, сделав головокружительную карьеру. Много летспустя я видел его на обеде. Теперь он был высокопоставленнымчиновником. Он не вспомнил меня. Я же жаждал мести, глядя, как онспокойно ест свой суп.
IV
— Кажется, я слышала, как онсмеялся, — сказала Жюстина мужу, вернувшись на первыйэтаж. — Наверное, нашел что-то смешное в том, что написал.
Анри пожал плечами:
— Смех — несомненныйпризнак безумия. Любой человек в здравом уме знает, что в этой жизнимало чему можно смеяться.
— Ох, Анри, ты просто старыйпессимист.
— Какие слова ты знаешь, моядорогая. Ты опять читала книги?
— А что, если да?
Анри ощутил дрожь от какой-тоотдаленной и неясной угрозы. В глазах Жюстины появилось выражениеигривого вызова.
— Знай свое место, —сказал он ей.
— Как будто я могу егозабыть! Но не забывай и ты, муженек, что я так же держу тебя на твоемместе, как ты меня — на моем.
— Не понимаю, что ты хочешьэтим сказать.
— Я хочу сказать, что есликрыша придает устойчивость колоннам, то колонны не дают крыше упасть.
У Анри от удивления отвисла челюсть. Онзадумчиво почесал голову.
— Что за чертовщину тынесешь, жена? При чем тут колонны и крыши?
Жюстина улыбнулась и обвила руками шеюмужа.
— При том, что Землянуждается в Луне, а Луна нуждается в Земле.
Однажды он открыл жене своюпоразительную космическую идею и был теперь весьма удивлен тем, чтоона все запомнила и, очевидно, поняла, хотя по-своему и упрощенно. Онкивнул, польщенный, что его уроки не пропали даром.
— Иногда мне кажется, чтотебе надо было родиться мужчиной, — сказал он. Это былнаивысший комплимент, каким Анри мог удостоить свою жену.
— Мне и самой часто таккажется, — ответила Жюстина.
Анри надо было отлучиться почти на весьдень, и Жюстина собралась заняться привычными домашними делами.Захватив с собой ведро и щетки, она поднялась наверх, чтобы принятьсяза уборку.
Помещение казалось больше, чем на самомделе, из-за пустоты и отсутствия посетителей, которые, несомненно,сделали бы его менее похожим на мавзолей. Однако эта пустота пришласьЖюстине очень по душе. Никто не мешал ей исполнять работу по дому, иу нее оставалось время заняться собой и своими мыслями. Любимымместом стала для нее библиотека. В первые месяцы после своегопереезда в эту квартиру мсье Д’Аламбер проводил там почти все своевремя, но потом велел перенести часть книг в кабинет, где ему былоудобнее пользоваться ими. С тех пор он, казалось, забыл дорогу вобширную комнату с полками, уставленными ненужными ему томами.Д’Аламбер составил список книг, которые надо перенести, и Анри сам,не желая доверять жене столь важное и сложное дело, нашел их наполках. Жюстине же он поручил перетащить в кабинет хозяина ящики сфолиантами, которые оказались настолько тяжелы, что ей пришлосьволочить их по отполированному до блеска паркетному полу.
До того времени, пять лет назад,Жюстина никогда не видела столько книг, и ей даже присниться немогло, что они такие тяжелые. Остановившись, чтобы отдохнуть иперевести дух, она вытащила из ящика одну книгу, раскрыла ее наугад иувидела набранный мелким шрифтом текст на незнакомом языке и гравюру,изображавшую нечто совершенно непонятное. Что-то похожее на морскуюраковину или неизвестное растение. Присмотревшись, Жюстина увидела,что рисунок обрамлен знакомыми контурами ушной раковины. Наиллюстрации было показано внутреннее устройство органа слуха —таинственное переплетение трубок и каких-то образований, похожих надетали механических часов. Она перевернула страницу и увиделаразрезанный вдоль человеческий глаз, на заднюю стенку которого былоспроецировано перевернутое изображение языков пламени. Продолжаялистать книгу, она вдруг едва не задохнулась от удивления, обнаруживизображение обнаженного мужчины, нарисованного с ошеломляющейточностью, поразившей Жюстнну до такой степени, что она нерассмеялась, как можно было ожидать, а испытала чувство глубочайшего,непреодолимого благоговения. Глядя на голую фигуру, она постараласьсравнить ее со своим скудным впечатлением от созерцания раздетогоАнри. Стыдливый муж позволял Жюстине смотреть на свое тело только присвете луны и звезд, хотя обычно избегал даже такого тусклогоосвещения, закрывая шторами окна. Мысленную картину тела Анри Жюстинасоставила на ощупь. Она знала, что его плоть бывает маленькой имягкой или большой и твердой, но уловить эту разницу можно было лишьс помощью прикосновения (только не рукой; однажды она попыталась этосделать и получила от мужа свирепый нагоняй) — прикосновения исилы воображения. Жюстина имела точно такое же представление обинтимных местах Анри, как о своих коренных зубах, по которым можнопровести языком, или о позвоночнике, который ощущаешь рукой, ощупываясвою усталую спину.
Картина, которую она увидела,подтвердила ее впечатления, но одновременно и разочаровала. Тщательновырисованный удлиненный кусок плоти выглядел не более чудесно итаинственно, чем обыкновенный палец, в то время как рассеченные ухо иглаз запечатлелись в ее памяти как скрытые внутри тела образцыневообразимой красоты и сложности. Созерцание обнаженного мужчиныцеликом оказалось всего лишь простым подтверждением того, что былодавно угадано и вряд ли стоило слишком глубоких раздумий. Правда,именно на основе таких раздумий она часто напоминала себе, что вдействительности никому не принадлежит и что мысли ее свободны,невзирая на гнет, который она порой чувствовала.
Она уселась на пол библиотекиД’Аламбера и просмотрела до конца книгу по анатомии. Текст был ейнепонятен, но иллюстрации не погасили, а, наоборот, разожгли жаждупознания. Жюстина увидела плод, уютно свернувшийся в утробе матери.Рисунок заставил ее содрогнуться от отвращения. Неужели живую женщинуразрезали, чтобы сделать этот рисунок? Или, быть может, этоиллюстрация того, как надо удалять из чрева матери ребенка принекоторых обстоятельствах? Жюстина слышала о таких случаях, и этимысли делали перспективу возможной беременности еще более пугающей. Вто время она была замужем всего восемнадцать месяцев, но прошло ужепять лет, а она до сих пор чувствует облегчение от того, что ейудается (пока) избежать риска беременности. Такой удаче —Жюстина была в этом уверена — она обязана Анри. Ей захотелосьеще раз открыть ту книгу, которая теперь стояла на полке мсьеД’Аламбера, чтобы постараться подтвердить свою догадку.
Заглянула Жюстина и в другие книги,прежде чем втащить тяжеленный ящик в кабинет. Некоторые были наиностранных языках, некоторые наполнены непонятными символами, окоторых она знала, что это математические значки. Но были среди томови такие, текст которых был ей понятен. У Жюстины было слишком маловремени, чтобы разобраться, какие книги своей библиотеки Д’Аламберсчитал настолько важными, что распорядился перенести их поближе кписьменному столу. Что придавало им такую значимость? В ящике неоказалось ни Библии, ни других набожных или благочестивых по своейприроде книг. Вместо этого были фолианты по точным наукам иестествознанию, иллюстрации всего мыслимого — станок дляпроизводства ножей, одетые в накидки люди какого-то африканскогоплемени. Горы, реки и дальние страны. Пьесы, стихи и романы. Жюстинадаже слышала имена авторов некоторых из них. Только в одном ящике —настоящая вселенная мысли! Когда она наконец втащила ящик в кабинет,ей показалось, что он стал легче, отдав ей часть заключенной в неммудрости.
С того первого дня Жюстина при каждомудобном случае заходила в библиотеку. Д’Аламбер сюда больше незаглядывал, и единственным препятствием был недостаток времени истрах, что Анри застанет ее здесь. За прошедшие годы она разобраласьв системе, по которой книги расставлены на полках. В одной секциибыло множество книг с рассказами, которые Жюстина читала дляразвлечения, но другие полки были заставлены томами, посвященнымивсем мыслимым предметам. В одной из книг она даже прочла, что некиймудрец подверг сомнению существование Бога и вечную природу души. Этакнига посеяла в Жюстине мучительное сомнение, которое продолжалосьнесколько недель. Мужу она сказала, что ее плохое настроениеобусловлено «женскими недомоганиями». Этого объяснения,как всегда, оказалось достаточно, чтобы Анри прекратил дальнейшиерасспросы.
Сегодня Жюстина собиралась продолжитьчтение книги об обращении Константина. Она запомнила страницу, чтоделала всегда, чтобы не оставлять закладок или иных следов своеговторжения в библиотеку. Жюстина быстро протерла пол, поставила щеткуу двери и пошла за книгой, оглянувшись предварительно на дверь,которую было не видно от полок. Опустившись на пол, она положила наколени раскрытую книгу, но вскоре поняла, что у нее нет настроениячитать,
Она подумала о мсье Д’Аламбере. Онвдруг снова начал писать, и, кто знает, может быть, ему вздумаетсяпойти в библиотеку, где он увидит ее, пребывающую в праздности. Ееуволят, и им с Анри станет негде и не на что жить. Интересно, чтопишет хозяин, одиноко сидя в своем кабинете?
Ей показалось, что раздался какой-тозвук. Жюстина захлопнула книгу. Сердце бешено застучало. Она встала ипоставила книгу на место, но потом поняла, что снаружи никого нет.Она подошла к двери, взяла щетку и выглянула в коридор. Может быть,старик бродит по дому? Нет, это, наверное, уехал Анри.
Жюстина, поминутно оглядываясь,продолжила уборку, пока не дошла до двери кабинета. Открыв ее,увидела, что Д’Аламбер по-прежнему сидит за столом, большим столом,который он когда-то велел повернуть так, чтобы сидеть спиной к дверии не видеть входящей и выходящей прислуги, пребывая в полной иллюзии,что работает в одиночестве. Завтрак остался нетронутым. Этот человекбыл создан только для того, чтобы мыслить, учиться и писать. Жюстиназавидовала Д’Аламберу, забыв о гневе и печали, которые он испытывалпо неведомой ей причине. Совсем недавно она слышала, как он смеялся —будто над собственной работой, но поняла, что то был выхолощенный,пустой смех. У него была серьезная цель, и сейчас старик писал молча.Стол был завален письмами и документами, некоторые валялись на полу.Когда Жюстина взяла с обеденного стола поднос с завтраком, старик,казалось, этого не заметил.
V
В 1729 году, в возрасте двенадцати лет,меня отдали в знаменитый Коллеж-Мазарен, и только там я ощутилстимулирующее влияние учителей, которые, казалось, понималиматематику лучше, чем ее в то время понимал я. Но все же менявыводили из себя долгие часы, проведенные за изучением стольбесполезных предметов, как церковная история или история злодейскихподвигов тиранов и завоевателей, людей, ничем не отличавшихся отМедведя, единственными достижениями которых были несчастья истрадания, что они сеяли всюду, где появлялись. То были долгие часы,которые я предпочел бы посвятить собственным вычислениям. Я никогдане испытывал интереса к истории в том виде, в каком она представленав учебниках, — скучному и бессмысленному перечислениюсобытий, считающихся великими только в силу высокого положения имогущества их участников. Мой интерес возбуждает лишь история,представляющая собой сведения о тех, кто достиг чего-либо ценойсобственных дарований и достоинств.
В Колледже я особенно полюбил одного изучителей. Он, как мне кажется, писал оригинальные работы поматематике; он не просто излагал нам факты, но глубоко понимал то,что рассказывал, и это делало его уроки интереснее всех остальных.Это был низкорослый, тучный, страдавший одышкой человек, у которого,несмотря на возраст (ему было тридцать или сорок лет), былосовершенно мальчишеское лицо, что делало его очень привлекательным ирасполагающим к себе. Однажды он обратился к нам с мыслью, котораябудто бы только что пришла ему в голову:
— Представьте себе корабль,плывущий по морю с постоянной скоростью.
Я вообразил себе один из кораблей,виденных мной на восхитительных книжных иллюстрациях (тогда я еще ниразу в жизни не видел моря).
— Теперь скажите мне, —продолжал мэтр, — какова скорость корабля в единичныймгновенный отрезок времени?
Были предложены самые разнообразныеответы, но в конце концов большинство из нас сошлось на том, чтопоскольку мгновение не имеет длительности, то за это время корабль неуспеет пройти никакого расстояния, и, следовательно, его скоростьравна нулю.
Учитель просиял:
— Но это означает, что влюбой отдельно взятый момент времени корабль стоит на месте! В такомслучае как же он движется?
Это был парадокс, который, по словаммэтра, впервые высказал Зенон из Элей, живший около двух тысяч летназад. Учитель предложил решение, но оно показалось мненеубедительным, и я решил глубже обдумать этот предмет. Только современем я узнал, что задача уже была решена Ньютоном, и его методрешения, известный как исчисление бесконечно малых величин сталвпоследствии главным инструментом всех моих дальнейших исследованийповедения твердых тел, жидкостей, а также звезд и планет. То, что всевиды движения, а следовательно, и вся Природа как таковая могут бытьсведены к одной великой задаче исчисления, — это идея,способная привести к предположению, что мы имеем дело с ВеликойИстиной, единым законом, лежащим в основе всего, что мы видим. Уже вюные годы я понял и осознал, что при таком новом видении космоса внем может не остаться места для Бога.
Сон вел меня по событиям моей жизни, непридерживаясь строгого хронологического порядка. Правда, яопределенно почувствовал, что в переписанном любопытным образом«Трактате» те свершения, которым я обязан своей славой икоторые занимали меня на протяжении первых трех десятилетий моегоземного существования, явились практически не более чем леммами,предвосхищавшими главные результаты работы. Итак, позвольте мнесуммировать эти леммы.
После окончания Колледжа я вернулсядомой к моей приемной матери мадам Руссо (муж ее к тому времени умер)и некоторое время изучал право и медицину, поскольку меня убедили,что на этом пути я смогу сделать достойную карьеру. Но математикапродолжала манить меня, и каждый свободный час я проводил в публичнойбиблиотеке. Мне хватило времени только на то, чтобы освежить в памятирезультаты великих математиков прошлого — все остальное мнепредстояло вывести и доказать самому. Я начал серьезно работать надзадачей приложения исчисления к движению планет.
В 1739 году, в возрасте двадцати двухлет, я представил в Академию Наук свой первый доклад. Два года спустяя был принят в Академию на правах члена-корреспондента по астрономии.Моя академическая карьера стала быстрой и успешной. В 1743 году былопубликован мой «Трактат о динамике», великая работа,принесшая мне известность и славу. В ней я представил важный принцип,согласно которому (с использованием теории исчисления бесконечномалых величин) все виды движения могут быть сведены к вычислениямположений покоящихся тел. В следующем году я обобщил свои результатыв приложениях к потокам воды и воздуха и, таким образом, представилматематическое выражение элементарных законов, управляющих явлениями,наблюдаемыми в природе.
Я также изучал задачу, которая вызывалабольшие трудности еще до появления работ Ньютона. По какому законуизменяется форма вибрирующей струны во время ее колебаний? Мои спорыс Эйлером на эту тему продолжались годы, но в конце концов всесогласились со справедливостью дифференциального уравнения, впервыевыведенного мною в 1744 году.
К этому времени покинутый ребенокпревратился в мужчину — низкорослого, немного комичного,который с восторгом забавляет других, так как навсегда запомнилнасмешки, которыми его осыпали в школе. В мужчину с таким высокимголосом, что некоторые называли его фальцетом, и с отнюдь не красивымлицом (находились злопыхатели, считавшие мое лицо женоподобным).Несмотря на это, забавный человечек с неподражаемым мастерством умелкопировать слишком серьезно относившихся к себе людей и веселитьлюбое собрание. Кроме того, я быстро становился самым прославленнымматематиком Франции.
Мой визит в собрание Академии состоялсякак раз в тот момент, когда некий молодой человек приблизительномоего возраста представил туда свой доклад, посвященный новомуспособу музыкальной нотации. Этого человека звали Жан-Жак Руссо (он,конечно, не был родственником моих приемных родителей), он предложилостроумную систему использования цифр вместо традиционных ключей инот. Рамо не одобрил эту систему, хотя, на мой взгляд, она не былалишена достоинств.
Руссо зарабатывал на жизнь урокамимузыки, но горел желанием стать частью интеллектуального парижскогообщества. До того, как я познакомился с ним, он уже успел,заручившись рекомендательными письмами, постучаться во многие двери.Он был удручен тем, что собрание Академии без всякого энтузиазмаотнеслось к его предложению, но настроение его несколько улучшилосьпосле того, как я предложил написать ему очередное рекомендательноеписьмо. Когда я встретил его на следующий год, он уже утвердился нановом поприще. Руссо собирался основать периодическое издание подназванием «Персифлёр» и предложил мне сотрудничество. Егокомпаньоном в этом предприятии был некто Дени Дидро, и я решилвстретиться с обоими за обедом.
Едва ли разница между этими двумялюдьми могла быть больше. Руссо был погруженным в себя, осторожным имеланхоличным человеком. Дидро же являл собой тип словоохотливого игромогласного заводилы, который в разговоре непрестанно перескакивалс одного предмета на другой. Они регулярно обедали вместе (третьимбыл Кондильяк), и я договорился встретиться с ними у Пале-Рояля,откуда мы должны были направиться в близлежащий ресторан«Панье-Флёри». Я пришел слишком рано и в одиночестведожидался своих будущих сотрапезников. Через несколько минут появилсяРуссо, рассыпаясь в слишком горячих извинениях (я говорю слишком,потому что он тоже пришел раньше времени). Вскоре меня началиутомлять его чрезмерная совестливость и постоянное чувство вины.Кондильяк был, очевидно, болен, так что ждали мы одного Дидро.
Он появился почти через полчаса, и заэто время Руссо успел рассказать мне, что его друг может опоздать илине прийти на встречу, но при этом не пропускает ни одного из ихеженедельных обедов. Из этого я заключил, что Дидро не только рассеяни ненадежен, но и ценит хорошую пищу гораздо выше благополучия своихдрузей. Хотя мощное обаяние человека, с которым мне предстоялопознакомиться, заставило меня на долгие годы забыть об этом мнении,все же в конечном итоге я считаю, что моя первоначальная оценкадействительно оказалась верной.
Наконец лицо Руссо просияло.
— Вот он! Дени!
К нам широким шагом направился высокий,мощного телосложения мужчина, похожий на портового грузчика. На немне было парика, светлые волосы свободно падали на воротник старогосюртука, который явно нуждался в починке (еще лучше было бы егопросто выбросить). Изношенные панталоны были покрыты пятнами, а чулки— грубыми стежками и заплатками, которые никто даже непопытался скрыть. Он был похож на бродягу, но при этом —поразительно красив. Я сразу почувствовал, что вижу перед собойчеловека, который, входя в любое собрание, мгновенно обращает на себявсеобщее восхищенное внимание.
— Жан-Жак, ты, как всегда,явился раньше времени! — Он обнял Руссо, едва не оторвавего от земли. — Ты слушал «Персея», как я тебесоветовал? Какая музыка! Какие великолепные декорации!
Руссо не ответил. (Мне толькопредстояло узнать, что Руссо никогда не комментировал оперы, если нечувствовал, что они хуже того, что он писал сам.) Вместо этого онтихо представил меня Дидро, который вряд ли заметил при своемпоявлении мою скромную персону. Внезапно все его манеры резкоизменились. Он повернулся ко мне и стал как будто меньше ростом.
— Это такая честь для меня,мсье. Я много знаю о ваших работах. Я читал ваш «Трактат»и нахожу, что это… подлинный шедевр.
Произнося эти слова, он вскинул ввоздух свои большие руки.
Дидро, как я узнал от Руссо,зарабатывал на жизнь преподаванием, переводами и написанием статей наразные темы. Будучи атеистом, он тем не менее некоторое времяготовился стать доктором теологии, потом оставил богословие и увлексяправом, но бросил и его, чтобы давать частные уроки и вращаться всамом странном обществе. Отец (достойный ножовщик) перестал даватьему деньги. Тогда Дидро нашел себе место учителя математики —предмета, которым он в то время сам пытался овладеть, — ибывало, что он опережал своих учеников на один-два урока. Одареннымдетям он был бесполезен, а тупым ученикам не мог помочь при всемсвоем желании. Итак, Дидро уподобился тому садовнику, что, возделываясад, уповает лишь на милость погоды и естественную силу растений.
Он писал проповеди (которые продавалотъезжающим в дальние страны миссионерам). Он обожал театр, хотявременами у него не было денег, чтобы попасть туда. Дидро мечталстать актером. Как и Руссо, он был человеком, переполненным идеями,которому не хватало только известности, и она со временем пришла кнему.
Мы направились в ресторан. Я никогдапрежде не обедал в этом заведении, но оно показалось мне слишкомдорогим для моих бедствующих спутников. Уж не рассчитывают ли они,что я один оплачу счет?
— Мсье Дидро, —воскликнул официант, — как приятно снова видеть вас здесь!
Из этого я заключил, что, несмотря набедность, Дидро не скупится на чаевые. Я обеспокоился еще больше,когда он повел нас в отдельный кабинет и заказал целое пиршество стушеными дроздами, спаржей и изысканным вином.
Когда разлили вино, Дидро обратилвнимание на выражение моего лица.
— Мсье, вы, конечно, видите,что я небогатый человек. Но сегодня я получил деньги за перевод.Большая книга — большая сумма. — Он рассмеялся иодним глотком выпил полстакана вина. — А теперь мы начнемвсе это есть. Есть! Есть! Есть!
Он был вульгарен, как инспекторциркового манежа. Когда принесли еду, Дидро начал хватать кускируками, вымазал губы жиром и разговаривал с неприлично набитым ртом.Было видно, что он очень голоден и, вероятно, плохо питался в течениепоследних нескольких дней. Несмотря на это, тон его беседы оставалсяна удивление изысканным, что совершенно не вязалось с его грубымиманерами.
— Мсье Д’Аламбер, я был быочень вам признателен, если бы вы объяснили мне некоторые места извашего «Трактата», которые оказались мне непонятны.
Когда при первом знакомстве Дидроговорил мне комплименты, я воспринял их всего лишь как вежливуюлесть, но сейчас он задал мне несколько вопросов, показавших, что онв самом деле внимательно прочел мой «Трактат». Разговор сголовокружительной быстротой перескакивал с одной темы на другую,Дидро вдруг принялся рассказывать нам о том, как учился в школе:
— Вся беда в том, что явсегда был здоровенным парнем. Какую все же большую роль в жизнииграют физические данные! — Я молча кивнул в знаксогласия. Он потянулся за соусницей и продолжил: — Если япросто слегка толкал какого-нибудь мальчишку, у меня неизбежнополучался крепкий удар, такими уж были мои сила и рост. Но ведь вы неназовете слона задирой, если ему случится наступить на каких-нибудьмелких тварей, которых он даже не заметил? Короче говоря, из-за всегоэтого в школе меня считали отъявленным драчуном. Но я очень хорошоучился, за что меня наградили призами. Когда наступил день раздачипризов, меня выгнали из школы за мнимое преступление, хотя я всеголишь дал взбучку одному типу, который ее давно заслужил.
Он громко расхохотался и хлопнул поспине Руссо, который, как птичка, клевал еду из своей тарелки.
— Так вот, я едва не лишилсяпризов. Когда я пришел за ними, в воротах меня встретил служитель ипогнался за мной с палкой. Я увернулся от него и сумел попасть вшколу, хотя он при этом до крови разбил мне руку своей палкой. Так явсе же получил призы своей раненой рукой, обрызгав кровью человека,который с поздравлениями их мне вручал. Какова сцена, а? Но это ничтопо сравнению с тем, что мне пришлось пережить до женитьбы на моеймаленькой Нанетте. — Он повернулся ко мне. — Выиграете в шахматы, господин Д’Аламбер?
Неожиданный вопрос смутил меня. Яответил, что знаю правила.
— Тогда вы должны поиграть сЖан-Жаком. Он все время меня побеждает. Думаю, он выбрал меня своимпостоянным партнером только потому, что обожает выигрывать.
Руссо скорчил неодобрительную гримасу.
— Видите ли, —продолжал Дидро, — Жан-Жак рассматривает мир как ристалищесостязаний.
Было заметно, что Руссо закипаетгневом.
— А как ты рассматриваешьмир, Дидро? — многозначительно спросил он. ,
Дидро откинулся на спинку стула ипромокнул уголки губ.
— Я рассматриваю мир как…банкетный зал! — Оглушительно расхохотавшись, Дидроподавился. В какой-то миг мне показалось, что сейчас он упадетзамертво, но Руссо сильно хлопнул друга по спине, и все прошло.
— Господин Д’Аламбер, —торжественно заговорил Дидро, — вы, несмотря на своюмолодость, весьма выдающийся человек. Но настанет день, когда все мы— все трое — прославимся на весь мир, клянусь вам в этом.Я говорю это не потому, что пьян. Конечно, я пьян, но даже будь ятрезв, я бы все равно высказал ту истину, что мы трое, вместе…— Он, пошатнувшись, встал. — Мы трое представляемсобой всю философию. Руссо — это музыка и театр; вы, господинД’Аламбер, — математика и наука…
Дидро помолчал и сел.
— А кто в таком случае вы? —спросил я.
Он выпил еще один стакан вина ипосмотрел на меня затуманенным взором.
— Мсье, я… я —Дидро! Ха-ха!
Сознаюсь, что в тот момент его словапоказались мне пустыми и даже жалкими. Он был на четыре года старшеменя (следовательно, тогда ему было уже за тридцать) и понимал, чтоесли хочет оставить в мире след, то должен поторопиться. Ондействительно разрабатывал некоторые философские идеи и намеревалсяотразить их в будущей книге. Надо, правда, сказать, что в те дни всекому не лень занимались «философией» того или иного рода.Дидро, начисто лишенный упорядоченного и строгого мышления, былидеальным поверхностным отражением своей сути. В этом отношении ондействительно был истинным философом. Но в одном Дидрооказался совершенно прав — нам троим предстояло статьвселенскими знаменитостями.
— Я не собираюсь посвятитьостаток жизни переводу чужих писаний, — заявил он. —Я намерен писать сам, и писать хорошо.
— Восхитительноенамерение, — сказал я ему. — Но что запериодическое издание вы собираетесь основать? В конце концов, именноиз-за него я сюда пришел.
— О, об этом мы сможемпоговорить в следующий раз, а сейчас давайте выпьем за дружбу ифилософию.
К концу обеда Дидро выпил две споловиной бутылки вина, в то время как мы вдвоем с Руссо едва одолелиодну. Однако Дидро был не очень сильно пьян. Я понял, что еговеселость и приподнятое настроение вызваны не столько вином, сколькоприятным ощущением пищи в желудке и наслаждением от беседы. Оннастаивал на том, чтобы мы пошли к нему домой поиграть в шахматы.Однако по дороге Руссо извинился и пожелал нам доброй ночи.
— Но вы же не откажетесьпойти ко мне, господин Д’Аламбер?
В его глазах была поистине детскаямольба. Дидро с надеждой ухватил меня за руку, и я не смог отказатьему.
Мы шли по холодной темной улице. Дидроостановился и повернулся ко мне:
— Я так и не спросил вас,как вы рассматриваете мир, господин Д’Аламбер.
Вопрос был задан очень серьезно, и ядал на него серьезный ответ:
— Я рассматриваю мир каксистему, подчиняющуюся определенным законам, которые должны бытьоткрыты с помощью тщательного анализа.
— Как чудесна математика! —едва слышно пробормотал Дидро.
Мы шли уже довольно долго, и я началтерять терпение.
— Еще далеко? —спросил я своего спутника, и он ответил утвердительно. Дидро,потратившись на роскошный обед, был уже не в состоянии оплатитьизвозчика. Я предложил заплатить, и мы нашли возницу, которыйсогласился везти нас.
Дидро жил на четвертом этаже уродливогодома, расположенного в бедном и небезопасном квартале. Поднявшись вквартиру, мы оказались в слабо освещенной комнате, в которой виталневыносимый запах подгоревшей пищи. В углу сидела пожилая женщина —как оказалось, теща Дидро. Она молча штопала какие-то кружева. Потомиз второй комнаты вышла жена и, посмотрев на меня, обратилась к мужу:
— Этот господин — одиниз твоих друзей из «Регентства»?
— Нет, женушка, этовеличайший после Ньютона математик!
Холодную комнату с трудом согревал очагв углу. Из мебели в глаза прежде всего бросались огромный шкаф,сверху донизу набитый книгами, и грубый стол, за которым работалДидро. Только это отличало квартиру от места обитания простогорабочего, во всем остальном сходство было поразительно полным. Настоле стояла тарелка с недоеденной пищей, у очага сушилосьпостиранное белье. Сцена почти убогая. Но почему я так завидую мсьеДидро и его бедному дому? Может быть, из-за того, что увидел простоечеловеческое жилье, которого у меня самого никогда не будет?
Мадам Дидро спросила мужа, гдеостальные деньги, и он неловко посмотрел на меня.
— Ты же не потратил их все?Дени, как ты мог?
— Но, Нанетта, посмотри,какой подарок я тебе принес.
Он достал из кармана и протянул женесмятую голубую ленту. Мне показалось, что это ее утешило.
— А теперь мы будем играть вшахматы, — сказал жене Дидро. — Так что неждите нас и ложитесь спать.
Он достал доску и фигуры, а женщины, неговоря ни слова, вышли в соседнюю комнату. Дидро заговорил,расставляя фигуры и не отрывая взгляда от доски.
— Я полагаю, вы не женаты? —спросил он. Я ответил, что нет. — И не женитесь. Поверьтемне, так будет лучше. Не поймите меня превратно, я люблю Нанетту ииз-за нее даже попал в тюрьму, да-да! Вы мне не верите? Но этоистинная правда. Мой родной отец составил на меня заемное письмо,лишь бы не дать мне жениться. Меня заперли в монастырь. —Он рассмеялся. — Я выпрыгнул из окна и бежал в Париж. Отецдо сих пор не знает, что мы с Нанеттой муж и жена.
Мы приступили к игре.
— Брак плох, —продолжал Дидро. — Это противоестественный институт. Непрошло и года, как я снова начал засматриваться на других женщин. Выже сами видите, что я не сделал жену счастливой.
Мы продолжали играть молча, и нашаобоюдная сосредоточенность сблизила нас больше, чем все предыдущиеразговоры. Дидро выиграл.
— Что будет, когда ярасскажу об этом Руссо! — Он радостно рассмеялся. —Но не обижайтесь на меня, мсье, ведь жизнь — это не состязание,правда?
Я согласился. К концу того вечера яполюбил Дидро. Он был как большой ребенок, и его нельзя было назватьдобрым или злым; он просто обитал в мире, не подчинявшемсяобщепринятым правилам. Он жил в созданной им самим вселенной —беспорядочной и хаотичной, но идеально скроенной для егопотребностей.
Было уже очень поздно.
— Оставайтесь у меня! —сказал Дидро. Он привык принимать ночных гостей; всегда находилсякто-то, кого выгонял на улицу домовладелец или выставляла супруга.Для таких случаев под рукой был матрац. Я сказал, что моя приемнаямать решит, что со мной что-то случилось. Я никогда не ночевал внедома.
— Никогда? — Оннедоверчиво посмотрел на меня. — Ни одного раза?
Дидро не смог уговорить меня остатьсяи, спускаясь со мной по лестнице на первый этаж, повторял, что мынепременно должны снова увидеться и он надеется, что может считатьсебя моим другом. Последнее вполне соответствовало действительности.Мы тепло пожали друг другу руки, и я вышел в ночь. Я двинулся наугад,не зная дороги, но безумие прошедшего вечера продолжалось, и мнесразу удалось найти извозчика.
Предполагавшееся периодическое изданиетак и не появилось на свет. Дидро просто-напросто забыл о своей идее.Однако несколько месяцев спустя со мной связался один издатель пофамилии Ле-Бретон, занятый планом перевода на французский язык«Энциклопедии» Эфраима Чемберса. Издатель предложилувеличить объем и расширить содержание серии и попросил моегосодействия в написании научных статей. Я согласился помочь и упомянулпри этом имя Дидро, который был немедленно включен в штат какпереводчик. Когда редактор, поссорившись с Ле-Бретоном, отказалсяучаствовать в проекте, мы с Дидро были назначены на его место. Такимобразом мы и оказались соредакторами «Энциклопедии».
Перед нами открылись невиданныевозможности; проект далеко превзошел первоначальное предложениеЛе-Бретона. По нашим представлениям, томам «Энциклопедии»было суждено стать грандиозным обзором всей совокупности человеческихзнаний и достижений. В начале мы решили поместить «Предварительныерассуждения», в которых намеревались показать способорганизации и классификации необозримого материала. Мы обсуждали этупроблему с Дидро.
— Помните, —сказал он, — что философию можно разделить на три части.
— Да, — ответиля, — на Руссо, Д’Аламбера и Дидро!
— А как насчет музыки, наукии поэзии?
— Мы хотим охватить гораздобольше предметов, — ответил я. — «Энциклопедия»должна вобрать в себя все, весь круг человеческих знаний, как этоследует из самого греческого термина.
— Или древо познания, есливоспользоваться аллегорией Бэкона.
— Очень хорошо, —сказал я, — тогда каковы первые ветви этого древа? Каковыте области, из которых произрастает все знание? Я отвечу на этотвопрос: это память, разум и воображение.
— Чудесно!
— Память приводит нас кистории во всех ее формах, то есть к истории человеческой цивилизациии естественного мира. Разум воплощается в философии, каковая внаивысшем своем проявлении представляет собой математику, включая всебя всю науку. На третьей ветви — воображении — мынаходим поэзию и все ее разновидности: драматургию, оперу и роман.
— А как быть с живописью?<!––nextpage––>
— Это область искусства,принадлежащая воображению.
— Куда в таком случаепоместить ремесла и промышленность? Как в эту схему, к примеру,вписывается ремесло ножовщика, которым искусно владеет мой отец?
— Я бы поместил их наотдельный побег ветви истории; истории использования естественногосырья.
Дидро нашел эту идею блестящей. Мывключим в проспект «Энциклопедии» таблицу, в которойцеликом представим нашу классификацию.
С самого начала предмет и масштабнашего предприятия стали объектом повышенного интереса не только длявсех культурных и образованных людей, но и для государственныхчиновников. Больше пяти лет потребовалось нам для публикации первоготома, и за это время неустанного труда нам пришлось столкнуться совсеми без исключения видами притеснений. Правда, еще до этого я сталпостоянным секретарем Академии. Этим назначением я был обязан вкакой-то степени одной своей весьма влиятельной знакомой, которая восне явилась мне, если я правильно помню, в виде несобственногорасходящегося интеграла. Эта женщина была не кто иная, как великая иустрашающая мадам дю Деффан. Я познакомился с ней, когда ей былобольше пятидесяти лет. Она страдала слепотой, и в ее лице осталосьочень немного от красоты, некогда очаровавшей стольких представителейпротивоположного пола (муж оставил ее, узнав об одной скандальнойсвязи). Тем не менее она сохранила способность распоряжаться иуправлять людьми по своему усмотрению и сохранять полнуюсамостоятельность в действиях и поступках.
После смерти охладевшего к ней мужа оназаняла большие апартаменты с множеством комнат в двух этажахмонастыря Сен-Жозеф, и именно там я начал посещать ее салон вместе стакими друзьями и знакомыми, как Монтескье и Вольтер. Жан-Жак тожечасто бывал там (за прошедшее время он сумел довольно высокоподняться по общественной лестнице). В середине столетия этот салонсчитался средоточием интеллектуальной жизни Парижа. Приглашение внего рассматривали как высокую награду, а изгнание — как тяжкоенаказание. Сама мадам дю Деффан, высокая сухопарая женщина, цариланад всеми; недавняя потеря зрения мало повлияла на ее дух и лишьзакалила ее от природы твердый характер.
Великое событие происходило каждыйчетверг, когда я вечером покидал дом дражайшей мадам Руссо (япродолжал жить с приемной матерью, хотя мне уже минуло тридцать лет)и отправлялся в роскошные апартаменты монастыря Сен-Жозеф. Упарижского общества того времени были другие притягательныедостопримечательности — например, мадам Жоффрен, тоже державшаясвой «двор», который я посещал, чтобы поговорить офилософии с Сен-Ламбером, Мармонтелем и другими. Но все же именномадам дю Деффан (к вящему раздражению рассудительной мадам Жоффрен)привлекала к себе самых ярких звезд.
Именно здесь начинается моя подлиннаяистория (или, если угодно, мой сон), ибо в этом салоне я познакомилсяс женщиной, которая отняла у меня больше сил, чем математика и«Энциклопедия», вместе взятые, которая вселяла в менясамые большие надежды и повергала в самое глубокое горе. Эту женщину,компаньонку мадам дю Деффан, звали мадемуазель де Л’Эпинас.
* * *
Жюли Жанна Элеонора де Л’Эпинасродилась 9 ноября 1732 года. Она рассказала мне, что появилась насвет во время сильнейшей грозы — и этот факт показался мневполне соответствующим ее натуре. Даже если эта деталь ее биографиибыла очередным обманом, то я склонен считать его очень милым.
Итак, вообразим себе потоки воды,низвергающиеся с неба на замок Авож, и оглушительные раскаты грома. Взамке, в своих покоях, лежит графиня Д’Альбон. Рядом сидит повитуха,терпеливо держит роженицу за руку и отирает пот с ее лба, выражаянадежду, что все произойдет очень быстро.
Свершилось! Девочка.
В замке отсутствует отец. Он нестановится свидетелем появления на свет своего отпрыска. Граф Гаспарде Виши в это время обретается в своем доме близ Лиона, где отдыхаетот надоевшей ему связи с несчастной графиней, своей кузиной.
Я не думаю, что графиня намереваласьподдерживать долгие отношения с Виши, и зачатие ребенка стало лишьнеприятной случайностью (какая знакомая история!). Тем не менеевпоследствии она будет очень привязана к своей вытертой насухо игромко кричащей дочери, которую повитуха положила рядом с матерью.муж, граф Д’Альбон, если вам интересно это знать, не принималникакого участия в той истории. Много лет назад он покинул замок впоисках развлечении и удовольствий — занятий, столь характерныхдля нашей аристократии, — предоставив жене однойвоспитывать двоих детей — девочку по имени Диана (к моментупоявления на свет Жюли ей исполнилось шестнадцать) и младшегомальчика Камилла.
Теперь к ним присоединился третийребенок. Случилось это, по ее собственным словам, во время грозы.Жюли утверждала даже, что помнит лицо матери, когда та приложила ее ксвоей груди. Графиня решила, что вопреки всему от нежеланнойбеременности у нее родился желанный ребенок. Может быть, графиняувидела в глазах новорожденной знакомое выражение глаз кузена, покоторому все еще тосковала? Могу только надеяться, что это не так,хотя упоминание о том, что она унаследовала от него какие-то черты,позже объяснило мне очень и очень многое.
Те первые дни ее жизни были наполненынеподдельным большим счастьем. Диана и Камилл были слишком взрослыми,чтобы принимать какое-то участие в своей младшей сестре, но матьотносилась к ней с большим вниманием и заботой. Полагаю, что в стенахзамка Авож доброй женщине просто не хватало развлечений. Вскоредевочка начала проявлять недюжинный ум. Она с первого раза наизустьзапоминала песни, которые ей пели, а потом и сама начала их сочинять.Ее способность запоминать слова (не только французские, но такжелатинские и греческие) казалась замечательной не только любящейматери, но и гувернанткам. С самого начала стало ясно, что она необычный ребенок. Сама Жюли позже говорила мне, что при ее рожденииэлектрические разряды каким-то образом зарядили ее мозг энергией, ноя считаю это чистой фантазией.
В семилетнем возрасте она впервыеувидела отца. Гаспар де Виши посетил замок Авож и сразу невзлюбилмладшую дочь. Он увидел в ней лишь символ, знак того, что емухотелось бы забыть. Будь его воля, он бы уничтожил девочку.
Однако он нашел в замке и нечтопривлекательное. Графиня, его кузина, стала слишком стара, чтобыудовлетворить его изысканный вкус. Напротив, Диане было всего лишьдвадцать три года, и она была настоящей красавицей. Гаспар решилжениться на ней.
Взять в жены дочь бывшей любовницы былошагом необычным даже в те дни, но Гаспар де Виши и сам был необычен всвоем пренебрежении к условностям, человеческим чувствам иестественной нравственности, породившей эти условности. Он увиделнечто, понравившееся ему, и решил этим завладеть. Как бы то ни было,графиня, по-видимому, испытала облегчение, сбыв с рук Диану —трудного, испорченного ребенка, — которая была склоннаобвинять мать в разрыве с ее родным отцом. Многочисленные попыткиграфини завоевать любовь Дианы вызывали лишь еще большее ожесточениедевочки, только усилившееся после рождения Жюли, которую графинябуквально затопила своей естественной и ненасильственнойпривязанностью. Довольная своим жребием Диана уехала с Гаспаром в егозамок Шамброн.
Проходит девять лет. Жюли ужешестнадцать — она обыкновенная девушка, полная очарования иума, но начисто лишенная чувственности, которая непременно развиласьбы в ней, будь она воспитана в гуще светского общества. Она вряд лимогла рассчитывать на блестящее замужество, но вполне моглапретендовать на приличную партию, на мужа, который создал бы для неедостойные условия жизни. В конце концов, это единственная ее надежда,ибо ей не от кого было ждать наследства. Во всяком случае, не ототсутствующего мужа графини и не от Гаспара, который заранее лишил еевсякой доли собственности. Именно в это время, в 1748 году, графиняД’Альбон тяжело заболевает. Она понимает, что состояние ее безнадежнои что самое главное теперь — каким-то образом обеспечитьбудущее Жюли. Графиня предлагает монашество, но Жюли сопротивляется:как сможет ее живой ум вынести суровую обстановку обители? Все усилиятщетны — единственное, что может сделать графиня, —это оставить любимой дочери небольшое годовое содержание, котороеизбавит Жюли от полной нищеты. На смертном одре графиня отдает Жюлиключ, веля открыть им нужный ящик письменного стола.
Из гордости, страха или извращенногочувства долга Жюли отдает ключ душеприказчику графини. В столенаходят небольшую сумму наличными, которая переходит Диане. Жюли исама переезжает в замок Шамброн — ей некуда больше ехать, —и граф де Виши великодушно предлагает ей стать гувернанткой троихдетей, которых к тому времени родила сводная сестра Диана. Всякоедругое решение стало бы признанием законного права Жюли наследоватьчасть его имущества. Итак, она уехала в унылый замок в предместьеЛиона, и ее жизнь в течение следующих пяти лет превратилась вподлинное несчастье. Ей было бы намного легче, будь она настоящейприслугой. Но случилось так, что, будучи, по существу, служанкой, онаежедневно выслушивала напоминания о том, какое благодеяние оказали ейотец и сводная сестра. Единственным утешением Жюли стали дети, закоторыми она присматривала: Никола, Софи и Абель.
У Абеля, младшего из детей, были ясныесмышленые глаза, светлые волосы, унаследованные от матери, и милыйдобрый нрав. Жюли начала учить его читать, хотя мальчику неисполнилось еще четырех лет. Они уселись на пол, и Жюли, положивперед Абелем лист бумаги, крупными буквами написала на нем имямалыша.
— Абель, —произнесла она. — Повтори.
Мальчик повторил свое имя и рассмеялся.Жюли по очереди произнесла все буквы: А, Б… В последующие дниона продолжила уроки, постепенно добавляя другие слова, и черезнесколько недель Абель уже узнавал и прочитывал некоторые из них.Однажды утром Диана решила поинтересоваться, чем занимается Жюли.Никола и Софи играли, а Жюли с Абелем сидели на полу, осваиваяграмоту.
— Что это за урок? —строго спросила Диана.
— Смотрите, мадам, —ответила Жюли сестре, — он пишет.
Она показала Диане куски нарезаннойбумаги, на каждом из которых было написано по одной букве. Абельскладывал куски так, чтобы получались слова. Диана склонилась надсыном и заговорила:
— Очень хорошо, если тыможешь, то сложи свое имя. Вот А. — Она положила передсыном первую букву. Абель поднял голову и молча воззрился на мать. —Ну, какая следующая буква? Ты можешь ее найти?
Жюли заметила, что личико ребенкасморщилось от страха и волнения. Маленькие губки задрожали.
— Не распускай нюни, —жестко произнесла Диана, — покажи мне букву. Покажи, какаяхорошая у тебя учительница.
Другие дети прекратили игру и,нервничая, смотрели, что будет дальше. Жюли не смогла промолчать.
— Мадам, прошу вас, мы жеучимся совсем недавно.
— Не вмешивайся, —зло ответила Диана. — Ты что, воображаешь, что я не знаю,как мне воспитывать моих собственных детей?
Жюли поднялась с пола.
— Если вы сердитесь на меня,то не вымещайте зло на маленьком Абеле. Он не сделал ничего плохого.
На мгновение Диана потеряла дар речи,лицо ее побагровело.
— Как ты смеешьразговаривать со мной в таком тоне? В этом доме я решаю, что хорошо,а что плохо! — Она схватила Абеля за руку, и мальчиквскрикнул.
— Мадам, вы причиняете емуболь. Другой рукой Диана ударила Жюли по лицу.
— В этом замке я имею правопричинять боль, кому мне вздумается, а ты будешь делать только то,что тебе велят, если не хочешь лишиться милости и защиты господинаграфа.
— Сестра, я ни минуты большене останусь в этом доме!
Жюли вышла из детской, спустилась полестнице, вышла во двор мрачного замка и в отчаянии направилась кудаглаза глядят. Дойдя до ближайшего леса, она уткнулась лицом в деревои расплакалась. Единственный выход — уйти в монастырь, из огняда в полымя. Вернувшись в замок, она объявила Диане о своем решении,и они договорились, что граф сделает все необходимые приготовления.
Однако Жюли удалось избежать этойпечальной участи. На следующий день она узнала, что замок вскорепосетит мадам дю Деффан, сестра графа. Ее салон уже в то времяпользовался широкой известностью, но слепота, которой суждено былостать полной, только начинала окутывать своим мраком гордуюаристократку, и она, будучи в подавленном состоянии, решила отдохнутьв замке Шамброн. Она прибыла на следующей неделе в красивой карете,нагруженной многочисленными, туго набитыми дорожными сумками. Из окнаверхнего этажа Жюли было хорошо видно, как величественная дама стростью в руке поднималась по лестнице. Под другую руку ееподдерживал лакей, показывая дорогу. Граф тоже изо всех сил старалсяпомочь.
— Перестань суетиться,братец. Я теряю зрение, а не присутствие духа. Лучше распорядись,чтобы в мои комнаты отнесли весь багаж. Кстати, где эта худышка, твояжена?
— Я здесь, мадам.
Мадам дю Деффан высвободила руку,которую держал лакей, и приблизила свое лицо к лицу Дианы, чтобылучше рассмотреть ее слабеющими глазами.
— Я смотрю, ты совсем неприбавила в весе. Хорошенько корми ее, Гаспар, иначе она долго непротянет. Ешь картофель, Диана, побольше картофеля.
Раздался заливистый собачий лай. Ещеодин лакей вел на поводках любимых псов мадам дю Деффан.
— Эти собаки едят лучше, чемтвоя жена. Найми нового повара, Диана, и еще раз повторяю —больше картофеля.
Позже к ней привели детей графа и ихгувернантку. Мадам дю Деффан подслеповато вгляделась в лицо и фигуруЖюли.
— Не красавица, —вынесла она безапелляционный приговор. — Это хорошо.Красота должна знать свое место. Ты умеешь читать, девочка?
Жюли ответила, что это ее единственнаярадость.
— В таком случае ты будешьчитать мне перед сном. Кроме того, сегодня днем ты будешьсопровождать меня на прогулке.
В разговор вмешалась Диана:
— Но дети…
— Ты сама присмотришь засвоими детьми, Диана. От этого ты не умрешь. Не забудь хорошенькопоесть за обедом, мы не хотим, чтобы ты упала в обморок. Нет ничегохуже, чем дамы, где попало падающие в обморок. Кажется, этостановится модным среди молодежи. Несколько недель назад одна дамасломала мой любимый стул, решив упасть на него в обморок, а онавыглядела гораздо здоровее тебя, Диана. И ела немало картошки. А каккрасив был тот ореховый стул!
В тот день мадам дю Деффан взяла Жюлина прогулку. Они пошли по тропинке, по которой часто гуляла самаЖюли, и мадам дю Деффан просила во всех подробностях описывать то,чего не могли видеть ее слабые глаза. Для Жюли было неизъяснимымудовольствием вслух выразить переполнявшие ее впечатления, которымией было не с кем поделиться.
За время визита мадам дю Деффан этипрогулки стали бесценным каждодневным ритуалом. Вечерами Жюлисадилась у постели тетки и читала ей вслух. Мадам дю Деффан оченьнравился ясный мелодичный голос племянницы.
Однажды мадам дю Деффан позвала ее ксебе немного раньше обычного.
— Жюли, нам надо поговорить.Прошу тебя, садись.
Жюли повиновалась.
— Я знаю, что ты намеренауйти в монастырь, но понимаю, что ты просто хочешь покинуть Шамброн.Мой брат тяжелый человек, и с ним нелегко поладить, к тому же егоочень тяготят обязательства по отношению к тебе, поэтомунеудивительно, что он и его жена испытывают к тебе такуювраждебность. Твой брат Камилл любит тебя, но не сможет принять всвоем доме, так как у него есть семья, о которой он должензаботиться. О браке, естественно, не может быть и речи. Ты оченьсимпатична мне, поэтому я и высказываюсь столь откровенно, Жюли. Тыумна, но не выставляешь этого напоказ, и проявляешь ум только тогда,когда нужно, и к тому же обладаешь весьма покладистым характером. Всеэто может послужить к твоей выгоде. На самом деле ты не хочешьуходить в монастырь, ты просто хочешь уехать отсюда. Я же запоследние дни привыкла к твоему обществу и добрым услугам и хочу,чтобы ты поехала со мной в Париж.
Можно ли было сомневаться в тойготовности, с какой Жюли согласилась на это предложение? Мадам дюДеффан уже обсудила дело с братом, уверив его в том, что отъезд Жюлине создаст угрозы фамильному наследству. Жюли станет компаньонкой, ане членом семьи. Заручившись письменно оформленным договором, супругиВиши отпустили Жюли из Шамброна.
Вот так она оказалась в Париже, вгороде, где ей было суждено обрести известность, затмившую славувеликой мадам дю Деффан. Жизнь в монастыре Сен-Жозеф сталазначительным улучшением по сравнению с жалким положением в Шамброне,хотя это все же было существование ради других, приносившее весьмамало пользы самой Жюли. Она умела поддержать остроумнуюинтеллектуальную беседу, помогая создавать в салоне соответствующуюатмосферу, оказывая в то же время неоценимую помощь мадам дю Деффан,удовлетворяя ее малейшие нужды и капризы. Каждый вечер, читая своейгоспоже перед сном, она внимательно следила, глядя поверх страниц, неопустилась ли голова и не отвисла ли челюсть тетки. Как только мадамдю Деффан засыпала, Жюли вставала и уходила.
Апартаменты мадам дю Деффан былиобставлены с большим вкусом. Стены столовой обиты желтыми шелковымиобоями, украшенными мелкими красными волнами. Красные и желтые тонаповторялись в обивке кресел, расставленных так, чтобы создатьнаибольший комфорт для беседы. Здесь же стояли столы для пикета иэкарте. Другие столы вносили, когда сервировали еду. Обед подавали вшесть, а ужин в одиннадцать часов. Стол был намного обильнее, чем умадам Жоффрен (где шпинат с омлетом подавали с удручающейпредсказуемостью). Беседы также были остроумнее и свободнее; слова«хватит», которое часто звучало в салоне мадам Жоффрен,когда разговор начинал касаться неудобных с ее точки зренияпредметов, никогда не слышали у мадам дю Деффан. Самым драгоценнымбриллиантом, украшавшим ее салон, был я. Мне было тридцать шесть лет,и в то время я находился в зените своей славы. Прошло два года смомента выхода в свет предварительного рассуждения к «Энциклопедии»,и все говорили о нем как о выдающемся литературном событии. В своейработе мы продвинулись уже до буквы «D», и я работал надстатьей «Дифференциал». Когда я явился в салон, все моимысли были заняты, естественно, проблемами исчисления.
— Господин Д’Аламбер,позвольте мне представить вам мою новую компаньонку, мадемуазель деЛ’Эпинас.
Передо мной — точнее сказать,надо мной, так как она оказалась намного выше меня, —стояла молодая женщина. Я поцеловал руку этого ничем непримечательного юного создания (ей был тогда двадцать один год), номысли мои были по-прежнему заняты чудесной теорией Ньютона.
— Мадемуазель, не лик Аврорыя вижу ль пред собой?
— Вы очень верно цитируетеБуссара, мсье.
— Вы видели пьесу?
— Нет, но я ее читала. Доприезда в Париж я узнала множество вещей, хотя мало что видела.
— Приехав в Париж,большинство людей, к несчастью, оказываются в противоположнойситуации. Вы увидите множество чудесных вещей, которые ничему вас ненаучат. Надеюсь, мадемуазель, что и в Париже вы не станетепренебрегать литературой.
— Господин Д’Аламбер, яникогда не отказываюсь от того, чему отдала свое сердце.
— Мне ясно, мадемуазель, чтовы совершенно исключительное явление среди представительниц вашегопола.
До этого мадам дю Деффан обратила своинезрячие глаза к другой группе посетителей. Теперь она сновапосмотрела в нашу сторону и перебила мою собеседницу:
— Жюли! Надеюсь, ты несобираешься докучать господину Д’Аламберу своей праздной болтовней.Перед тобой величайший ум, который просто обязан питаться толькоредчайшими плодами познания. Девочка, будь добра, найди господинаТюрго и позови его сюда, я должна отчитать его за очень серьезныйпромах. Иди же!
Вечер продолжался своим чередом. Менязвали в разные компании, чтобы я, как обычно, позабавилприсутствующих меткими замечаниями об отсутствующих и подражанием ихманерам. От меня требовали оценок недавних представлений в Опере ипросили высказаться по поводу превосходства итальянского хорошеготона над французским (или наоборот). В то время этот вопрос былпредметом жарких споров; сторонники французских манер группировалисьв Опере возле ложи короля, а поклонники итальянских — возлеложи королевы. Обе группы уже обнародовали по этому поводу несколькопамфлетов. Вместе с Дидро и Руссо я был приверженцем итальянскойпартии, но все же испытывал немалую симпатию к теориям Рамо, поповоду чего даже издал недавно небольшую книжечку. После жестокойкритики, которой я подверг обобщения и теоретические положения егоработы, я решил сказать несколько слов в его защиту.
— Рамо заявил: «Когдаутверждают, что изящные искусства находятся в бесконечно близкомродстве друг с другом, то не логично было бы из этого заключить, чтовсе они подчиняются одному и тому же принципу? И не сегодня лиоткрыли и показали, что принцип этот следует искать в гармонии?»Для Рамо гармония — основополагающий закон космоса. Не толькомузыкальная мелодия проистекает из нее, но и сама природа как таковаяесть воплощение этого понятия. Но что есть гармония? Это системаматематических соотношений. Или, говоря иными словами, математикаесть идеальное выражение естественной гармонии. Рамо видит космоссквозь призму музыки, я вижу его сквозь призму математики. Но нашивидения приводят к одному и тому же результату. Каждый из насрассматривает природу как некое неразделимое целое, которое можносвести к фундаментальному единству, к простоте, позволяющей охватитьприроду разумом. Для того чтобы понять мир, надо пребывать в гармониис ним.
Произнося этот монолог, я стремился (всоответствии с законами риторики) обращать свою речь не к какому-тоотдельному человеку, а говорить в равной мере со всеми. Тем не менеея все время, с роковой неотвратимостью, искал лицо мадемуазель деЛ’Эпинас, которая сидела в углу, в стороне от всех. На серединекакой-то фразы наши взгляды на мгновение встретились, и я испыталчувство неведомого прежде восторга. Я продолжал говорить, но мнеказалось, что слова, которые слетают с моих уст, не имеют никакогоотношения к мыслям, начавшим роиться в моей голове.
— Я представляю себекосмический танец разума. Три способности человеческой души —Память, Разум и Воображение — выступают вместе в совершенномравновесии с поразительной симметрией под аккомпанемент музыки,сопровождающей их в гармонии сфер. Один из наших композиторов мог быдаже написать сюиту на этот сюжет. Три непохожих движения, являющихсобой разные грани нашего понимания и образующих прочное насыщенноецелое.
Компания рассмеялась, и Жюли, помедлив,присоединилась к остальным. Лицо ее, однако, застыло, словно девушкабыла охвачена смущением или ожиданием. Что означало это выражение еелица, которое я мог видеть лишь мельком? Слушала ли она мои слова,которые в тот момент мало что значили для меня самого, или ее душа вэто время двигалась к той смутной цели, что неудержимо притягивала имои собственные мысли?
— Принцип гармонии, какаявосхитительная и соблазнительная идея! Если бы дела человеческиемогли управляться теми же законами, каким подчиняются музыкальныепьесы и математические уравнения! Если бы жизнь каждого из нас можнобыло выразить в понятиях простого баланса частей и равновесияпротивоположно направленных сил. Тогда пребывающей в мире стали быназывать душу, чье сердце, освобожденное от возмущающих его вихрей,смогло бы биться в унисон с твердым ритмом космического единства. Ибыла бы возможна тогда более совершенная форма дружбы, чем молчаливаягармония — невысказанная, но глубокая, — котораямогла бы связать двух людей, чьи сердца бьются как одно, в резонансдруг другу?
Она опустила голову. Произвели ли моислова впечатление на Жюли, или она нашла их смешными? Я замолчал,предоставив говорить другим, но так и не набрался мужества подойти кЖюли и заговорить с ней. Она также не смотрела больше в мою сторону,и я не смог оценить ее мнение обо мне, которое выдало бы выражение еелица. Мы так и не поговорили за весь остаток вечера, и я ушел домой сощущением беспокойства, прежде мне неведомого и отказывавшегосяподчиниться упрощению или анализу в понятиях моего прошлого опыта.Хорошо ли я показал себя, или в действительности я — скучнейшийиз людей, которому просто льстят его друзья, а новый человеквзглянул, отбросив вуаль притворства? Что это за женщина, что онасобой представляет, как мне классифицировать ее качества, чтобы ясмог понять ее реакцию? Моя первая встреча с ней вызвала у менярастерянность, но любопытство побуждало повторить этот опыт. Онастала для меня такой же задачей, как математическое исчисление, надкоторым я склонился, вернувшись домой и пожелав матушке доброй ночи.
Жюли де Л’Эпинас — Никола,Софи и Абелю де Виши.
14 апреля 1753 года
Видите, малютки, старая гувернантка незабыла вас. Надеюсь, вы по-прежнему старательно делаете свои урокитеперь, когда меня нет в Шамброне и я не могу больше вас учить. Верю,что вы остались хорошими детьми и делаете все, что велит егосиятельство граф, ваш отец.
Парижская жизнь очень разнообразная —деловая и шумная! Думаю, что вам она вряд ли пришлась бы по нраву —вы слишком сильно привязаны к полям и играм на просторе. В Парижеедва ли найдется клочок земли, на котором трава была бы длиннеепальчика Абеля, — это не слишком-то подходящее место дляигр.
Апартаменты мадам дю Деффан —самое великолепное из всего, что я когда-либо видела. А сколько тамзеркал! Вечерами, когда зажигают свечи, все в доме начинаетвеличественно сиять. Пол очень скользкий, до такой степени онотполирован; люди ходят по нему очень осторожно, и со стороны этовыглядит почти забавно. Уверена, что многие из этих людей никогда вжизни не бегали и никогда не научатся. Упаси Бог, если в этом доменачнется пожар!
Даже мои комнаты отличаются большойпышностью, такова безграничная доброта мадам дю Деффан. Они примыкаютк ее апартаментам, но у меня есть отдельный вход, поэтому дома яочень уютно себя чувствую. У нее очень щедрая душа, и очень печальното, что человеку, получавшему великое наслаждение от роскоши икрасоты, выпало утратить зрение. Воистину справедливо, что Богстранным образом вознаграждает своих людей, ибо мадам дю Деффан самаяблагочестивая на свете женщина, и мне всегда бывает очень больно,когда я вожу ее к мессе и она велит усаживать ее на самое видноеместо, чтобы являть собой образец христианского смирения. Когда жеона просыпается среди ночи, не в силах найти покой, и зовет меня, товсегда просит читать самые возвышенные произведения, такие кактрогательный «Самсон» де Люсси.
Она в самом деле замечательный человек,и я уверена, что вы это поняли. Но здесь множество изысканных инеобыкновенных людей, у которых я многому научилась. Здесь —это в салоне мадам дю Деффан. Я слушаю здесь речи самых выдающихсялюдей Парижа. Разве можно найти лучшую школу, чем эта? Наслаждатьсякрасноречием президента Эно, аббата Бона или господина Тюрго —это дает мне больше, чем безмолвное прочтение тысяч книг. Как многомупредстоит мне научиться!
Мадам дю Деффан особенно благоволит кгосподину Д’Аламберу, который известен своей работой над«Энциклопедией». И в самом деле его познания так велики,что, кажется, охватывают все области наук и искусств. Нет такогопредмета, о котором он не мог бы поговорить, будь то театр, живописьили самая отвлеченная философия. Никогда бы не подумала, что стольразносторонний ум может обитать в таком комичном теле. Он очень малростом и обладает хрупким телосложением, голос у него пронзительный,а говорит он очень сбивчиво и торопливо, как будто сильно нервничает,но это не так, потому что он — настоящий кладезь различныхисторий и никогда не лезет за словом в карман. Напротив, такуювозбудимость можно приписать избыточной энергии его мозга. Егомаленькое круглое лицо нельзя назвать ни красивым, ни безобразным, авздернутый нос придает ему озорное выражение — кажется, чтоэтот человек вот-вот рассмеется. Он очень занимателен в своихрассуждениях, хотя иногда они кажутся мне несколько грубыми. Я немогу сказать наверное, является ли он легкомысленным человеком,который хочет казаться серьезным, или, напротив, очень значительныйчеловек, который срывает аплодисменты присутствующих остротами, хотясами присутствующие слишком мелки, чтобы он по-настоящему ценил ихмнение. Как бы то ни было, в салоне его любят, и все посетители ждутего метких замечаний.
Он очень тактичный человек, и, видимо,именно это качество делает его приятным для всех друзей. Когда меняпредставили господину Д’Аламберу, он очень мило сравнил меня сАвророй, а я, желая показаться умной, указала на его эрудицию изнание стихов Буссара. На самом деле (мне пришло это в голову сразу,но я специально проверила позже) это строчка из «Пирра»Жолио. Но господин Д’Аламбер ничего не сказал мне, спросив только,смотрела ли я саму пьесу. Было большим великодушием с его стороныобойти молчанием мою глупость. От души надеюсь, что у него несложилось обо мне дурного впечатления. До конца вечера я переживаласвою серьезную ошибку и все время думала, не стоит ли мне подойти изаговорить с ним. Но когда господин Д’Аламбер выступал передсобравшимися, он не обращал на меня ни малейшего внимания и,по-видимому, забыл обо мне и моей оплошности. Надеюсь, что всепроисшедшее было для него слишком тривиальным, чтобы он занимал свойум подобными пустяками. Очень глупо с моей стороны все эторассказывать вам. Но вы простите мне мою неуверенность ичувствительность на ранней стадии моего становления — ведь мнени в коем случае нельзя произвести здесь дурное впечатление.
Впрочем, довольно утомлять вас, моидорогие дети, этими глупостями. Здесь, в Париже, удивительная еда. Выне можете себе представить, какие тут сладости. Если вы останетесьхорошими детьми и будете прилежно учиться, то сами приедете сюда ивсе увидите своими глазами. Тогда я смогу представить вас всем темзнаменитым людям, о которых я попыталась вам рассказать. Уверена,что, став немного старше, вы сумеете произвести на них самоеблагоприятное впечатление и завоевать многие сердца, поскольку вПариже нет таких милых и хороших детей, как вы, мои дорогие малютки.
Я слышу, как меня зовет мадам дю ДеффанЯ должна пойти и немного ей почитать. Прощаюсь с вами Поминайте меняв своих молитвах.
Меня будит какой-то шум. Был ли этоновый сон прошедший перед моими глазами, или фрагмент старого,бесконечно развертывающегося сна (или трактата), который и есть мояжизнь? Я пытаюсь вспомнить Жюли, представить себе, как выглядит она вмоем чудесном трактате. Да-да, вот она, напоминающая невинное напервый взгляд уравнение, на решение которого у меня ушли многие годы.Я явственно увидел ее (как раз в тот момент, когда во сне моя головабессильно упала на стол) такой же, какой впервые увидел ее всалоне, — почти ребенка, полностью свободного отвеликосветской манерности. Ее приезд в монастырь Сен-Жозеф был похожна струю свежего воздуха, ворвавшуюся в затхлую атмосферу.
Меня с удвоенной силой тянуло теперь всалон, который я стал посещать чаще, чем раньше. Все моипредставления (хотя я никогда бы в этом не признался) я устраивалтолько ради нее. Каждый раз, начиная говорить, я искал такое место,откуда она наверняка могла бы меня слышать, и все время украдкойследил за ее реакцией. Вы с полным правом могли бы утверждать, что явлюбился.
Я, однако, предпочитаю такое видениемира, которое исключает подобное метафизическое понятие. Что такоелюбовь, как не определенная форма поведения? Бессмысленно говорить,что я испытывал какое-то особенное чувство, поскольку оно не оставилов моей памяти ни искры, ни пламени, которое я мог бы сейчас зановоразжечь. В настоящий момент я не в состоянии представить себе, что ядолжен был тогда чувствовать или что чувствует любой человек,охваченный подобным безумием. Могу только заметить, что это безумиепонуждает людей совершать поистине странные поступки. Стоит мнезадуматься о поведении, которое обозначает нашу идею любви, как явижу лишь систему правил и внешних проявлений, не связанных никакойлогикой. Совокупность поступков, наблюдая которые мы можем сказать,что двое людей влюблены друг в друга. Но как все это становится явью?Может быть, это всего лишь как некий род языка, который человеквыучивает, подражая старшим, и каждый слог этого языка полностьюпроизволен и определяется лишь общепринятым соглашением?
Мое поведение в те дни, тридцать летназад, вполне можно обозначить словом «любовь», но чтоэто обозначение может нам сказать? От произнесения этого слова мне нестанет легче воспроизвести в моей душе чувство, которое я тогдаиспытывал; это будет то же, что пытаться вообразить себе зверскийголод после обильного пиршества. Мои действия в тот момент можнообъяснить наваждением, верой, никоим образом не основанной нанаблюдении. Именно это и составляет, вероятно, квинтэссенцию любви;это род веры не более справедливой или объяснимой, нежели любоедругое суеверие.
Я не стану пытаться анализироватьформу, которую приняли в то время мои чувства; в моем сне им нетместа, разве что только в виде сносок, куда я спустил их какпрепятствия к пониманию. Позвольте же мне вместо этого пустогословопрения заняться припоминанием исторических фактов.
Работа над «Энциклопедией»продолжалась, как и конфликты, с ней связанные. Мои враги с новойсилой воодушевились в 1756 году, когда Франция начала воевать сПруссией, так как я имел несчастье получать денежное содержание отФридриха Великого, который назначил его мне в знак признания моихнаучных достижений. Прошло двенадцать лет со дня моего знакомства сДидро и шесть лет со времени публикации проспекта «Энциклопедии»,явившего миру наш великий замысел. Теперь мы готовили к печатиседьмой том, который, по нашему обоюдному мнению, должен был статьлучшим.
Дидро достиг славы, но не богатства.Последним местом его обитания (после многочисленных переездов) сталаулица Таранн, где он жил на пятом этаже дома, населенного беднымирабочими семьями. Я с большой неохотой посещал это место, но Дидроиногда едва ли не силой затаскивал меня к себе. Однажды, придя кнему, я застал мадам Дидро за приготовлением супа, который она затемвелела своей маленькой дочке отнести наверх больному соседу, хотя едыедва хватало для того, чтобы накормить ее собственную семью. Дидростал более респектабельным (хотя по-прежнему не носил парик), но вего доме продолжал витать криминальный дух. Во время того визита язаметил следы недавнего пребывания тайного гостя. Мне кажется, чтоэто был скрывавшийся от правосудия де Виль.
Дидро хотел показать полученную имстатью, посвященную теории вероятности. Статья была сущим вздором,бессвязным писанием необразованного любителя (который впоследствии нераз отравлял мне существование своими требованиями опубликовать егоработу), но тогда мы дошли только до буквы «F», и у меняоставалось еще довольно много времени на обдумывание предмета. ПотомДидро начал рассказывать о своих трениях с Руссо.
— Ему нельзя ничего сказать,каждое слово он воспринимает как оскорбление, — жаловалсяДидро. Я, конечно, знал обо всех сложностях их отношений. —Он предлагает уехать и поселиться в какой-то хижине, которую подарилаему мадам Д’Эпине.
Дидро в отчаянии всплеснул руками.
— Вы слышали когда-нибудьтакую несусветную глупость? Может ли человек быть философом иодновременно жить как дикарь? Стоит ли мне после этого принимать отнего статьи о музыке? Да и уж коли мы перешли к этой теме, то скажи,как обстоят дела с твоей статьей о дифференциальном исчислении —тихо, Анжелика!
Дочка стояла рядом с ним, держа в рукахпустую суповую миску, и пыталась что-то сказать. Когда он повысилголос, девочка съежилась и, казалось, была готова расплакаться.
— Пожалуй, мне лучше уйти, —сказал я, поднимаясь. — Обещаю, что скоро ты получишьтребуемую статью.
Дидро смягчился:
— Прошу тебя, Жан.
Он подошел ко мне, обнял за плечо своеймощной рукой и заставил сесть.
— Я знаю, что оченьнетерпелив, но я осознаю свою вину не в пример многим другим. Да, этомой порок, но ты мой друг, Жан, и очень мне нужен. Давай выпьем.
— Нет-нет, сегодня мне нужнаясная голова. Вечером я должен заняться некоторыми вычислениями.
Кроме того, я собирался посетить салонмадам дю Деффан, и мне не хотелось оскорблять Жюли своим пьянымвидом.
Дидро откупорил бутылку и велел женепринести два стакана, которые она поставила перед нами на стол.Одарив меня недовольным взглядом, она вышла из комнаты, забрав ссобой маленькую дочь.
— Эта «Энциклопедия»нас убьет, — прорычал Дидро, налив себе стакан вина. —Ле-Бретон пригласил меня отдохнуть в его летнем доме. Я смогу тамписать. Мне надо на некоторое время отвлечься от философии. Хочупопробовать себя в драме.
Философия Дидро никогда меня невпечатляла. Одна из его последних книг представляла собой собраниеневразумительных рассуждений на темы акушерства, магнетизма иизготовления стали (я назвал всего три из множества тем),единственной целью которых было показать интеллектуальнуювиртуозность автора. Нет, Дидро обладал недюжинным талантом, но быллишен способности к доказательству своей точки зрения обоснованнымисистематизированными аргументами. Более того, Дидро даже считалматематику мертвой дисциплиной, ограниченной областью своихприложений; и поднимал на смех все мои возражения по этому поводу.Ему не приходило в голову, что мне обидны такие взгляды или что онмог и заблуждаться.
После многих лет знакомства я понял,что Дидро, обладая незаурядным даром организовывать и направлятьусилия других людей (что приводило к великолепным результатам), делалэто путем своеобразного эмоционального манипулирования, которое, посути, мало чем отличалось от запугивания. Он заставлял окружавших еголюдей становиться его друзьями, ибо они боялись стать его врагами. Отсвоих последователей он требовал безусловной верности, не даваяничего взамен, беззаботно играя их чувствами, если того требовалиправила его «философии».
— Ты так мрачно смотришь наменя, Жан, — сказал Дидро и поднес к губам следующийстакан. — Лучше скажи, что нам делать с Жан-Жаком?
— Среди нас лучший дипломат— ты, Дени. Ты всегда знаешь, что надо говорить.
В ответ он ощетинился:
— Ты хочешь сказать, что янеискренний человек?
— Конечно, нет, —сказал я ему.
— Если я и кажусь таким, —продолжал он, — то только потому, что всегда думаю очувствах других людей. Меня не может судить тот, кто не знает,сколько внутренних противоречий меня раздирает, сколько проблем мнеприходится разрешать. Это похоже… Это похоже на одну из твоихдинамических систем, подвергающихся воздействию внешних сил ивнутренних напряжений, но по внешним проявлениям эквивалентныхстатическим системам. Анжелика! — вдруг злобно крикнул он.
Девочка, которая незаметно вернулась вкомнату, с грохотом опрокинула на пол карточный столик.
— Глупая девчонка!
Дидро встал. Казалось, он хочет задатьдочери хорошую трепку. К счастью, в этот момент вошла его жена.
Я поднялся из-за стола:
— До свидания, Дени.
Он взглянул на меня с выражением полнойбеспомощности, пораженный вспышкой ярости, причиной которой послужилаего маленькая дочка, каковую — всю в слезах — мадам Дидропоспешила увести из комнаты.
— Прости меня, —произнес Дидро. Казались, что он сам вот-вот расплачется. Он попросилменя задержаться, но я хотел только одного — избавиться отгнетущей атмосферы этого дома. Мне было ясно, что нечеловеческиеусилия, которых требовала наша работа, поставили Дидро на граньнервного срыва.
Впрочем, мне тоже не мешало покинутьПариж и хотя бы на время сбросить с себя невыносимое ярмо. Поэтому ябыл просто счастлив, когда несколько недель спустя получилприглашение от женевского изгнанника Вольтера, который в течение трехлет писал статьи для «Энциклопедии». Он отчаянно хотелприсоединиться к нашему предприятию, и мы охотно поручали ему писатьстатьи на не слишком острые темы, чтобы не втягивать его в опаснуюполемику. Он знал, что в следующем томе будет помещена статья оЖеневе, и предложил мне приехать для сбора материала.
Этот великий человек, после болезни неочень твердо державшийся на ногах (ему тогда было уже шестьдесятлет), лично встретил меня по приезде.
— Ах, господин Д’Аламбер, вывсе же нашли меня! Вы сумели-таки отыскать мою отшельническуюобитель, мою альпийскую пещеру.
На самом деле у него было довольноудобное жилье. Я знал Вольтера: склонность к преувеличениям былаглавной отличительной чертой его взгляда на мир. Выглядел онсравнительно неплохо и за обедом проявил недюжинный аппетит.
— Женева сильно продвинуласьвперед с тех пор, как я приехал сюда, — сказал он мне. —Люди сбрасывают черную мантию кальвинизма, медленно, но решительно.Ручаюсь, что пройдет совсем немного времени, и этот ныне отсталыйнарод станет частью просвещенного мира.
Он спросил, нет ли новостей от мадам дюДеффан, и я передал ему горячий привет от нее. Переписка их в товремя была довольно скудной, но мадам дю Деффан, несмотря нафизическую разлуку, оставалась его старинным и наиболее высокоценимым другом.
— Не улучшилось ли еезрение?
Увы, сказал я ему, как раз напротив, вподтверждение ее опасений, она видит все хуже и хуже. Несмотря настрадания, которые она, несомненно, испытывает, мадам дю Деффанявляет собой образец беззаботности.
— Я слышал, что еекомпаньонка произвела в салоне настоящий фурор, —продолжал Вольтер. — Говорят, что мадемуазель де Л’Эпинастак же привлекательна, как и сама хозяйка.
Это было верное замечание. ПоявлениеЖюли, ее ум и содержательные беседы в громадной степени поднялипрестиж салона. Гости собирались, как правило, в двух углах. В одном,где царила мадам дю Деффан, обсуждались в основном светские новости,в другом же углу, где находилась Жюли, говорили больше о философии иполитике. Салон стал необычайно привлекательным, в нем появилисьновые гости, в том числе и иностранцы.
— Осмелюсь думать, что мадамдю Деффан не слишком довольна тем, что юная протеже обошла ее, —продолжал Вольтер. — Я сам принадлежу к старому поколениюи знаю, что значит быть страстным приверженцем отживших правил, снеудовольствием взирать на молодых людей, которые беззаботно несут пожизни золотой кубок, старостью вырванный из ослабевших рук. Но времядолжно идти своим чередом. — Глаза его наполнилисьпечалью. — Я слышал, что мадемуазель де Л’Эпинас обладаетне только интеллектуальной красотой.
— Что вы хотите этимсказать?
— Я хочу сказать, что ееолимпийская мудрость смогла растопить несколько сердец. Может быть, иваше тоже?
Покраснев, я ответил отрицательно.
— Думаю, что другие несмогли сопротивляться ее возвышенным чарам. Например, некийангличанин Тэйффи.
— Что за сплетня!
Джон Тэйффи появился в салоне недавно итяготел к философам. Было видно, что он находит большоеудовольствие от бесед с Жюли, но сама мысль о том, что между нимиможет быть какая-то связь иного рода, была не более чем злонамереннымслухом.
Вольтер вскинул брови и посмотрел намуху, жужжавшую под потолком.
— Мадам дю Деффан пришлосьнаписать ему и попросить прекратить свои ухаживания, и я слышал, чтомадемуазель де Л’Эпинас в припадке обиды приняла изрядную дозу опия.
Я пришел в ярость:
— Кто вам все это сказал?Как они осмелились оскорбить имя мадемуазель де Л’Эпинас?
Вольтер, продолжая следить за кружившейпод потолком мухой, цинично усмехнулся:
— Я похож на старого паука,мсье Д’Аламбер. Где бы я ни находился, я очень хорошо чувствуюмалейшее движение в самом дальнем углу моей паутины.
— В таком случае я полагаю,что ваши сплетники просто смешны. Они ошиблись. Мадемуазель деЛ’Эпинас действительно болела, но то был результат лихорадки,вызванной непомерной требовательностью ее покровительницы.
Жюли была, без всякого сомнения,совершенно измотана. Поразившая мадам дю Деффан слепота оказаластранное действие на ее сон. Эта женщина и раньше спала оченьбеспокойно, но теперь, перестав воспринимать дневной свет, она сталаспать в совершенно неурочные часы. Ночами она лежала без сна, затопотом дремала с раннего утра до шести часов вечера. Жюли (котораяпо-прежнему развлекала мадам дю Деффан чтением вслух) пыталасьотдыхать днем и спала до пяти часов, после чего принималась за своивечерние обязанности. Этот неестественный ритм сильно отражался наздоровье чувствительной Жюли, и мне ничего не стоило развеятьизмышления Вольтера. Лишь много лет спустя мне открылась истинностьего слов. Он все знал от самой мадам дю Деффан. Эти два стареющихчеловека — одна слепая, другой отчужденный от места событий —видели и знали куда больше, чем я. Вольтер тактично сменил темуразговора:
— Расскажите мне о парижскомтеатре. Вы же знаете, что это развлечение запрещено здеськальвинистами, которые ненавидят все, что может отвлечь человека отнабожности и тупого благочестия.
Я пробыл у Вольтера три недели. Онпредставил меня местному обществу, просветил в вопросах женевскихманер и культуры и дал мне издание конституции республики. Наши живыеспоры были настоящими спектаклями, вызывавшими большой интерес ивосхищение. В личных беседах мы больше не упоминали имя Жюли деЛ’Эпинас.
Я вернулся в Париж, нагруженныйвпечатлениями и материалами, и принялся писать статью о Женеве.Вольтер сам предложил темы, которые следовало осветить, и мне былолегко писать. Я забыл о сплетнях, касавшихся Жюли, отбросил их какненужный хлам и продолжал наслаждаться ее обществом во времяпосещений монастыря Сен-Жозеф. Все горели желанием услышать последниеновости о Вольтере, и Жюли не отставала в этом отношении от других.Под предлогом рассказа о моем визите в Женеву я сумел поговорить сней наедине и сразу перешел к заботившему меня предмету:
— Меня очень тревожит вашездоровье, Жюли. Думаю, что вы перегружаете себя сверх всякой меры.
Она согласилась, что последние месяцыоказались для нее очень тяжелыми.
— Мадам дю Деффан весьматребовательная женщина и оставляет мне очень мало личного времени.
— Всю свою жизнь вы даритесчастье другим, — сказал я.
— Да, если бы я могла найтидля себя хотя бы малую его толику! Как я завидую вам, мужчинам. Выживете независимо, полностью отдаваясь своим мечтам и вдохновению. Вмоем же распоряжении есть только один час до вечернего пробуждениямадам дю Деффан. Этот час очень дорог мне. Это время, когда я могубыть собой. — В ее глазах мелькнул проблеск надежды. —Вы не придете ко мне на следующей неделе в пять часов, до началасалона? В нашем распоряжении будет целый час свободы, до тех пор,когда проснется страшный Полифем.
Я ждал встречи со сладким, но почтиневыносимым предвкушением. Но когда через неделю я приехал вмонастырь Сен-Жозеф и поднялся в комнату Жюли, то обнаружил там Тюргои Мармонтеля. Они тоже удостоились приглашения. Сердце мое упало,когда я понял, что не одного меня осыпают подобными милостями.
— Мои дорогие друзья, —сказала Жюли, войдя в комнату. — Давайте говоритьсвободно, пока у нас есть такая возможность.
Ей не было нужды скрывать своюнеприязнь к тираническому режиму мадам дю Деффан, а мы трое легкомогли себе представить, как эта грозная женщина обходится с теми, ктозависит от ее милости. Мы смеялись и шутили, как шаловливые школяры,а потом, когда истек отведенный нам час, поднялись и направились вобеденный зал мадам дю Деффан, ни словом не упомянув о нашемсекретном свидании. Эти тайные встречи, альтернативный салон Жюли,продолжались в течение семи лет. На этих встречах бывали Шастеллю иКондорсе. Вскоре комната Жюли стала местом встречи самыхблистательных умов, которые часом позже шли в зал официальногосалона. Одна мадам дю Деффан даже не подозревала об этом весьмаудобном соглашении,<!––nextpage––>
В 1757 году вышел в свет седьмой том«Энциклопедии», и статья «Женева» вызвалабурю. Я встретился с Дидро, который, как обычно, находился в страшномволнении.
— С чем ты вздумал играть? —Он в отчаянии заламывал руки.
— Разве ты не читал гранкистати? Ты мог ее переработать или убрать, если бы она тебе непонравилась.
— Речь идет о театре иузколобых кальвинистах. Ты не пожалел черных красок даже для самогоКальвина!
— Ты не согласен со мной? —спросил я.
— Конечно, согласен, но не вэтом дело. Твои нападки на пасторов могут вызвать дипломатическийкризис. Только этого нам еще не хватало. — Он обхватилголову руками, и я услышал, как он глухо произнес: — СлаваБогу, что я не имею к этому никакого отношения.
— Что ты хочешь этимсказать?
Дидро посмотрел на меня своимивоспаленными глазами. Видимо, он не спал всю ночь.
— Ты устроил этот скандал,ты его и уладишь. Пасторы требуют извинений и опровержения.
— Об этом не может быть иречи.
Дидро поднялся и принялся расхаживатьпо кабинету.
— Жан ты взял весь материалу Вольтера. Это он тебя настроил.
Я сказал, что это неправда.
— Какое тебе дело до этойЖеневы? Извинись, и забудем об этом. Какой от этого вред? Пустьидиоты будут счастливы.
— Боюсь, что я не могуобращаться с истиной так же легкомысленно, как ты.
— Ах, простите меня. —В голосе Дидро прозвучал неприкрытый сарказм. — Это вопроспринципа, не так ли?
В этот момент я испытывал к нему такуюже враждебность, как ко всем, кому не нравилась моя статья.
— Я не стану писатьопровержения. Поступай со статьей как тебе заблагорассудится. Яотказываюсь от дальнейшего участия в «Энциклопедии».
Я вышел, заметив, что Дидро остолбенели потерял дар речи. Когда Вольтер узнал о том, что происходит, онвыразил мне поддержку письмом, в котором убеждал не отказываться отстатьи. Тем временем Дидро осмелился от моего имени послать в Женевуизвинения, что еще больше укрепило мою решимость пресечь его попыткиудержать меня от ухода из «Энциклопедии». Несколькомесяцев спустя я согласился писать научные и математические статьи. Востальном мое участие в издании закончилось, как и отношения с Дидро.Потерял я и Руссо. В ответ на статью о Женеве (где он родился) Руссонаписал гневную отповедь, которая содержала личные выпады. Ячувствовал себя усталым и затравленным.
Мне исполнилось сорок лет. Я былзнаменит, некоторые меня любили, но другие относились ко мненеприязненно (такова уж природа славы). Все это мало волновало меня.Я жил только ради того часа, когда покидал дом моей приемной матери иотправлялся на встречу с Жюли, чей тайный салон рос и расцветал. Моиотношения с мадам дю Деффан портились день ото дня (я признавал это вмоих письмах Вольтеру). Она знала, что я предпочитаю общество Жюли, ине делала тайны из своего недовольства. Поворотный момент наступил,когда я однажды послал мадам дю Деффан записку, в которой писал, чтоне смогу посетить ее салон. Я в то время работал над вычислениемпланетных орбит, и эта работа оказалась менее сложной, чем я ожидал.Я легко справился с ней и, чувствуя глубокое удовлетворение, решилвсе же пойти в монастырь Сен-Жозеф, благо было еще не поздно.
У меня вошло в обычай не извещатьзаранее о моем появлении. Когда я появился в салоне, все шло позаведенному распорядку. Кружок сформировался, слепая старуха сиделана своем месте, и Тюрго вслух читал письмо, которое, как я вскорепонял, было копией письма, отправленного (или еще не отправленного)мадам дю Деффан Вольтеру. Тюрго (как, впрочем, и все остальные) незаметил моего прихода.
Вы говорите, что Д’Аламбер описываетменя как старую шлюху. Я нахожу это забавным, не говоря о том, чтоего утверждение явилось для меня полным откровением. То, что этотД’Аламбер имеет опыт общения со шлюхами, внушает мне некоторуюнадежду, поскольку, как и большинство людей, я считала, что он неинтересуется никакими органами, за исключением головного мозга, иболее того, полагала, что он не способен найти физическогоудовольствия в общении с противоположным полом. Теперь, когда я знаюо его здоровых вкусах, я могу предложить ему ряд женщин, которыезаймутся его дальнейшим образованием; женщин, которые извлекутнекоторое удовольствие из его уникальных физических данных и женскогоголоса.
Жюли увидела меня в тот момент, когда ясобрался уходить. Лицо ее покраснело и исказилось болью от гнева исмущения. Впоследствии она выступила посредником между мной и мадамдю Деффан, стараясь восстановить наши отношения, если не примиритьнас, но я больше не чувствовал никаких обязательств по отношению кженщине, которая некогда помогла мне сделать карьеру.
Салон с трудом просуществовал до 1764года, когда мадам дю Деффан наконец узнала о тайных приемах Жюли.Старуха уже приложила немало усилий, чтобы затмить и превзойти салонмадам Жоффрен. Бороться еще и с собственной племянницей былоневыносимо. Жюли пришлось уйти.
Салон раскололся на тех, кто выбралЖюли, и на тех, кто остался с мадам дю Деффан. Свой выбор я сделалбез труда, и за мной последовали и другие, включая и тех, кого мадамдю Деффан считала своими самыми верными союзниками. Определенно, этобыл тяжелый удар для пожилой женщины, которая никогда прежде несомневалась в прочности своего положения и уважительном отношенииокружающих, многие из которых в решительную минуту покинули ее.
Но звезда ее закатилась, и теперьнастала очередь Жюли стать хозяйкой лучшего парижского салона. Были,конечно, практические трудности, в основном — отсутствие иденег, и дома. Мадам Жоффрен с радостной готовностью пришла на помощьЖюли из чувства искренней привязанности — и из стремлениясвести счеты со старой соперницей. Она обеспечила Жюли значительнымежегодным содержанием и предоставила ей дом на улице Бельшасс,недалеко от монастыря Сен-Жозеф. Не было недостатка в пожертвованияхи от других лиц. Герцогиня Люксембургская подарила мебель, амногочисленные друзья помогли деньгами и предметами обстановки. Ятакже помог всем, чем мог, а вскоре и сам переехал на улицу Бельшасс.
Возвышение Жюли неблагоприятноотразилось на ее хрупком здоровье, и вскоре после ее переезда наулицу Бельшасс до меня дошли слухи о ее болезни. Я немедленно приехалк ней и нашел ее на кровати без сознания. Лицо ее было покрытогорячечным потом. Это была оспа.
— Дорогая моя Жюли!
Я сел рядом с ней и отпустил служанку,ибо не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как расстроило меня это ужасноезрелище. Я впервые взял ее за руку, хотя был влюблен в нее уже большедесяти лет. Наконец она открыла глаза.
— Господин Д’Аламбер, этовы? Я так надеялась, что вы придете.
— Я не мог поступить иначе.Неужели вы думаете, что я мог бы спокойно работать, зная, что выздесь одна и некому поговорить с вами?
— Но вы заняты очень важнымделом, господин Д’Аламбер, и я не должна вас от него отрывать.Скажите, чем вы теперь занимаетесь.
— Прошу вас, давайте небудем сейчас думать о математике.
— Пожалуйста, господинД’Аламбер. Я хочу слушать вас и постараюсь отдохнуть, пока вы будетеговорить. Расскажите мне о задачах, которые вы находите стольинтересными.
Я начал рассказывать Жюли о своейработе, и она закрыла глаза. Она проспала час или немного больше, ивсе это время я молча просидел возле ее постели. Внезапно онавскрикнула, не открывая глаз.
— Ах, Абель!
— Жюли, что с вами?
— Ты пришел ко мне. Какимвоспитанным молодым человеком ты стал!
— Жюли, вы бредите…
— Давай я покажу тебезеркала — видишь, как они красивы. Но берегись той огромнойслепой великанши, которая живет здесь.
— Прошу вас, очнитесь, этовсего лишь сон.
— Она откусит тебе голову,если найдет тебя здесь. Абель, беги скорее, прячься… Смотри,все уже приехали, но где же господин Д’Аламбер?
— Я здесь, Жюли, рядом свами.
— Я не вижу его. Где мойдруг? Я так хочу видеть его и смеяться его шуткам. Здесь нет никогоумнее, чем он.
— Жюли, очнитесь. Это я, вашдруг.
— Что это за голос? Что, этозеркало разговаривает со мной? Как может говорить зеркало? Оно неговорит, если этого не хочет тот, кто в него смотрится. Что ты хочешьсказать мне, зеркало?
— Жюли, вы слышите меня?
— В самом деле слышу,зеркало, а теперь скажи мне, где может быть господин Д’Аламбер?
— Он здесь, рядом с вами, ихочет, чтобы вы отдохнули.
— Я не смогу отдыхать,покуда не отыщу его. Что еще ты хочешь сказать мне, зеркало?
Она слышала меня, но не могла понять,кто говорит. В таких странных обстоятельствах я набрался наконецмужества, которого так не хватало мне все прошедшие годы.
— Жюли, господин Д’Аламберлюбит вас.
— И я люблю его, ведь он мойдруг.
— Я хочу сказать, чтогосподин Д’Аламбер влюблен в вас и готов отдать за вас жизнь.
— Какой вздор, зеркало! Чтоозначает влюбленность? Это всего лишь состояние, вызванноеопределенным сочетанием телесных соков. Разве сам господин Д’Аламберне говорил тебе этого?
— Но любовь — этонечто большее, это постоянный голод…
— А голод — это неболее чем реакция нервов желудка на отсутствие пищи. Разве не можеммы вообразить себе машину, способную испытывать чувство голода? Мымогли бы сконструировать ее таким образом, чтобы у нее был пузырь илимешок, куда для переваривания поступает пища. Машину можно сделатьтаким образом, чтобы она повторяла введение пищи, когда мешокпустеет. Разве не скажем мы в таком случае, что машина испытываетголод?
— Но, Жюли, никакая машинане может чувствовать, как я…
— Ты уверено в этом,зеркало? Ведь ты — ничто, и состоишь только из моего отражения.Если я ущипну себя за щеку, ты почувствуешь мою или свою боль?
— Твоя боль, Жюли, —это и моя боль.
— То есть, если я болееспособна переносить страдания, а ты меньше, тогда, чувствуя мою боль,ты страдаешь больше, чем я, как же в таком случае можно говорить, чтоэта боль принадлежит мне? Ответь мне, зеркало.
— Жюли, ты заговариваешься,ты городишь вздор.
— Я учу тебя мудрости,которой набралась у господина Д’Аламбера. Но где же он?
— Он с тобой, Жюли. Куда быты ни пошла, его любовь следует за тобой.
— Что за глупость, зеркало?Как может одна и та же вещь быть одновременно со мной и не со мной?Это означает, что она может существовать в теле и одновременно внеего, что она занимает материальное место, но не имеет материальнойсущности…
— Я люблю тебя, Жюли, иготов умереть ради тебя.
— Но если ты умрешь,зеркало, то и я должна буду последовать за тобой, ибо разве можетчеловек существовать без своего отражения? Что же касается любви, томы уже отвергли это понятие как абсурдное.
— Нет ничего абсурдного всамом глубоком и несомненном человеческом чувстве.
— Самом глубоком? В какомсмысле одно чувство глубже другого? И как можно сомневаться вчувстве? Могу я, например, ощущать голод и ошибаться в своемощущении?
— Я не ошибаюсь в моемчувстве к тебе, Жюли.
— Ты запутываешь меня,зеркало. Говоришь, что полностью уверено в том, что представляетсямне логическим абсурдом. В таком случае ты, должно быть, говоришьвздор, а так как ты ничто, но всего лишь мое отражение, то вздорговорю и я.
— Жюли, я хочу знать толькоодно. Сможешь ли ты когда-нибудь найти в своем сердце место для любвик господину Д’Аламберу и полюбить его так же, как он любит тебя?
Но она не ответила, погрузившись вглубокий сон, и проспала довольно продолжительное время. Наконец онапроснулась.
— Господин Д’Аламбер, вы ещездесь? Как я рада вас видеть. Я видела странный сон, в которомслышала ваш голос. Вы говорили со мной?
Я задрожал от ее слов, но постаралсявзять себя в руки.
— Вы помните, что я вамговорил?
— Что-то об астрономическихвычислениях, которыми вы сейчас занимаетесь, да?
Я так никогда и не рассказал ей о томнеобычном разговоре. Я остался у ее постели, но кошмарный бред большене повторился. Через несколько недель ее здоровье восстановилось, иоб оспе напоминали только несколько шрамов.
Жюли была, без сомнения, тронута темиусилиями, которые я прилагал, находясь рядом с ней в самое трудноевремя. Она часто извещала меня о своем желании поговорить со мной и,когда я приходил, благодарила меня и говорила, что я показал образецдружбы, которую она всегда будет очень высоко ценить.
— Есть еще одна вещь,господин Д’Аламбер, о которой я хотела бы вам сказать. Я знаю, что выживете с мадам Руссо, а у нее не слишком просторное жилье. Вы оченьпривязаны к вашей приемной матери, но все же я подумала, что вамстоит переехать туда, где вы сможете свободно работать и где, крометого, будете ближе к другу, которому так нужно ваше общество. Этажомвыше моих апартаментов освободились комнаты. Может быть, их займетевы?
Надо ли говорить вам о моем решении илио радости, которая переполнила мое сердце? Вот так в возрасте сорокавосьми лет я оставил дом бесконечно преданной мне приемной матери исовершил тягчайшую в своей жизни ошибку.
VI
Д’Аламбер застонал, но Жюстина знала,что он еще спит. Когда она пришла забрать поднос с нетронутымзавтраком, то увидела, что рука хозяина перестала писать, что егоголова склонилась к странице рукописи и что работа (которой он был,очевидно, занят всю прошедшую ночь) совершенно истощила его силы.Сейчас Жюстина, присев на корточки возле письменного стола, накотором покоилась голова Д’Аламбера, читала взятую с него рукопись.Она читала быстро, поминутно прислушиваясь, не зашевелился лиД’Аламбер и не вернулся ли раньше времени Анри. Но пока ничеготревожного не произошло, и Жюстина продолжала читать. Лицо хозяинадышало покоем, хотя рот был полуоткрыт, а из горла вместе с дыханиемвырывался болезненный свист. Из угла рта на исписанную наполовинустраницу стекала струйка слюны.
Она услышала какой-то звук инасторожилась. Нет, это не Д’Аламбер — звук донесся снаружи.Кто-то подошел к двери. Жюстина быстро положила рукопись на прежнееместо, взяла со стола поднос и поспешила из кабинета. Это не мог бытьАнри, так как ему пришлось бы запереть наружную дверь изнутри, авремя приема посетителей еще не наступило (посетителей не было, ноприемные часы, на случай их появления, были расписаны). Жюстинаубрала ненужный поднос, поправила наколку и передник и подошла кдвери. На пороге стоял незнакомец.
— Я хочу видеть господинаД’Аламбера.
— Боюсь, мсье, что этоневозможно. Если хотите, оставьте записку…
Незнакомец уже вошел в дом, на ходурасстегивая сюртук. В одной руке он нес трость, а в другой сумку,похожую на ту, в какой адвокаты носят документы.
— Мсье, он спит…
— Я подожду, пока онпроснется.
— Я уверена, что он непримет вас. — Человек уселся на стул в прихожей. —Если вы непременно хотите его дождаться, то пройдите сюда. Здесь вамбудет удобнее, мсье. — Жюстина провела незнакомца вгостиную.
— Когда в последний разпользовались этой комнатой? — спросил посетитель,оглядевшись.
Жюстину удивил вопрос.
— Точно не знаю, мсье.
— Скатерти на этих карточныхстолах не меняли несколько лет.
— Я каждый день убираюздесь, мсье.
— Я хочу сказать, что кскладкам на скатертях давно никто не прикасался. Ваш хозяин неслишком жалует посетителей. — Незнакомец осторожно сел вкресло, словно опасаясь, что оно не выдержит его веса и развалится накуски. — Ты не знаешь, почему он стал таким отшельником?
Теперь Жюстина знала, что это произошлоиз-за Жюли, которая разбила сердце хозяина.
— Не могу сказать, мсье.
Незнакомец потянулся в кресле.
— Твой хозяин вообразил себясамым блистательным человеком своего поколения, хотя вся его работани к чему не привела. Его вычисления оказались ошибочными. Думаю, онпонимает, что это так, но никогда в этом не признается.
Жюстина чувствовала себя неловко вприсутствии незнакомца. Огонь, пылавший в глазах незнакомца, могравно принадлежать гению и безумцу. Анри был в отъезде, а хозяин,который в любом случае не смог бы защитить ни себя, ни служанку,спал.
— Я действительно уверена,что господин Д’Аламбер не примет вас сегодня. Если вы оставите емузаписку с вашим именем, он непременно примет вас завтра.
— Ты умеешь читать? —спросил незнакомец, разглядывая сверкавшую в солнечных лучах позолотустен.
— Да, умею, мсье.
— Что же ты читаешь?
Жюстина встала в тупик. Она подумала обиблиотеке с ее необъятным запасом знаний, который она с радостью,если бы смогла, украла бы весь до последней крошки.
— Ты когда-нибудь видела«Энциклопедию»? — спросил он.
— Нет, мсье.
Все собрание ее томов Жюстина самаперетащила в кабинет Д’Аламбера.
— Это хорошо. Мне было бынеприятно думать, что она смутила твой невинный ум.
Жюстина незаметно попятилась к выходуиз гостиной.
— Итак, юная дама, можетбыть, вы все же скажете мне, что именно вы читаете? Может быть,романы?
Она растерялась.
— Я читала… «Эмиль»…
— Руссо. Энциклопедист.
— И… и «Кандид».
— Еще хуже.
— И… «Люсиль»…«Тристрама Шэнди»… — Ба!
— «СказкиРрейннштадта»…
Он взорвался.
— Ррейннштадт! Кусокэнциклопедической чуши от начала до конца, написанный с цельюопорочить и поднять на смех мой труд. Авторы этой глупости —злобные мистификаторы, сопливые компиляторы; все, что они сумелисоздать, — это имитация псевдофилософского стиля Дидро,вдохновленного классификационной системой Д’Аламбера. Как ониразделили музей своего мифического города-энциклопедии? Память, Разуми Воображение! Ба!
Жюстина попыталась оправдаться:
— Прошу вас, мсье, я всеголишь необразованная служанка, и книги, которые я читала, я брала вбиблиотеке хозяина.
— Да, по необходимости вашвкус формировался по шаблону его дурного суждения. Разве вы непонимаете, что он и его дружки испортили интеллектуальноеблагополучие целого континента? Этот человек — шарлатан,мошенник! Я уверен, что он и сам это знает. Он думает, что вселеннуюможно объяснить, исходя из единого принципа, единого Великого Факта,из которого, следуя законам логики, можно вывести все остальное спомощью математических уравнений. Все это он сказал в своем абсурдномпредварительном рассуждении к «Энциклопедии». Его такназываемый принцип — не более чем обычная тавтология,бессмысленное определение. Его физика пуста, он знает и это. Онспрятался от мира, чтобы скрыть свой стыд.
Жюстина так не думала. Теперь оназнала, что причиной того, во что превратилась жизнь Д’Аламбера, былаЖюли де Л’Эпинас. Ее любовь была принципом, на который он поставилвсе, но она предала его веру. Ее измена потрясла самые основы егосуществования, а все, что осталось, оказалось пустым и бессмысленным.
— Мсье, я все же настаиваюна том, что хозяин не примет вас сегодня.
Посетитель открыл сумку, лежавшую унего на коленях.
— Я принес ему кое-что дляпрочтения. Многие годы я слал ему письма, доклады, тезисы и целыекниги, но он предпочел игнорировать меня. Мой труд по теориивероятности ничего не значит для Д’Аламбера. Давным-давно я показалему, что непреложные истины, на которых основывается его наука, —суть иллюзии. Вселенная управляется законом случайности; законом,который он не понимает, но который я выявил, потратив на этонепомерный труд. Рукопись, которую я сегодня принес, — этоеще один в последовательности текстов, кои показывают, что запределами его философии существуют и другие миры, до которых недотянулись зловонные щупальца проклятой «Энциклопедии». Янашел эту рукопись в монастыре Сен-Жозеф, в том самом месте, гдеД’Аламбер убил массу времени в салоне мадам дю Деффан. Монастырь —достойное восхищения учреждение, он позволяет прилично устроить жизньвдов, одиноких женщин и их гостей. Много лет назад в уютных покояхмадам де Вассе провел три года своего изгнания Чарльз Эдвард Стюарт —юный претендент на английский престол. Он был окружен любопытнойсвитой, остатки которой все еще собираются иногда в монастыре, чтобыпредаться приятным воспоминаниям, хотя их патрон уже давно отбыл народину. Сын одного из тех, кто вместе с Чарльзом бежал из Шотландии,передал мне рукопись, которую я сейчас держу в руках. Ее составилчеловек по имени Магнус Фергюсон, и я нахожу ее поистинепросветительской. Д’Аламберу она, конечно, очень не понравится.
Теперь у Жюстины не осталось сомнений втом, что посетитель сумасшедший и, видимо, очень опасный, но она незнала, как убедить его уйти.
— Вам придется долгождать, — сказала она. — Простите.
Она вернулась в кабинет, чтобыпосмотреть, не проснулся ли Д’Аламбер, но он продолжал ничком лежатьна столе. Жюстина решила, что безопаснее будет остаться здесь довозвращения Анри. Хотя Д’Аламбер слишком слаб, чтобы помочь,возможно, само его присутствие отпугнет посетителя, если тот вздумаетдосаждать ей.
Она практически дочитала рукописьД’Аламбера, осталась только одна страница, на которой покоилась егоголова. Тогда Жюстина решила почитать сложенные на столе письма.Достаточно было одного быстрого взгляда, чтобы понять, что онипобывали во многих руках, а аккуратные наклейки на открытых ящикахстола указывали на то, что у Д’Аламбера были не только адресованныеему или написанные им письма (он всегда сохранял черновикиотправленных им писем), но и письма Жюли, написанные или полученныеею от разных корреспондентов, а также письма, написанные другимилюдьми. Действительно — хотя Жюстина и не знала этого, —Д’Аламбер (в первый год своего переезда сюда) усердно составлялматериал, который позволил ему узнать правду о событиях, происшедшихв период между его появлением на улице Бельшасс в 1766 году ипреждевременной смертью Жюли (в возрасте сорока четырех лет) десятьлет спустя. Ему вернули все письма — в виде дара и в знакобъяснения и извинения. Стопка корреспонденции на столе Д’Аламберабыла уложена в идеальном порядке им самим. Возможно, он сделал это,чтобы продолжить мемуары. Именно эти письма и принялась читатьЖюстина, нервничая в ожидании мужа.
VII
Луи Вассар — Клоду Мартиньи.
24 апреля 1770 года
Возможно, вам будет небезынтересноузнать, что недавно я был в гостях у Д’Аламбера. В последнее время онтратит мало сил на полезные исследования, посвятив себя вместо этогоженщине по имени Жюли де Л’Эпинас. Некоторые поговаривают, что онаего любовница. Другие же утверждают, что их отношения в точностинапоминают таковые капризной дамы и комнатной собачки, бессердечноподчеркивая, что господин Д’Аламбер физически не способен кестественным отношениям с противоположным полом. Последние четырегода Д’Аламбер занимает квартиру этажом выше апартаментов мадемуазельде Л’Эпинас, но большую часть времени проводит в комнатах своегосердечного друга, выполняя работу секретаря. Переписка упомянутойдамы весьма обширна, поэтому добровольные обязанности отнимают уД’Аламбера массу времени, и каждый, кто хочет его видеть, поневоледолжен засвидетельствовать свое почтение женщине, направляющей всеего существование. Когда я пришел к нему, он, как обычно, был с нейи, очевидно, пытался растолковать ей смысл ньютоновских законовдвижения.
Вот как это выглядело в исполненииД’Аламбера: «Представьте себе облако частиц —изолированных точек, бесцельно блуждающих в пространстве и неведающих о существовании друг друга».
— Вы хотите сказать, —говорит она, — что это облако напоминает толпу покупателейна рынке Сен-Жак?
— Да, если вам нравитсятакое сравнение. Индивидуальные, не связанные между собой сущности,бесцельно перемещающиеся в пространстве. Что управляет их движениями?
— Мне кажется, что в случаерынка, господин Д’Аламбер, это желание купить товар как можнодешевле.
— Очень хорошо, но, можетбыть, нам стоит на время забыть о рынке. Если частицу оставить одну ипредоставить ей перемещаться свободно, то как она будет двигаться?
— А как будут вести себялюди, если им предоставить полную свободу? Это очень опасный вопрос,господин Д’Аламбер.
— Прошу вас, Жюли, давайтене будем отклоняться от темы. Вообразите частицу в пространстве,совершенно одну и не подверженную никаким влияниям. Как она себяповедет?
— Я полагаю, что она будетхаотично двигаться в самых различных направлениях, поворачиваянаправо и налево в поисках хоть какого-то разнообразия. Разве не такведет себя человек, предоставленный самому себе?
— Напротив, если частицаменяет направление своего движения, то это наверняка означает, что нанее подействовал какой-то внешний импульс.
— Но, господин Д’Аламбер,если одинокий, изолированный от общества человек вдруг решаетизменить течение своей жизни, то получается, что этот импульс исходитиз внешнего источника. Однако разве не может человек принять такоерешение самостоятельно, без чужой помощи?
— Жюли, вы не понимаетесути. Частица, на которую ничто не действует, не имеет никаких причиндля изменения направления или скорости своего движения. Она вечнодвижется по заданному курсу с неизменной скоростью.
— Значит, вы хотите мнесказать, что естественный инстинкт частицы заключается в бесконечномдвижении, которое продолжается до тех пор, пока что-нибудь нестолкнет ее с этого вечного пути?
— Именно так. Это и естьпервый закон движения Ньютона.
— Ваша физика представляетсямне великой тайной, господин Д’Аламбер, и, насколько я могу судить,она противоречит здравому смыслу. Если какая-то вещь движется, томожно с уверенностью сказать, что существует какая-то сила илиимпульс, который заставил ее двигаться, в противном случае эта вещьосталась бы стоять на месте. Если, скажем, вы видите бегущегочеловека, то не потому ли он бежит, что произвольно решил поставитьодну ногу впереди другой, оттолкнулся от земли и придал себеопределенную скорость? И тем не менее вы говорите мне, что, согласнозакону Ньютона, бег этого человека будет продолжаться вечно и непотребует никаких усилий! Видимо, у мсье Ньютона никогда не былоленивых слуг, в противном случае он пришел бы к противоположнымвыводам.
— Моя дорогая Жюли, вывсегда повторяете одну и ту же ошибку, пытаясь свести законы физики кповседневному опыту, когда в действительности надо поступатьнаоборот. Весь обыденный опыт может быть сведен к строгим физическимзаконам.
— Мне очень трудно в этоповерить, господин Д’Аламбер. Сама идея о том, что вся моя жизнь, всемои чувства суть не что иное, как холодная физика, кажется мнеотвратительной!
— Позвольте мне продолжитьмои объяснения. Если на частицу что-то воздействует, то ее движениеизменяется. Если же частица движется равномерно, то это снеобходимостью означает, что на нее не действует никакая внешняясила.
— Я полагаюсь на ваше слово,господин Д’Аламбер.
— Далее, вы согласитесь стем, что мир состоит не из изолированных частиц, а, скорее, изматерии, сложенной из мельчайших, жестко связанных между собойэлементов — так называемых атомов. Ньютон же научил насисследовать поведение идеальных частиц, не имеющих размера. Для тогочтобы понять поведение твердых тел, надо учесть силы напряжения,удерживающие на месте эти реальные частицы.
— Господин Д’Аламбер, яприхожу в замешательство…
— И мой Принцип позволяетрешить не только эту задачу. С его помощью можно установить законыповедения куда более сложных систем, таких, как, например, вода иливоздух. Действительно, мой Принцип дает нам простой закон, изкоторого можно заново вывести всю теорию Ньютона, так же как и все насвете формы движения. Это есть самый фундаментальный закон природы.
— И поистине замечательноедостижение, господин Д’Аламбер, с которым я и весь мир сердечно васпоздравляем. Но я хочу, чтобы вы осознали, что, несмотря на все вашестарание, я никогда не смогу понять ваши чудесные теории. Они так женепостижимы для меня, как китайский язык.
— Нет, Жюли, вы не правы.Математика — самая простая и доступная для понимания отрасльзнания. Если бы я захотел выучить китайский язык, то мне пришлось бытерпеливо затвердить систему правил и символов, которую эта расавыработала на протяжении тысячелетий. Система эта произвольна и имеетнынешний вид только по условиям и взаимному соглашению тех, кто еюпользуется. Но в математике нет ничего произвольного. Если даже васникто не будет ей учить, то вы, проявив некоторое терпение, сможетесами открыть все ее законы.
— Господин Д’Аламбер, вы мнельстите! Неужели вы думаете, что я могу повторить все вашизамечательные открытия?
— Если бы не я, их сделал быкто-то другой. Математика есть не что иное, как ряд горных пиков,ждущих восходителей. Я горжусь лишь своим везением, которое позволиломне покорить несколько таких пиков. Восхождениям на них могутнаучиться все; для этого требуется немного упражнений и практики.
Такой вот разговор пришлось мнеуслышать. Как прискорбно было видеть этот некогда великий ум,низведенный до праздного самообольщения в надежде завоеватьрасположение женщины!
Жюли де Л’Эпинас — графу деМора.
2 августа 1770 года<!––nextpage––>
Хосе, прошло почти четыре года со днянашего знакомства, и за это время моя жизнь наполнилась радостью. Ноэто тайное счастье делает ее поистине невыносимой. Каждую неделю япринимаю в моем салоне одних и тех же гостей, говорю одни и те жеслова надоевшим лицам, которые стареют у меня на глазах. Как я усталаот них! Как я хочу сказать им, что мне нет никакого дела до ихтуманной философии, отточенных шуток, их острого, но лишенного теплаума. Каждый день я должна собирать все силы, чтобы противостоятьозабоченным вопросам господина Д’Аламбера, чья верность переполняетменя отвращением к моей собственной неискренности. Он стал мне вернымдругом с тех пор, как поселился рядом со мной незадолго до нашей стобой встречи. Ты, должно быть, помнишь, что именно господинД’Аламбер привел тебя в мой салон; это он первый рассказал мне обизысканном молодом испанском дипломате с удивительным для егодвадцати двух лет опытом и знанием жизни! Но как же мало знает он отом, что произошло после этого. Он не знает, что твои частые отъездыявляются причиной каждого моего недомогания, не знает, что каждоетвое письмо, которое он же мне и приносит, являет для меня знаклюбви, которая одновременно поддерживает и уничтожает меня.
Твой отец никогда не согласится на нашбрак, я смирилась с этим и понимаю неизбежность тайных отношений. Нокак долго будешь ты подчиняться воле отца? Надо ли нам ждать егоотхода в иной мир, чтобы стать честными в нашем счастье? Сегодня япересчитала твои письма. Их оказалось больше ста. Ты писал из Мадридаи из других мест, когда тебя не было в Париже, как, например, сейчас,когда ты отсутствуешь по причине нездоровья. Воображаю, как этастопка писем становится все выше и выше. Она растет до тех пор, покамы оба не превращаемся в прах, так и не познав радости супружескойжизни. Я знаю, что ты хочешь нашего брака. Почему же мы не можемнайти способ заключить его?
Все мое существование пронизанофальшью. Господин Д’Аламбер приносит мне твои письма, и я рассказываюему, что в них новости оперы или описание какой-либо пьесы. Я отдаюему мои ответные письма и говорю, что в них я пишу о книгах, которыепрочла, или о новых костюмах, которые мне сшили. Эта ложь тяжелымкамнем ложится на мое сердце. Я очень хорошо научилась обманыватьлюдей.
Хосе, я люблю тебя, люблю с тогомомента, когда впервые увидела. И все же я не могу наслаждатьсяпреимуществами твоей юности, твоего изысканно красивого лица. Тысмотришь на меня сквозь туман времени, разделяющего нас, и видишьженщину намного старше, чем ты, женщину, которая далеко не таккрасива, как те, кого ты с легкостью можешь найти для своей услады.Ты был очень добр ко мне и искренне привязан в течение многих лет, ноя боюсь, что ты, возможно, делаешь это из сочувствия, боюсь, что длятебя я всего лишь бедное создание, заслуживающее жалости и бережногоотношения. Прошу тебя, не делай этого из жалости. Я люблю тебя, иесли ты не можешь любить меня так же, то скажи мне об этом теперь,чтобы я не питала иллюзий и перестала мечтать о тебе. Великодушие изжалости оборачивается величайшей жестокостью, ибо поднимает моинадежды на недосягаемую высоту затем лишь, чтобы в следующий моментобрушить их на землю. Могу ли я быть уверенной, что тайна нашихотношений не есть способ скрыть твои сомнения относительно меня?Действительно ли твой отец находит мою жизнь постыдной?
Прости, мой дорогой Хосе. Последниенесколько дней я испытываю особенно сильные мучения. Хотя мы частопребываем в разлуке, я все равно не могу привыкнуть к ее боли. Я всевремя думаю о тебе, пытаюсь представить себе, что ты делаешь, и твойсладкий голос, раздающийся в моих ушах, еще больше расстраивает меня.Три дня назад господин Д’Аламбер заметил мою апатию и спросил, небольна ли я. Он проявил такую настойчивость, беспокоясь, нет ли уменя какого-либо физического недомогания и не нужен ли мне врач, чтоя была вынуждена признаться, что меня тревожат мысли, а не телесноерасстройство. Он захотел узнать, в чем причина моих мучений, и оченьпросил, чтобы я облегчила перед ним свою душу. Он даже встал наколени и взял меня за руку; умоляя разделить с ним мою боль. Ясказала ему, что мои помыслы заняты одним человеком, который иявляется причиной смятения.
Кто этот человек, спросил господинД’Аламбер. Не причинил ли он мне зла? О нет, ответила я, напротив, онбыл очень добр и нежен со мной, выказав при этом большое великодушие.Тогда что же вас тревожит, поинтересовался господин Д’Аламбер.
Мне следовало проявить осторожность. Ядолжна была понять, что он может по ошибке подумать, что я имею ввиду его самого, но смятение помешало мне ясно мыслить. Я боюсь,сказала я ему, что мой друг нежно относится ко мне только изсочувствия, но не разделяет тех глубоких чувств, которые я питаю кнему.
Д’Аламбер нежно сжал мне руку, ноничего не сказал, поднялся с колен и вышел из комнаты, прежде чем яуспела подумать, что мне говорить дальше. Я предоставила ему самомулибо поверить в то, что я влюблена в него, либо понять, что я люблюдругого человека. Мне в равной степени хотелось бы избежать и того, идругого. Мне нужен господин Д’Аламбер, он мой самый близкий друг.Однако его любовь ко мне, которую он начал выказывать сразу послетого, как поселился по соседству со мной, вызывает во мнераздражение, и с каждым днем мне становится все труднее егоигнорировать. То, что некогда было безобидной привязанностью, всталотеперь между нами удручающим барьером. Как мне вести себя, чтобы необидеть его?
Как ни жду я того дня, когда будетобъявлено о нашей свадьбе, Хосе, я все же боюсь его. Я уверена, что вглубине души господин Д’Аламбер знает правду, которую подозреваюттакже многие из моих друзей, которые не осуждают меня за нее. Однакоя часто думаю о том, что будет, когда они отвернутся от меня, какнекогда отвернулись от мадам дю Деффан. Я вижу себя старухой, слепойк любви, которую мне выказывали. Все последнее время я жила радитебя, Хосе, ради тебя одного. Я желаю жить только для тебя.Несомненно, ты понимаешь, какой это великий риск — делатьсчастье одного человека средоточием своего существования,единственным условием своего собственного счастья. Для меня возможнатолько такая любовь, хотя я знаю, что ее сила может поглотить иуничтожить меня.
Не сердись на меня. Я знаю, что у тебяесть свое, скрытое от меня бремя, что ты обязан смотреть на всех техженщин, которых твои родители предлагают тебе, и придумывать причины,по которым ты отказываешься от них. Но что будет, если однажды тыувидишь женщину, которой не сможешь или не захочешь отказать? Какмного лет предстоит мне жить в таком страхе?
Пока ты будешь приезжать в Париж подпредлогом своей дипломатической службы, а на деле — чтобыповидаться со мной, твое здоровье будет ухудшаться от здешнегоклимата и дурного воздуха. Мы могли бы жить в теплом краю, купаться влучах жаркого солнца и быть там свободными и здоровыми. Но вдействительности все происходит по-другому. Как только твоесамочувствие улучшится, ты приедешь в Париж, и снова начнутся нашитайные встречи, наполняющие нас томлением и подавленностью. Мы будемлюбить друг друга до тех пор, пока не заболеем, а потом ты сновауедешь, чтобы поправиться.
Ах, Хосе, почему жизнь такаябесконечная мука?
Д’Аламбер — Ж. К. де ла Э.
12 марта 1771 года
Ваши исследования показывают хорошеепонимание принципов механики, изложенных мною в моем «Трактате».Тем не менее ваше толкование движения струны полностью игнорируетважную работу, которую я выполнил по этому предмету. Вы правы в том,что вибрирующая струна обладает не только длиной, массой инапряжением, но и другими свойствами. У нее есть толщина, котораяможет меняться при данной длине. Она может быть неоднородной в связис особенностями изготовления. Однако все эти несовершенства могутпредставлять интерес разве только для музыканта, но абсолютно неважны для математического анализа явления. Математик должен начинатьсвое рассмотрение с совершенного мира, сведенного к его чистейшимэлементам. Только после полного познания такого мира в него можноввести погрешности, придающие миру тот характер, который мы наблюдаемв действительности. Если вы хотите понять движение вибрирующейструны, то должны сначала считать ее лишенной толщины — этоневозможно, я согласен, но это — допущение, необходимое длятого, чтобы понять суть проблемы. Начните со струны, которая непровисает, со струны, для которой несущественна сила тяготения.Начните со струны, которую не дергают резко с одного конца, анаоборот, приводят в движение плавно и постепенно. Вы не готовыделать такие допущения; вы утверждаете, что физика бесполезна,поскольку говорит только об идеальном. Я же утверждаю, что мир можнопознать, лишь овладев идеальным. В противном случае мы столкнемся схаосом, недоступным какому бы то ни было пониманию. Неужели мы какматематики хуже поэтов, которые рассуждают о богах и благородныхдеяниях идеальных мужчин и женщин? Если бы поэт рисовал мир таким,каков он есть в действительности, то мы увидели бы нечтоневразумительное, то есть мир, в котором не происходит ничегодостойного ни запоминания, ни даже интереса. Поэт производит отбор,он делает свои допущения о мире, представляет те его аспекты, которыеон понимает и может верно отобразить и таким образом убедить читателяв каком-то пункте, который в противном случае ускользнул бы от еговнимания. Такая же задача стоит и перед математиком: искать истину иоткрывать чудо.
Полное понимание крошечного фрагментавселенной воодушевляет больше, чем обзор ее как целого, каковоезаставит исследователя поднять руки и признать свое безнадежноепоражение пред лицом столь непомерного величия. Возможно, это верно,что я очень мало знаю и что сложность мира намного превосходит моиспособности. Могу только сказать, что в ограниченной области,избранной мною для исследования, я сумел открыть нечто чистое,абсолютное и непоколебимое. Не мне судить, можно ли приложитьрезультаты этих открытий к другим областям. Может случиться так, что,зная столь много о столь малом, я являюсь самым невежественным излюдей.
Жюли де Л’Эпинас — графу деКрильону.
18 декабря 1771 года
Да, друг мой, теперь вам известна моятайна. Мне кажется также, что не вы один знаете ее. Я люблю графа деМора с пожирающей меня страстью, я подобна свече, которая светит игорит и которая погаснет, когда ее сожжет ее собственное пламя. Язнаю, что эта любовь уничтожит меня, но я беспомощна сопротивлятьсяей. Разве не в этом заключается смысл истинной любви?
Сейчас он снова в Мадриде, и менямучает такое одиночество, какого я не испытывала никогда прежде.Парижский воздух угнетает меня, как и постоянный недостаток света.Город хорош для человека, ищущего бесконечных развлечений, человека,которого забавляют тривиальности и постоянные перемены. Но есличеловек хочет изучить собственную душу или обрести покой, то для негогород — лишь источник раздражения, многократно усиливающеголюбое беспокойство. Город — место обитания красноречивых людейс пустыми сердцами. Это оркестр ударных инструментов, каждый изкоторых стремится переиграть других.
Бывают дни, когда мне хочется начатьжизнь сначала и построить ее совершенно по-иному. Я вижу на улицебедную цветочницу и страстно желаю поменяться с ней местами. Я читаюо караванах, пересекающих отдаленную пустыню, и представляю себепалящий зной, песок, бьющий в лицо, забивающий ноздри и прилипающий кгубам. Я представляю себе эти лишения, и они манят меня к себе. Ясижу в Опере и пытаюсь слушать музыку, не обращая внимания напраздную болтовню сидящих рядом людей. Мне представляется, что это ястою на сцене, играя вымышленный характер, выраженный благороднойарией.
Вы не устали слушать весь этот вздор?Не кажется ли вам, что я сошла с ума?
Д’Аламбер — графу де Сересту.
15 января 1772 года
Люди говорят нелестные вещи, которыеничего для меня не значат, если они касаются только моей персоны. Номне стало известно, что Дидро, которого вы хорошо знаете и накоторого имеете некоторое влияние, написал пьесу в диалогах, в коейвывел в совершенно превратной и скандальной манере моего другамадемуазель де Л’Эпинас. Мой портрет, представленный в той же пьесе,меня совершенно не интересует. Автор не видел меня семь лет и неможет претендовать на то, чтобы верно изобразить меня или мадемуазельде Л’Эпинас. Однако непростительно делать посмешище из женщины,обладающей высочайшими нравственными достоинствами и не способнойответить на оскорбление. Я настоятельно требую от вас поговорить сДидро и убедить его уничтожить это произведение.
Диалог, как мне кажется, был написан вто время, когда я был болен и мадемуазель де Л’Эпинас ухаживала замной. То был акт доброты, на котором она сама настояла, чтобы вернутьмне долг дружбы, ибо я оказал ей такую же услугу, когда она болелаоспой. Мне говорили также, что в своей пьесе Дидро заставил меняговорить во сне, при этом я высказывал самые ужасные вещи. Я не могудаже вообразить себе, где он отыскал столь абсурдную идею, чтобывоплотить ее в образчике так называемой литературы. Какими бынасмешками ни осыпал меня Дидро, они не имеют никакого значения, номне сказали также, что приписанные мне высказывания бросают тень нанаши отношения с мадемуазель де Л’Эпинас. От имени моего друга,которого я знаю на протяжении двадцати лет и которому помогаю во всемболее пяти лет, позвольте сказать, что упомянутые измышления шокируюти ранят меня, причиняя такую же боль мадемуазель де Л’Эпинас.
Я не говорил с ней на эту деликатнуютему, но полагаю, что ей также рассказали о пьесе Дидро. Не ждите,что женщина такого общественного положения снизойдет до ответа,поэтому я делаю это за нее. Передайте Дидро, что мадемуазель деЛ’Эпинас — это личность, которую большинство парижан знают повысоким трагедиям, что она достаточно много страдала в этом мире (выхорошо знаете ее историю) и не заслуживает, чтобы ей досаждалчеловек, называющий философией втаптывание в грязь доброго именидругого человека. Также передайте Дидро, что я преданный слугамадемуазель де Л’Эпинас, но если моя преданность может бросить теньна ее репутацию, я готов немедленно оставить ее и не показыватьсябольше ей на глаза.
Когда-то Дидро был моим другом. Онспособный человек, но ищет славы там, где должно искать истины, и этоглубоко печалит меня.
Граф де Гибер — КлодуМартинъи.
24 июня 1772 года
У меня состоялось знакомство, которое,я уверен в этом, послужит к моей выгоде. Я имею в виду мадемуазель деЛ’Эпинас, которая, как тебе известно, держит самый живописный вПариже салон. Нас представили друг другу две недели назад в садахМулен-Жоли, и я сразу сумел произвести на нее благоприятноевпечатление. Она выказала значительный интерес к моим военнымзаслугам, и я рассказал ей о моих работах по тактике, которые ясейчас готовлю к печати. Она так увлеклась этими вещами, чтопригласила меня в свой салон, чтобы поговорить о них более подробно.
Мадемуазель де Л’Эпинас не выглядит насорок лет, скорее ее можно принять за тридцатилетнюю дурнушку. Онаперенесла оспу, оставившую неизгладимые следы на ее лице, но и безних ее нельзя было бы назвать красавицей. Это женщина высокого роста,с хорошей фигурой, однако одетая довольно безвкусно. Кажется, онадаже гордится тем, что ей недостает женственности. Она, видимо, нежелает отличаться от мужчин, которыми себя окружила (у нее нетподруг, а женщины считают ее странной и отталкивающей). Она всечитала, видела все пьесы, разбирается в опере и живописи. Ее жизньимеет две стороны — отсутствие страстной любви и присутствиеД’Аламбера, который опекает ее, словно наседка, и постоянно суетитсярядом с ней, смеясь ее самым неудачным шуткам. Иногда я испытываю поотношению к ним неподдельную жалость. Естественно, они оба сироты.Думаю, что именно это обстоятельство их сблизило, помимо общей имсклонности к отвлеченному знанию и физической непривлекательности.Они действительно очень хорошо подходят друг другу, и слух (которымподелились со мной в салоне) о том, что Д’Аламбер и мадемуазель деЛ’Эпинас были раньше любовниками, но она оставила его ради какого-тоиспанского аристократа, представляется мне невероятным. В объятияхдруг друга мадемуазель де Л’Эпинас и мсье Д’Аламбер будут похожи напереплетенные сухие ветки, источенные превратностями судьбы инепогодой. Интересно, как выглядит этот испанец? Перешептываются (иэто живейшая черта салона увядших знаменитостей), что ему нет еще итридцати, то есть это мужчина моего возраста! Он красив, обладаетживым умом, но очень нездоров. Таким образом, я все же понял, чтомогло привлечь его к болезненной мадемуазель де Л’Эпинас.
Но как смогла эта ничем непримечательная женщина, незаконнорожденное дитя, к которой весьмаподозрительно относятся другие представительницы ее пола, стать самойвлиятельной фигурой интеллектуальной и художественной жизни Парижа?
Д’Аламбер — Ж. К. де ла Э.
19 июля 1772 года
Отдайте себя одной только науке. Ненадейтесь обрести счастье где-либо еще. Слава — мираж,исчезающий так же легко, как радуга. Слава — блестящая иллюзияв глазах окружающих, и если вы начнете слишком сильно уповать на них,то рискуете сами в нее поверить. Верьте лишь себе и своей работе.Истина существует только в математике и нигде больше. Вы можетебросить ее ради женщины (полагаю, что именно на этом основании выначали пренебрегать своими занятиями). Какая это будет потеря, какоепреступление! Уличный пес находит себе собаку и преследует ее, номожет ли он вычислять орбиты планет? Вы — ученый, а не пес.Преследуйте математику, и она не разочарует вас. Представьте себе,что вы провели десять — или даже двадцать — лет засложнейшими вычислениями. Вы убеждены в том, что нашли верноерешение, и чувствуете себя триумфатором. Но вдруг вы обнаруживаете,что объект ваших исследований не существует, лишен смысла, он обманулвас, поманив поначалу некой малостью. Ищите любви тех, кто окружаетвас, и то, что я сейчас описал, станет вашей судьбой. Вы оставитенауку ради девушки — и что? Через десять лет она повернется искажет, что не испытывает к вам никаких чувств, что ее любовь быланаваждением, а теперь она ясно видит, что вы ей не нужны. Если онаверна вам, то сможет подождать десять лет, но станет ли ждать наука?Будете ли вы через десять лет помнить, как обращаться со всеми этимидугами, эллипсами и параболами, которыми сейчас вы манипулируете сзамечательной легкостью? Они не будут ждать вас, пока вы играете сженщинами. Наука уйдет вперед, и другие возьмут трофеи, которые моглибы стать вашими. Вас забудут, вы состаритесь и превратитесь в прах,ничего не оставив после себя.
В моей жизни была только одна истиннаялюбовь, любовь, которая по сути своей не могла быть взаимной, нокоторая поддерживала меня на протяжении более пятидесяти лет, и этойлюбовью была математика. Я пытался направить свою любовь на другиепредметы, но потерпел неудачу. Те предметы, на которые я обращаллюбовь, оказались не желающими и не способными вернуть мне моюпривязанность в иной форме, кроме несколько преувеличеннойвежливости. Теперь я отчетливо это вижу. Но у меня было неоспоримоепреимущество — я познал любовь, незамутненную зависимостью отвознаграждения, любовь чистую, произрастающую из души, из обиталищачеловеческой сущности. Я любил, не рассчитывая на взаимность. Я отдалсебя математике, и она стала бальзамом для всех моих ран. Я былученым, книжным червем. Я родился для этой жизни, она былапредначертана мне в тот самый момент, когда много лет назад меняоставили на ступенях церкви. Эта жизнь продолжалась и потом, когда явырос в человека, жаждущего уединения, человека, страшащегося упрекови враждебности окружающих, человека, ищущего не слияния с миром, абегства от него в чистейшие пределы, где неразрешимая проблема добраи зла уступает место пути к разуму и абсолютной логике. Только вматематике, и нигде больше, нашел я ответы на мучившие меня вопросы.Но определенно я нашел их не в словах и поступках людей, средикоторых мне ежедневно приходилось обретаться.
Будучи молодым, я совершил труд, наплодах которого зиждется моя репутация. Теперь я стар, и мозг мойослаб. Теперь я трачу две недели на задачу, которая раньшепотребовала бы для своего решения не больше одного вечера. Большую жечасть времени я не делаю ничего, о чем стоило бы упоминать. Нерастрачивайте попусту свои таланты и — сверх всего — неверьте, что любовь и восхищение другого человека могут стоить дорожеваших исследований и красоты знания того, что ваше открытие верно ине может быть ни опровергнуто, ни искоренено. Настало время, когда высможете обрести бессмертие. Подобно всем молодым людям, выобращаетесь со своей жизнью так, словно впереди у вас вечность, носкоро вы убедитесь в противном. Однако именно сейчас вы можетесовершить труд, который оставит ваше имя в веках.
И вы готовы отказаться от всего этогоради женщины!
Жюли де Л’Эпинас — графу деКрильону.
2 августа 1772 года
Наш новый друг граф де Гибер молод,красив и полностью осознает свои таланты. Подобно всем значительнымлюдям, он внимательно присматривается к тому, что его окружает, чтобыизвлечь из этого пользу, вместо того чтобы тратить время на копание всебе и пустую рефлексию. Это его качество является одновременно ивосхитительным, и отталкивающим. Он одаренный тактик — как навойне, так и в обыденной мирной жизни.
Естественно, он не остался безпоклонниц. Мадемуазель де Бувери не может оторвать от него глаз, аона очень привлекательная женщина, хотя и невероятно скучная. Я неудивлюсь, если между ними возникнет связь (брак, разумеется,исключен). Кроме того, надо упомянуть мадам де Ланей, котораядостаточно молода для него и, вероятно, сможет оказаться для неговесьма полезной.
Я буду держать вас в курсе его карьеры.
Д’Аламбер — ?
Сентябрь 1772 года (письмо осталосьнеотправленным)
В наши дни появление нового лица похожена взрыв звезды в забытом созвездии. Гибер дал всем пищу дляразговоров. Таков этот человек. Он вынуждает всех, кто с нимвстречается, составлять мнение о себе. Мое мнение таково; он умен,амбициозен и совершенно бессердечен. Он применяет эти качества вжизни, как то приличествует великому человеку. Гибер превосходныйсолдат, он пишет, занимает в театре такие места, чтобы можно былоуслышать суждение тех людей, которые понимают то, что смотрят. Эточеловек, который достигнет успеха на любом избранном им поприще,поскольку для него успех — получение похвал и восхищения. Вином успехе он не нуждается.
Он поставил перед собой какую-то цель(я не знаю точно, что это за цель, но угадать, я думаю, нетрудно) исделает все необходимое, чтобы ее достичь. Он пройдет по трупам тех,кто встанет на его пути, и будет безудержно льстить тем, от когозависит его продвижение. Словом, это совершенный кавалер нашеговремени, которым все мы должны громко восхищаться.
Жюли де Л’Эпинас — графу де Мора28 октября 1772 года
Итак, ты снова покидаешь Париж! Моесердце разбито. Наши редкие встречи были всегда необходимы мне, каквоздух. Без них я задыхаюсь!
Время, проведенное с тобой, былоединственным по-настоящему счастливым временем в моей жизни. Тызаставил меня почувствовать себя желанной и почитаемой, ты доставилмне несравненную радость. Как это эгоистично с моей стороны —думать только о том, что даришь мне ты, давая так мало взамен, нотвоя любовь такова, что не требует платы. Без тебя Париж кажется мнемертвым. Наступила зима, хотя птицы до сих пор поют. Не задерживайсяв Мадриде. Пиши мне каждый день, рассказывай обо всем. Любая мелочь,замеченная тобой, становится большой и значительной. Стань сноваздоровым и сильным и возвращайся ко мне.
Граф де Гибер — Клоду Мартиньи
6 ноября 1772 года
Я прочел в салоне мадемуазель деЛ’Эпинас мою трагедию «Коннетабль де Бурбон». Хозяйкасалона объявила ее творением гения. Слезы ее были непритворны.
Она не красавица, но необычность ееманер странным образом чарует меня. Читая пьесу, я часто смотрел нанее, чтобы угадать ее реакцию (оказалось, что ее лицо завораживаетменя, хотя в салоне есть дамы куда более привлекательные для глаз). Яне сумел понять ее мимики, и выражение ее лица осталось для менязагадкой. Вид его был непроницаемым. Я не могу сказать, было ли этолицо погруженной в себя женщины, кающейся монахини или плутоватогокупца, раздумывающего, как лучше состряпать выгодную сделку.Мадемуазель де Л’Эпинас очень таинственная женщина. Либо онасовершенно холодна, либо страстна до необузданности, и я не могупонять, какое из этих утверждений верно. Но понять я хочу — этобы меня позабавило.
Жюли де Л’Эпинас — графу деКрильону
11 ноября 1772 года
Сегодня Гибер нанес мне визит, и на этокороткое время я забыла о своей печали. Он поразительный и одаренныйчеловек, умеющий к тому же хорошо и свободно говорить. Но как толькоон ушел, я вспомнила графа де Мора, и боль стала мучить меня судвоенной силой.
Вы знаете о моем отношении к де Мора, яне раз доверяла вам свои чувства. Но сейчас меня, кроме этого,наполняет чувство полной безысходности. В таких беспрерывных муках яживу уже больше шести лет! Теперь, когда его опять нет в Париже, ячувствую, что никогда больше не увижу его и не обрету желанногосчастья.
Пока Гибер говорил мне о своих планах,я по крайней мере на краткий миг отвлеклась от всего этого.
Гибер не стал садиться, отказавшись отпредложенного ему стула, и предпочел расхаживать по комнате, какгенерал, осматривающий свои войска. Он часто подходил к окну и,театрально застыв, начинал в него смотреть, словно охваченныйнеожиданным вдохновением. Потом оборачивался и начинал говорить очем-нибудь другом.
Он очень тщеславен, но поразительнокрасив. Его самоуверенность мелодраматична и устрашающа. В разговорея упомянула имя мадемуазель де Маис, проявившей интерес к Гиберу,однако в ответ он лишь пожал плечами, заметив, что находит ееочаровательной, но дурно воспитанной. Он не стал дальшераспространяться на эту тему, ясно дав мне понять, что доверяет мне.Потом я похвалила мадам Фромон, еще одну из его поклонниц, и сноваего реакция оказалась уклончивой. Что я могу из этого заключить? Этипраздные игры хотя бы позволяют мне отвлечься от пытки, в которуюпревратилось все мое существование.
Граф де Гибер — Клоду Мартиньи
25 января 1773 года
Моя кампания развивается в полномсоответствии с намеченным планом. Как приятно бывает иногда одержатьпобеду над слабейшим противником. Мадемуазель де Л’Эпинас уже преданамне душой и телом. Она просит меня прийти и сразу же по приходуназначает мне время следующего визита. В промежутках она пишет мнеписьма, в которых уверяет в своей теплой дружбе.
Скоро я уезжаю в Германию. Мадемуазельде Л’Эпинас хотела, чтобы я пообещал ей писать каждый день, но ясказал, что вряд ли смогу выполнить такую клятву. Не стану же ябросать все дела ради писания писем?
Прощаюсь. Меня ждут у мадам Монсож.
Д’Аламбер — Шарлю Мелье
8 апреля 1773 года
Последнее время я занималсяредактированием готовящегося к изданию полного собрания моих трудов.Просмотр написанного в дни моей молодости наполнил меня ностальгией.Во многих отношениях те работы были несовершенны, но они несут насебе налет свежести, которая теперь, много лет спустя, кажется мнетрогательной. Я был тогда влюблен в свою работу, а она дарила мне несравнимую ни с чем радость, и единственное, о чем я в ту пору жалел,это о необходимости понапрасну тратить на непроизводительный сонмассу времени, которое я мог бы посвятить размышлениям и вычислениям.Теперь же моя работа ничем не отличается от работы письмоводителя исостоит в сортировке бумаг и перекладывании их с места на место. Мойум ныне лишен идей и энергии. Мне недавно исполнилось шестьдесят, нокажется, что жизнь прошла за одно мгновение. Собрание моих трудовзаймет многие тома, но найдется ли в них что-либо достойное вниманиячитателей после моей смерти?
Кроме того, меня очень тревожитсостояние здоровья мадемуазель де Л’Эпинас. Она мало ест и плохоспит. Она рано отходит ко сну, однако мне думается. что ночами оналежит без сна, мучаясь от болей и стеснения в груди, которые мешаютей правильно дышать. Она продолжает заниматься своими делами и ведетобширную переписку с многочисленными друзьями, особенно с графом деМора и графом де Гибером. Этим последним она пишет ежедневно. Я непонимаю, где она находит силы так много писать. Это очень вредно длянее при нынешнем состоянии ее здоровья. Однако при всех своихнедомоганиях она находит время заниматься банальностями, которыемогут быть восхитительными в иных, не столь печальныхобстоятельствах.<!––nextpage––>
Сегодня рано утром она пришла ко мне исказала, что в ящике угля нашли кошку с выводком котят. Онарассказала мне об этом с таким волнением, с такой заботой в голосе,что я невольно почувствовал жалость к этим маленьким созданиям.Мадемуазель де Л’Эпинас сказала, что это черно-белая кошка (видите,она даже навестила семейство и отнесла матери блюдечко с молоком).Она очень тревожилась о том, что животные могут умереть, и при однойэтой мысли глаза ее наполнились слезами. В глазах мадемуазель деЛ’Эпинас все живое одинаково важно, одинаково ценно. Действительно,иногда она выказывает куда меньшую озабоченность в отношении тех, ктоее окружает, чем в отношении кошек, которым нет никакого дела до еедоброты. Я не знаю, кому больше завидовать — мадемуазель деЛ’Эпинас, в глазах которой все вещи равны, или кошкам, которые непонимают никаких вещей? Стоят ли все мои труды одного выводка котят?Что касается первых, то могу добавить, что мадемуазель де Л’Эпинаспроявляет к ним весьма скромный интерес.
Выглянуло солнце, и я, как обычно,пойду прогуляться, а по возвращении примусь за любезно присланныйвами великолепный том Лукреция.
Пьер Мишле — Клоду Мартиньи
15 февраля 1774 года
Гибер заставил меня поклясться, что яне стану никому рассказывать о его любовных делах, но если он сам неспособен хранить свои тайны, то не вправе рассчитывать, что это будутделать за него другие. Кроме того, я уверен, что не я первый, ктоузнал о его связи с мадемуазель де Л’Эпинас.
Всем известно, что на протяжениинескольких лет у нее продолжался роман с графом де Мора, больнымиспанцем, который, по мнению многих, вряд ли долго протянет. Теперьона отдала свое сердце Гиберу. Эта любовь началась до его отъезда вГерманию, и теперь они обмениваются бесчисленными письмами. Гиберпоказал мне некоторые ее письма, а также копии своих изысканныхответов. Вернувшись на прошлой неделе в Париж, он в среду вечеромявился в ее апартаменты (подробно описав мне все, что там произошло).
Мадемуазель де Л’Эпинас проявилабольшую осторожность для того, чтобы посещение Гибера осталосьнезамеченным. Господин Д’Аламбер, который присматривает замадемуазель де Л’Эпинас, как гувернантка, в тот вечер отсутствовал идолжен был вернуться не раньше полуночи. Мадемуазель де Л’Эпинасотошла ко сну в девять часов, слуги немного позже. Она попросила егоподождать под ее окном до половины десятого. В это время в ее комнатепогас свет, что было сигналом для графа войти в ее апартаменты.Мадемуазель де Л’Эпинас сама открыла дверь и впустила своего гостя.Больше всего она боялась, что ее увидят ходящей по дому, и на этотслучай она решила притвориться сомнамбулой. Слуги, увидев это,оставят ее в покое из страха разбудить. Войдя в дом, Гибер —этот добрый вояка — сумеет тихо прокрасться в ее спальню.
Настало назначенное время, и каретаГибера остановилась в нужном месте. В окне спальни погас свет, и нашгалантный кавалер вошел в дом. Привратник не оказался помехой, таккак Гибер молча дал ему денег и поднялся наверх. Мадемуазель деЛ’Эпинас встретила его, и они направились в ее спальню. Надо ли мнерассказывать, что последовало дальше? Я все равно не смогу сделатьэто столь же красочно, как Гибер. Может быть, он сам расскажет вамэту историю.
Жюли де Л’Эпинас — графу деГиберу
17 февраля 1774 года
Зачем ты добиваешься мой любви? Какаятебе от нее польза? Тобой и без того восхищаются многие другиеженщины. Ты сумел заставить мадам де Монсож поверить в то, чтовлюблен в нее, и делаешь ее и меня несчастными.
Я ненавижу и презираю общество и желаюнайти успокоение в одиночестве, но ты не даешь мне этого сделать.Если бы я смогла убедить господина Д’Аламбера не жить со мной, тообрела бы покой, но, испытывая к тебе всепоглощающую страсть, я несмогу его найти. Ты мучаешь меня даже своей добротой.
За много лет я научилась обходиться безсчастья. Но ты научил меня наслаждению, и я не знаю, смогу ли я безнего жить. Под любым предлогом откажись от визита к мадам де Монсож ине медля приезжай ко мне.
Франсиско Кастелар — Жюли деЛ’Эпинас.
Письмо датировано 15 мая 1774 года,доставлено 3 июня 1774 года
Мой господин граф де Мора умер вчера.Он был тяжело болен с февраля, и когда смерть стала неизбежной,попросил меня отвезти его в Париж, чтобы, по его словам, закончитьтам важные дела. Но граф скончался, прежде чем мы успели достичьПиренеев.
Смерть была милостива к нему. Послемногих дней страданий он впал в глубокий сон, от которого так и непробудился. Во сне его лицо стало покойным и исполненным юношескойрадости, таким, каким мы все его помним. Возможно, Господь Богпоступил странно, отняв у нас столь чистую и благородную душу, но мытем не менее должны благодарить Его за то, что Он позволил нам узнатьчеловека справедливого, доброго и честного во всех своих поступках.
Перед тем как лишиться сознания, графпопросил меня известить вас о его смерти и вернуть вам все письма,написанные ему вами, — их вы найдете в ларце. Граф такжепопросил меня сказать вам о его бессмертной любви к вам. В егонамерения, сказал он, входило приехать в Париж, чтобы просить вашейруки. Нет нужды говорить вам, насколько я опечален, во-первых,смертью возлюбленного графа, а во-вторых, обязанностью передать вамего последнее прости. Мы утратили лучшего на земле человека.
Клод Мартинъи — графу деКрильону
12 июня 1776 года
Полагаю, что вы были хорошо знакомы смадемуазель де Л’Эпинас и знали о ее связи с графом де Гибером, всетак называемые достоинства которого стали в полной мере ясны мнетолько теперь. Мне тяжело называть другом человека, разбившего сердцадвух невинных людей (Д’Аламбера и мадемуазель де Л’Эпинас) исчитающего это своим триумфом. Его печаль по поводу смерти бывшейлюбовницы неискренна, а мелкость чувств очевидна. Даже сейчас, когдапосле смерти мадемуазель де Л’Эпинас прошло так мало времени, онвыражает намерение опубликовать ее письма к нему.
Естественно, он покинул ее до кончины.Поиграв с ней около полутора лет, он заявил, что ему пора жениться, иего избранницей стала (как вам, без сомнения, известно) прекраснаямадемуазель де Курсель. Едва ли стоит удивляться тому, чтомадемуазель де Л’Эпинас, ослабленная горем и опием, заболелалихорадкой, которая в прошлом месяце унесла ее жизнь.
Возможно ли на самом деле, чтобыД’Аламбер ничего об этом не знал? Трудно поверить в то, что человек,живший рядом с ней, деливший ее жизнь со своей, не ведал того, чтознали столь многие. Однако мне кажется, что дело обстояло именно так,ибо всю правду сказали ему только письма и бумаги, которые онобнаружил после того, как она закрыла глаза и оставила его навеки.Д’Аламберу достались также черновики всех ее писем, которые он теперьвынужден приводить в порядок, и все ответы от мужчин, которые, можносказать, украли ее у него из-под носа. Может ли кто-либо представитьсебе боль, с которой соединилось горе его утраты? Он отправил Гиберуписьмо (которым тот похвастал передо мной, как охотничьим трофеем),полное негодования, но не смог скрыть боль и отчаяние. Д’Аламберпосвятил жизнь мадемуазель де Л’Эпинас, и все эти годы самоотверженияоказались потерянными, превратившись в сон, рассеявшийся как дымпосле тяжкого пробуждения. Жизнь прошла зря, и теперь Д’Аламберуостается только одно — ждать последнего убежища могилы.
Он оставил квартиру на улице Бельшасс ипереехал в Лувр, заняв апартаменты, положенные ему как постоянномусекретарю Академии Наук. Посетителей он не принимает.
Я написал ему, выразив соболезнованиепо поводу тяжелой утраты, и он в ответ попросил меня предоставить емулюбые сведения о жизни женщины, которую, как теперь понял Д’Аламбер,он никогда по-настоящему не знал. Я отослал ему всю имевшуюся у менякорреспонденцию, которая может лишь усугубить его боль, ноискренность его просьбы не позволила мне воздержаться от этого.Возможно, вы захотите поступить так же и попросите своих знакомыхпомочь господину Д’Аламберу. Он отдал многие годы работе над«Энциклопедией», но теперь ему приходится заниматьсясамыми мучительными в его жизни исследованиями.
Салон мадемуазель де Л’Эпинас быллучшим в Париже, ее смерть означает падение целой империи. Я слышал,что, когда слух о смерти мадемуазель де Л’Эпинас дошел до ее теткимадам дю Деффан (которой уже за восемьдесят), последняя сказала:«Раньше эта новость опечалила бы меня. Но теперь она для меняровным счетом ничего не значит».
VIII
Жюстина встала и вернулась в гостиную.Посетителя не было, и она не слышала, как он ушел. На стуле осталасьлежать рукопись, которую пришелец оставил для Д’Аламбера. Манускриптназывался «Космография». Жюстина взяла папку и вернуласьв кабинет. Скоро должен был вернуться Анри. Его отлучки обычно бывалине слишком долгими.
Д’Аламбер сидел в той же позе,уткнувшись лицом в стол. Пока Жюстина читала, он ни разу непошевелился. Что с ним? Она прислушалась, но при всем старании несмогла уловить прежнего свистящего дыхания. Она потрясла его заплечо, потом еще раз, сильнее, пока не убедилась наконец, что онмертв. Было похоже, что Д’Аламбер погрузился в благодатный мирныйсон.
Жюстина подняла его голову изапрокинула ее, стараясь прямо посадить умершего. Когда она подняламертвого Д’Аламбера, из его груди вырвался грубый хрип, заставившийженщину испуганно вскрикнуть. Но потом Жюстина поняла, что это былего последний вздох. Как давно он умер? В какой из моментов, когдаона сидела у его ног, обрел он свой последний покой? Хотя теперь онсидел прямо, голова его склонилась набок, а к щекам прилипли прядидлинных седых волос. Жюстина вытерла мертвое лицо и усадилаД’Аламбера так, как он сидел сегодня утром, когда писал. Теперь,после всего, что она прочла, Жюстина знала его. Теперь он был для неебольше живым, нежели все шесть лет, что она работала здесь. Как жаль,что она не узнана его раньше.
Жюстина не знала, что делать сдокументом, который принес незнакомец. Что же касается рукописиД’Аламбера, то Жюстина поняла теперь, что он писал ее только длясебя. Да, она совершила грех, проявив любопытство, но ее уважение кхозяину стало настолько велико, что она решила не допустить, чтобыэтот грех повторялся множество раз другими. Она сожжет рукопись.Сожжет Жюстина и письма. Она вынесет все бумаги во двор и будетсмотреть, как в небо, превращаясь в прах и дым, станут подниматьсяобугленные кусочки бумаги. Жюстина понимала, что именно этого захотелбы и сам хозяин. Теперь он знал, что разделил с ней свою боль, и емуне нужен был иной бальзам.
Сейчас она соберет все, но сначала надодочитать рукопись, ту ее страницу, в которую в момент смерти уткнулсялицом Д’Аламбер.
IX
Бодрствую я или сплю? Я видел своюжизнь или по крайней мере думаю, что это была моя жизнь, хотя какмогу я быть уверенным в том, что это действительно моя жизнь, а нечья-то еще? Моя жизнь была трактатом, написанным древней рукой,последовательностью предложений, вытекающих из первоначал, и каждоесобытие имело свое вечное место, с железной необходимостьюобусловленное всеобъемлющей логикой. Трактат этот был написан задолгодо того, как я, маленький плачущий ребенок, завернутый в жалкиетряпки, лег на холодные каменные ступени, словно спустившись с неба.Если бы все те уравнения, что направляли течение моей жизни, былипридуманы не мной, то нашлась бы другая душа, прошедшая вдоль той желогической цепи, следуя которой я пришел к конечному пункту своегожизненного пути.
Мне кажется, что свет меркнет. Какдолго я сижу здесь? Мне становится ясно, как много я забыл. Моепрошлое расплывается позади меня, словно волны, расходящиеся закормой лодки. Я оглядываюсь назад и вижу, что растраченные годыуплощаются, сливаются и исчезают по ходу долгого пути, пройденногомною в этом мире. Я вижу, как Жюли, Дидро, мадам дю Деффанразлетаются в разные стороны, словно звезды, галактики и огромныетуманности первичной темной материи, блуждающие в пустоте холодногопространства. Да, вот я и возвращаюсь в темный холод, давший мнежизнь. Я поднимаю лицо и смотрю вверх. Там темно, но высоко над собойя прозреваю огромный силуэт. Может быть, это женщина, которая нашламеня, завернутого в тряпки и лежавшего на ступенях церкви? Я вижутемную и бесконечную вселенную, яркие пятна крошечных звезд и,наконец, чувствую тепло протянутой к моему лицу руки. Меня не покинутздесь навеки забытым. Есть некая великая любовь, которая спускаетсяна меня из молчаливой тьмы, словно снежинка, и ласково касается моихполуприкрытых век.
Яркий солнечный свет. Я снова ребенок.Со мной мой друг Бернар. Он больше и красивее меня. Его любят все, ноэтим летом он избирает меня своим фаворитом, и я люблю его за это. Мыиграем в песке кусочками мрамора, над нашими головами светит солнце,а песок приятно грет руки. Когда кусочки мрамора ударяются друг одруга, из них сыплется тонкая светлая пыль.
— Кем ты станешь, когдавырастешь, Д’Аламбер? Я смотрю на блестящие кусочки мрамора в песке,видя великие вопросы и глубокие проблемы, жизнь, полную славныхдостижений, множество жизней, сливающихся и вновь разлетающихся ввечном и бесконечном движении.
— Когда я вырасту, то стануастрономом, — отвечаю я другу, — и открою, чтозаставляет звезды двигаться. А кем станешь ты, Бернар?
— А я вообще не хочурасти, — говорит он в ответ. — Я хочу всегдаиграть с тобой в песке кусочками мрамора, как сейчас.
И мы продолжаем играть, греясь тепломвечного солнца.
«КОСМОГРАФИЯ» МАГНУСА ФЕРГЮСОНА
Предисловие
Магнус Фергюсон, сын обойщика, родилсяв 1712 году в Стрэтхерде. Одаренный мальчик с детства занималсясамообразованием, а в 1730 году отправился на поиски счастья вЭдинбург. Там он попал в так называемый Килмартинский клуб —группу католических художников, интеллектуалов и праздношатающихсяострословов. Символом и главой клуба был блистательный и злополучныйграф Блэнтайр. Благодаря этому могущественному покровителю МагнусФергюсон получил возможность заниматься философией. Кроме того, онбыл непременным участником всех выходок и безобразий, которымипрославился «клуб».
О личности Фергюсона нам известно оченьмало. О нем написал его товарищ по клубу Атанасиус Скоуби в своих«Мемуарах известного негодяя», изданных небольшим тиражомв Италии в 1783 году. Весь тираж (которого хватило только на тесныйкруг друзей и поклонников поэта) был утрачен. Все, что осталось, —это итальянский перевод 1803 года, из которого становится ясно, чтодаже куски, принадлежавшие самому Скоуби, представляют собой побольшей части фантастические выдумки стареющего сифилитика,тоскующего по навеки ушедшим дням юности. Тем не менее Скоуби былкультурным и умным человеком, хорошо понимавшим идеи Фергюсона, а егоупоминания о философе выдают тепло, за которым стоит нечто большее,чем старческие конфабуляции или вставки одаренного богатымвоображением переводчика. Следующий отрывок (обратный перевод ситальянского) служит единственным источником, из которого мы можемпочерпнуть сведения о философских взглядах Фергюсона, изложенных им вутерянном эссе «Естественная история человеческой души».Нам представляется, что этот отрывок может послужить подходящимвведением в его «Космографию» — единственныйсохранившийся философский труд Фергюсона.
Мы пили и болтали до глубокой ночи,а потом вся наша веселая и легкомысленная компания высыпала на улицу.Семпл говорил о поэзии, Гарви о женщинах, а все остальные кричалиодновременно, не слушая друг друга. Чтобы я не шатался, кто-тозаботливо поддерживал меня под руку.
Путь к Джо Хендри оказался долгим,шли мы не очень уверенно, и вся наша пьяная компания растянулась подороге, как неудачный плевок по бороде перебравшего шкипера. Кто-товсе время держал меня под руку. Фергюсон и Арнотт вырвались вперед, икогда мы обогнули угол, следуя за ними, то в тусклом свете луны яувидел, что они разговаривают с группой из пяти или шести молодыхлюдей, обступивших наших друзей полукругом. Один из незнакомцев ужерасправил плечи и выпятил грудь. Стало ясно, что назревает ссора.Между компаниями возникли какие-то разногласия. Мы поспешили, чтобыприсоединиться к друзьям. Когда мы подошли, один из молодых людей ужедержал в руке то ли нож, то ли дубину. Мой спутник бросился бежать.Фергюсон и Арнотт решили последовать его примеру, но не успели.Драчуны стремительно напали на них и повалили на землю. На моихдрузей обрушился град тяжелых ударов и пинков. Я бросился на помощь,но в последний момент увидел рядом с собой одного из нападавших,который замахнулся на меня каким-то зажатым в руке предметом.
Единственное, что я ощутил, —это сильный удар в голову, сбивший меня с ног. Я повалился на землюрядом с остальными. Возможно, мой противник воспользовался ножом,отбитым бутылочным горлышком или каким-то иным оружием. Мне казалось,что я с головы до ног залит кровью. Я чувствовал во рту ее противныйметаллический привкус, из чего заключил, что это моя кровь. Кровьбыла у меня на руках, на одежде, она покрыла землю, на которую яупал. Если бандиты и продолжали меня бить, я этого не замечал. Мойрот был так полон жидкостью, что я боялся захлебнуться. Я попыталсясесть, упершись рукой в булыжник мостовой, и тряхнул головой,стараясь выплюнуть кровь. Когда я сделал это, до меня дошло, что мояправая щека отвалилась от головы, как ломоть запеченного на костимяса. Удар пришелся в скулу и оставил на лице горизонтальный разрездлиной несколько дюймов. Лоскут плоти отвалился в сторону, повиснувна коже и обнажив кости челюсти.
Кровь была везде — на земле ина одежде. Рубашка промокла так, словно я окунулся в реку. Головакружилась, но мысли были ясны, хотя и казались отчужденными оттого,что со мной происходило, словно я тонул в ручье вытекавшей из менякрови.
В какой-то момент нападавшиеубежали, словно испугавшись того, что натворили. Я сидел, рукойудерживая на положенном месте мою отрезанную щеку. Фергюсон, хотя онсам истекал кровью, подошел ко мне и начал отрывать полосы от своейрубашки, чтобы хоть как-то перевязать мне рану. Арнотт вскочил наноги и вместе с остальными нашими друзьями храбро бросился вдогонкуза напавшими, чтобы отплатить обидчикам. Фергюсон тем временемперевязал мне лицо обрывками своей одежды. Я помню его теплые руки ибережность, с какой он врачевал мои раны, забыв о своих собственных.
Я смог встать, Фергюсон поддержалменя, и мы продолжили путь к Джо Хендри. Пока мы шли, я начал дрожатьот воспоминаний о том, что произошло, о яростном беспричинномнападении. Было странно, что, лежа на земле и истекая кровью, яощущал непонятное спокойствие, а теперь, когда все кончилось, меняодолевал страх. Фергюсон позже рассказал мне, что испытывал такое жечувство. Когда он, съежившись, лежал на земле, удары и пинкистановились все легче и легче, как будто его били не башмаками икулаками, а подушками или тяжелыми мешками, удары которых были тупымии безболезненными.
— Но самое странноезаключалось в том, — продолжал Фергюсон, — чтоя внезапно почувствовал, что перестал быть самим собой. Не знаю,показалось ли мне, будто я превратился в другую личность или будтовообще перестал существовать. Дело в том, что на какое-то мгновениеисчезло ощущение моей самости, моего существования.
Я испытал нечто подобное, хотя и нев такой крайней степени. Как бы то ни было, тот жестокий эпизодсвязал нас с Фергюсоном неразрывными узами дружбы. Мы пришли к ДжоХендри, и когда при свете рассмотрели мою тяжелую рану, жена Хендриупала в обморок, и ее пришлось вынести вон. Фергюсон был покрытсиняками и ссадинами, но в остальном оказался невредим. Он тихо сел вуглу и прижал к рассеченному лбу припарку. Позвали хирурга, и онкетгутом зашил мою рану. Из всех перенесенных мной за тот вечермучений самыми дьявольскими оказались те, что причинил мне хирург.Мне дали полпинты виски, но даже это, вкупе с тем спиртным, которое явыпил за вечер, не помогло утишить боль. Я ругался на чем свет стоити скрежетал зубами, когда хирург прокалывал мне кожу и протаскивалсквозь рану кетгут, казавшийся мне длинным и грубым, как корабельныйканат. Все это время Фергюсон молча гросидел в своем углу.
Несколько месяцев спустя у наспоявилась возможность обсудить то злосчастное происшествие. Именнотогда Фергюсон рассказал мне о своеобразном впечатлении относительноего самости, о возникшем во время избиения мимолетном ощущении, будтоон перестал быть самим собой. В течение этих нескольких месяцев япрактически не встречался с Фергюсоном, но знал, что он работает надбольшим философским эссе, озаглавленном «Естественная историячеловеческой души». Он рассказал мне, что достопамятноеизбиение послужило для него своего рода откровением, заставив понять,что в действительности душа дана нам в виде способности к ощущениюсамого себя, такой же, как способность ощущать прикосновение иливкус. Эта способность может быть повреждена, утрачена или сделатьсяизвращенной, обманув своего носителя. Он постарался вообразить, чтобудет испытывать человек, став «слепым» по отношению ксобственной идентичности, наподобие того, как человек слепнет поотношению к свету. Иными словами, Фергюсон попытался представить себечеловека, разумного во всех отношениях, но не знающего о своемсуществовании. Подобным образом незрячий не способен увидеть взеркале свое отражение. Эта мысль заставила Фергюсона придумать некийперсонаж по имени Уильям Макдэйд. В своем эссе (часть которого мнеудалось прочесть) Фергюсон рассказывает о своем визите к этомунесчастному Макдэйду и о своей долгой дискуссии с ним. Например, онспрашивает Макдэйда, как тот это ощущает, а Макдэйд отвечает, что длянего само понятие чувства лишено смысла, ибо предполагает наличиесубъекта, который это чувство испытывает. Для Макдэйда любоевысказывание может иметь смысл только в том случае, если его можнообъективно верифицировать. Будучи спрошенным о том, как ему удаетсятак четко отвечать на вопросы, если он утверждает, что не знает освоем существовании (и даже ищет способ опровергнуть его), Макдэйдпредложил аналогию с механическим автоматом, способным говорить и, повидимости, осмысленно пользоваться языком. Тем не менее мы все равнобудем считать этот автомат лишенным сознания.
Фергюсон заключает, что невозможноубедить Макдэйда в его реальном существовании и равно невозможновообразить себя на месте Макдэйда, поскольку он не имеет ощущениясвоей болезни или поистине не имеет вообще никаких ощущений. Онпросто не в состоянии знать, что означает быть самим собой.
Эта призрачная фигура, предметзамечательной литературной фантазии, исполненной глубокогофилософского прозрения, пришла Фергюсону в голову после того ужасногои беспричинного нападения, которое нам пришлось пережить. Я приложилвсе силы, чтобы забыть о страшном происшествии, Фергюсон же,напротив, увидел в нем самое важное событие своей жизни. Макдэйднавсегда остался в моей памяти, как, впрочем, и сам Фергюсон. Вкаком-то смысле Макдэйд — это личность, какой стал сам мой другв момент избиения, когда его собственное существование представилосьему сомнительным. Тем не менее, хотя природа диктует нам избавлятьсяот фантомов, посещающих мятущуюся душу в момент близости смерти иисчезающих при возвращении торжествующей жизни, Фергюсон попыталсясхватить этот фантом, не дать ему уйти в мир небытия. Пожелалсохранить призрак, чтобы изучить его манеры, привычки и обычаи. ЭтотМакдэйд стал манифестацией умирающей души, духа, освобожденного отоков личной самости. Макдэйд воплотил собой тот великий поток, кудаоднажды впадают все души, поток, которого Фергюсон, послепроисшествия на темной эдинбургской улице, мог больше не бояться.Таким образом, Макдэйд недостоин жалости, хотя в истории Фергюсона онпредстает человеком, пораженным тяжелым душевным недугом. Более того,именно Макдэйда должны мы считать самым свободным из людей.
Это самое памятное место из эссеФергюсона. Помимо этого, он рассмотрел множество других вопросов, ноего рассуждения были мне совершенно непонятны. Однако я вспоминаюлотерейный парадокс, который Фергюсон очень подробно мне разъяснил.
Представьте себе тысячу человек,каждый из которых получает один пронумерованный билет (во всей тысяченет двух игроков, имеющих билеты с одинаковыми номерами). Победительопределяется жребием. Ясно, что каждый участник лотереи имеет одиншанс из тысячи стать победителем. Затем Фергюсон предложил вторуюигру, в которой участники бросают по три необычных кубика. Каждыйкубик имеет десять равновероятных граней (вместо обычных шести),пронумерованных числами от нуля до девяти. Участник выигрывает, еслипри броске выпадает три нуля. Опять-таки простой расчет показывает,что вероятность успеха равна одной тысячной. Однако между этими двумяиграми имеется существенное различие. Вторая игра может не выявитьпобедителя, даже если количество бросков превысит одну тысячу.Лотерея, напротив, с полной определенностью выявляет одногосчастливчика в каждом туре. Оказывается, что лотерея — болееприбыльная игра, чем кости, хотя теоретически участник лотереи имеетне больше шансов на выигрыш, чем игрок в кости.
Для того чтобы разрешить возникшийпарадокс, Фергюсон предложил следующую интерпретацию придуманной имигры. Каждый раз, когда бросают три кости, начинается бытие тысячиразличных миров, в каждом из которых выпадает различное число очков.Человек, бросающий три кости, есть не что иное, как единичная точка втысячемерной вселенной, причем каждое измерение, возможно, содержитдальнейшее разветвление путей судьбы игрока. Становится ясно, чточеловек может с определенностью выиграть лишь в одном из этихмногочисленных миров. Неопределенным остается только одно —совпадет ли выигравший мир с тем миром, в котором игрок полагает своесуществование.
Фергюсон заключил, что, инымисловами, в каждый момент времени все возможные исходы, могущиевыпасть в данном положении, формируют ветвящуюся иерархию возможныхвселенных. Действительно, он зашел так далеко, что предположил, будтовсе эти миры вечны и существовали во все времена, поэтому жизньчеловека представляет собой простое следование по определенномумаршруту, проложенному по единственной тропе среди всех ееразветвлений. Например, когда на нас напали те уличные драчуны,возник мир (или даже множество миров), в котором Фергюсон погиб, иеще большее множество других миров, в которых он выжил в той или инойформе (например, став инвалидом или получив пренебрежимо легкиераны). В тот момент, когда существовала неопределенность и исход былнеясен, а на тело Фергюсона продолжали обрушиваться удары, он увиделбесконечный веер расходящихся путей, одни из которых вели к смерти, адругие — к жизни. Ему, Фергюсону, было предназначено пройти поодной из этих дорог. Возможно, его путь был предначертан в моментпервичного акта творения. Но были и другие Фергюсоны, другие души,которые должны были с необходимостью пройти другой дорогой. Его душабыла представлена не в единственном числе, ветвясь и расщепляясь вкаждый из следующих друг за другом моментов времени. Только в мигвеличайшего кризиса, когда казалось, что множество путей ведут куничтожению, их расхождение в разных направлениях оказало смутноевоздействие на его чувства. В тот момент он представлял собойбесчисленное множество душ, а значит, вообще лишился души.
Фергюсон собирался посвятить своеэссе знаменитому Дэвиду Юму. Правда, Юм не видел его работу и вряд лиодобрил бы ее, если бы прочитал. С точки зрения эмпирика,фергюсоновская вселенная возможных миров является абсурдом, еебесчисленные ветви, по определению, не поддаются наблюдению (заисключением моментов мистического прозрения) и пребывают вневозможности доказать или опровергнуть их существование. Ихдействительное существование было, по Фергюсону, «догматомверы, поднятым на щит убеждением в том, что Природа во всех своихпроявлениях должна быть логичной и законченной». Иначе говоря,Фергюсон верил в то, что истину мира можно открыть путем логическогоанализа. Он действительно зашел столь далеко, что утверждал, будтовсе формы наблюдения неточны по самой своей сути и вводятисследователей в заблуждение, и что экспериментальные науки способнывнести в умы лишь путаницу.
Я не знаю, что сталось с Фергюсоном.Поражение 1745 года разметало членов нашего братства. Граф Блэнтайрбежал во Францию, где умер от холеры. Может быть, Фергюсон последовалза ним или, в противном случае, разделил судьбу повешенных Арнотта иДалуинни. Как бы то ни было, он исчез, и память о нем постепенностерлась. Все возможности, о которых он говорил, определенновоплотятся в жизнь в каком-либо из миров, если им не суждено былоосуществиться в нашем.
Точная дата написания «Космографии»неизвестна, ее аутентичность (как, впрочем, и само существованиеФергюсона) не раз оспаривалась. Не уцелело ни одной оригинальнойрукописи; самые ранние рукописные копии фрагментарны и во многихслучаях противоречивы. Известно, что одна часть (так называемыйпарижский текст) находилась в распоряжении Жана Лерона Д’Аламбера.Некоторые листы рукопией слуги использовали для того, чтобы завернутьв них принадлежавшие Д’Аламберу предметы после его смерти в 1783 году(можно предположить, что остальные листы были уничтожены).Неизвестно, как эта рукопись попала к Д’Аламберу и что он с нейделал. Существование парижского текста поддерживает предположениеСкоуби о том, что Фергюсон мог окончить свои дни во Франции, хотя неменее вероятно и то, что в эту страну рукопись передал один изпочитателей Фергюсона.
Существует несколько вторичныхрукописей и стилистических вариантов, что позволяет предположить, чтооригинальный текст много раз переписывали и исправляли.Последовательные переработки неполных источников означают, чтосуществующая в настоящее время единственная работа Фергюсона вдействительности существовала в виде нескольких вариантов,умозрительное авторство этого набора «Космографии»предполагает множественность, в полном соответствии с приписываемымиФергюсону философскими взглядами. Приводимая ниже версия такжесоставлена из нескольких источников с некоторыми вставками,сделанными с целью сохранения непрерывности изложения. Учитываяисторию произведения, мы надеемся, что читатель снисходительноотнесется к новому вкладу в изменение его формы.
«Пролог», помещенный виздание Кларка, почти несомненно является фальсификацией, но мы сочливозможным, для полноты картины, включить его в текст:
Его милости, герцогу Б.
Сэр,
Вы проявили неслыханную доброту,наводя обо мне справки, чем выказали озабоченность по поводу моегоотсутствия. Я был в дальнем странствии, уехав намного дальше, чемнамеревался, и увидел такие диковинные вещи, что, узнав о них, вы,надеюсь, простите мне мое обращение непосредственно к вам.
По пути в Данию, где, как вамизвестно, я надеялся представить королю мои философские открытия, нашкорабль был застигнут жестоким штормом. Море и небо потемнели,раздавался такой рев, что мы твердо уверовали в скорую гибель.Чудовищный ветер гулял по палубе, где я стоял, судорожно вцепившись вдеревянные поручни. Порыв ветра поднял меня в воздух, и кусокпоручней оторвался от корабля. Чувства изменили мне, я впал вбеспамятство, а в это время ураган подбросил меня вверх и унес ввысь— за облака, в темные глубины пространства.
Очнувшись, я обнаружил, что нахожусьна поверхности Луны. От падения я получил несколько синяков, но востальном остался цел и невредим, причем я по-прежнему держал в рукекусок деревянного поручня. Я встал на ноги и огляделся. Позвольте мнесказать вам, сэр, что при ближайшем рассмотрении Луна оказалась ввысшей степени гостеприимной. Многочисленные деревья покрытысеребристой листвой, из-за которой они представляются земномунаблюдателю голыми скалами. Знаменитые лунные моря содержат жидкость,которая, хоть и не является водой, все же вполне пригодна для питья иимеет приятный вкус. Пройдя некоторое расстояние, я встретил группуобитателей Луны. Они обладают приятной наружностью и весьмадружелюбны. Они пригласили меня в свой шатер, накормили каким-тостранным сыром, а после того как я отдохнул, показали мне виды идостойные удивления достопримечательности своей планеты. Местныежители плавают по лунным морям на лодках, напоминающих наши, но,кроме того, они изобрели суда, на которых можно путешествовать покосмосу. Эти суда приводятся в движение силой струи воздуха. На них,как я убедился на собственном опыте, можно проникнуть в любую областьВселенной. Спустя несколько дней, проведенных мною в их обществе,лунные жители дали мне одно такое судно, чтобы я мог на нем вернутьсяна родную планету. Вскоре я, однако, понял, что этим судном не так-толегко управлять, а плохое знание навигации и природное любопытствовдобавок привели к тому, что я посетил каждую из других планет,прежде чем вернуться на Землю. Нижайше предлагаю вам мой рассказ очудесах, которые я там открыл.
КОСМОГРАФИЯ
Это планета снов, хотя я пока не могурешить, мои это сны или нет. Только одно я знаю наверное — наэтой планете нереально все, что я здесь вижу, как и люди, которыеменя окружают.
Понимать нереальность происходящего,живо ее чувствовать — это может показаться странным явлением,хотя все мы сталкиваемся с ним в нашей повседневной жизни. Когда ячитаю книгу и наблюдаю изображенные там характеры, я понимаю, что онииллюзорны, но это нисколько меня не смущает. Иногда случается, что восне мы внезапно осознаем, что то, что мы видим, есть не что иное, какпродукт нашего грезящего сознания. Это можно воспринять как мигвеликого прозрения, обыкновенного удобства, а быть может, дажепечали.
Именно такое ощущение переполняетлюбого, кто посещает это место. Я вижу прекрасную комнату,позолоченную мебель и изысканный фарфор на столе. Я понимаю, чтовсего этого не существует в действительности. Формы окружающих меняпредметов кажутся солидными, они имеют вес, текстуру, размеры (язакрываю глаза, снова их открываю и вижу, что все осталось на прежнемместе). Эти предметы представляют собой обманчивый вид настоящейреальности, но в них нет ничего, что могло бы убедить меня в ихистинном существовании. В мире, откуда я явился, реальнаяобъективность предметов принимается как данность. Здесь же, напротив,верно обратное. Непосредственно ясна субъективность предметов. Длятого чтобы поверить в их реальность, требуется большое умственноеусилие. То, что очевидно (и даже прозрачно) в моем родном мире, здесьскрыто от глаз; то же, что кажется само собой разумеющимся здесь,стало бы в нашем мире предметом ожесточенных философских дебатов.
Я беру со стола сине-белую фарфоровуючашку, которая кажется мне сделанной в Китае. Я роняю ее на пол(мраморный), где она с громким звяканьем разлетается вдребезги.Аутентичность этих событий, живость ощущений, которые они вызывают,почти безупречны, хотя и являются артефактом моего разума. Я не могувспомнить, что видел в прошлом эти предметы точно в таком жесочетании и в точно таких же обстоятельствах в том мире, откуда япришел. Но несмотря на это, я чувствую, что уже все это делал, чтото, что кажется мне чувственным опытом, в действительности —синтез воспоминаний. Однако меня удивляет, что моя память может бытьстоль точной и столь безупречно детализированной. Действительно ли вмоей памяти хранится точное изображение чашки из китайского фарфораво всем ее совершенстве? Я внимательно рассматриваю один из осколковс тщательно выписанными кистью линиями синего кобальта: ландшафт смостом в восточном стиле, забавная фигурка крестьянина, сгорбившегосяпод тяжестью вязанки дров на спине. Неужели все хранилось в моейпамяти, хотя я даже не подозревал об этом? И возможно ли воображатьвсе в таких подробностях?
Я решаю продолжить свое исследование.Выхожу из комнаты, нахожу библиотеку, где открываю стеклянную дверцукнижного шкафа и достаю с полки первый попавшийся том. Малоизвестныйримский автор (Элиан, «Природа животных»). Я никогда нечитал эту книгу и даже не слышал о ней. Я листаю книгу, и мнекажется, что ее текст существовал до того, как я взял в руки этотувесистый фолиант. Этот факт представляется мне парадоксальным иозадачивает меня. Я читаю, пытаясь поверить в существование Элиана;стараюсь вообразить, что это его слова, слова реального человека (яне помню, чтобы мне приходилось когда-либо слышать это имя. Как мнеудалось так быстро изобрести самого автора и его книгу?). Я нахожу,что это невыполнимая задача. Книга — не более чем еще один сон.Я ставлю ее на место и закрываю шкаф.
Для того чтобы запереть дверцу,потребуется маленький ключик. Мне приходит в голову, что надо егопоискать. В ящике большого бюро лежат какие-то письма (умственноелюбопытство заставляет меня читать их, хотя в них нет ничего,достойного внимания). Там же я обнаруживаю пару очков, которые неулучшают моего зрения, а значит, принадлежат кому-то другому. Решаюпродолжить обход большого дома.
Дверь в одну из комнат верхнего этажазаперта. Я стучу в нее. Пожилой господин открывает дверь и приглашаетменя войти. Он пододвигает кожаное кресло к теплу камина. Я делаю тоже самое со вторым креслом, и мы молча сидим у огня, наблюдая пляскуязыков пламени на поленьях. Наконец я решаюсь нарушить молчание:
— Скажите мне, сэр, как выможете доказать мне свое существование? Вы кажетесь мне вполнереальным, но тем не менее я знаю, что этого не может быть.
Господин улыбнулся и заговорил:
— Вы уверены, чтовпечатление от ваших слов о моей нереальности не есть еще однаиллюзия?
Я признаю свой промах. Может быть,говорю я, стоит вести себя так, словно этот мир все же реален.
— Это, — ответилмне господин, — было бы грубой ошибкой, которая, безсомнения, приведет вас к философским затруднениям.
Я попросил господина разъяснить еготочку зрения, но он сделал вид, что его гораздо больше интересует жарпламени, отбрасывавшего красные блики на его лицо.
— Скажите, те очки, которыея нашел в ящике бюро на первом этаже, принадлежат вам?
Он ответил, что не знает ни о какихочках.
— Если хотите, я могупринести их и показать вам. Он ответил, что это лишнее, что очкисуществуют только в моем — а не в его — субъективномопыте. Чтобы опровергнуть его слова, я торопливо спустился вбиблиотеку, где оставил очки, взял их, положил в карман и принеснаверх, чтобы показать ему. Он не проявил к очкам никакого интереса,но лишь продолжал настаивать, что очки принадлежат моему, а не егосубъективному опыту. Я попросил его подержать очки, и он сделал это,и я спросил, ощущает ли он их вес.
— Мое очевидное ощущение ихвеса принадлежит вашей реальности, а не моей, — сказал он.
Все это окончательно запутало меня. Яснова сел в кожаное кресло и на некоторое время погрузился вмолчание. Потом я спросил своего собеседника:
— Мне хотелось бы большеузнать о вашем субъективном опыте.<!––nextpage––>
— Этот опыт непостижим длявашего понимания. В моих силах лишь рассказать вам о моих ощущениях,чтобы они стали частью ваших.
— Вы живете здесь, на этойпланете?
— Конечно. Эта планетаназывается Земля, и здесь живут все. Замок — моя собственность,так же как и пять тысяч акров самой плодородной в Шотландии земли. Ябогатый и могущественный человек.
— И тем не менее высуществуете только в моем сознании.
— Это воистину так. Правда,вы должны допустить, что сами существуете только в моем сознании.
Я встал, собираясь уйти.
— Это планета парадоксов, —сказал я. — Ничто не существует, но прочность ипостоянство этого ничто не подлежит сомнению. Я оставил очки в ящикебюро, вернулся за ними, и они оказались там, где я их оставил. Кактакое могло бы случиться, если бы они были нереальны?
— Ваша философия приводитлишь к путанице, мой дорогой друг. Что говорит вам по этому поводуваша интуиция?
— Она говорит мне, что все,что меня здесь окружает, есть фикция, порожденная моим мозгом.
— Значит, это голос,которому вы должны подчиняться.
Я вышел из комнаты. Он сказал, что янахожусь в Шотландии, но я знал, что это могло быть и не так. Но онсказал также, что мир вокруг нас бестелесен, а с этим я был вынужденсогласиться. Я спустился вниз, вышел из замка через красивые ворота ипошел навстречу солнцу (солнечный свет — я знал это —тоже был нереален). По воображаемым тропинкам я шел вдоль аккуратноподстриженных лужаек, живших единственно в моей памяти (или в моихснах), потом я вошел в воображаемую прохладу леса, где увиделженщину, сидевшую на берегу ручья. Когда я подошел к ней, онатревожно оглянулась, и я заметил, что хотя она и немолода, но лицо унее доброе и красивое. Я сказал ей, что не надо меня бояться, что япросто заблудился и хочу узнать дорогу до ближайшего города. Онасказала, что покажет мне дорогу, и мы пошли вместе, пока не добралисьдо маленькой деревушки, которая показалась мне знакомой, хотя я и непомнил ее названия. Некоторые строения вызвали во мне ощущениеузнавания, но оно было настолько изменено и смещено, что я не могточно их идентифицировать. Мне было ясно, что эти незаметныедеформации являлись результатом несовершенства памяти; иллюзияоказалась живой, но это не смогло полностью ввести меня взаблуждение. Я знал, что деревня так же фальшива, как и женщина, чтопривела меня сюда. Все это лишь плоды моего воображения.
Меня приободрила мысль о том, что этоместо не истинно, не реально. Если бы я сейчас убил какого-нибудьпрохожего, то не совершил бы никакого преступления, поскольку жертваявилась бы лишь плодом моего воображения или сном. Подобным жеобразом я не испытал смущения, попросив женщину о гостеприимстве. Онапривела меня в свой дом и рассказала, что живет здесь одна с тех пор,как ее муж умер от тифа во время недавней эпидемии.
Женщину звали Маргарет. Дом ее былпрост и составлен из фрагментов моей памяти. В действительности оннапомнил мне дом, в котором я родился и провел первые годы жизни.Глядя на перекладины потолка и длинную трещину в штукатурке междуними, я испытал приступ такой ностальгии, что почти поверил в то, чтовернулся в родной дом, что я не затерялся среди звезд, что трещина вштукатурке, столь живо явившаяся моим глазам, — это ненекое волокно или полоса межзвездной материи, вплетенной моимвоображением в часть моего великого сновидения. Сновидения,принадлежавшего мне самому или тому человеку, чье сновидение вызвалок жизни мое собственное бытие. Мы вместе поели — вид и запахпищи очень убедительно свидетельствовали в пользу ее реальности.Когда на землю опустилась ночь и настало время идти спать, Маргаретне стала возражать, когда я пришел в ее спальню и лег рядом с ней.Она заметила шрам у меня на лбу, и я сказал, что получил егонесколько лет назад в уличной драке в Эдинбурге.
— Где это место? —спросила она. — Я никогда не слышала такого названия.
— Разве мы не в Шотландии? —спросил я. Я не мог разобраться: представляю я ее такойневежественной или мой разум придумал мир, где больше не существуетгорода с таким названием. Она просто рассмеялась моей наивности,провела пальцем по старому рубцу и легла рядом со мной. Сквозь белоеполотно рубашки виднелись ее мягкие теплые груди. Я прижался кженщине, зарылся лицом в ее тело и лег на нее, чувствуя, каксоскальзывает с ее тела ткань ночной рубашки, которую я стал сниматьс нее. Гладкость ее кожи в ту ночь настолько явственно овладела моимичувствами, что сила этого восприятия переживет все, что я испытал натой планете.
После того как мы насытились любовью,она сказала мне, что ее мужем был один философ по имени МагнусФергюсон. Эти слова не удивили меня, и я не стал искать (как мог бысделать человек, увидевший это в обычном сне) в этом сообщениикакого-либо веса или символического значения. Она была замужем занеким человеком, носившим мое имя, который одними чертами напоминалменя, а другими сильно отличался (женщина не узнала во мне своегобывшего мужа). Я не счел нужным углубляться в этот факт. ДругойФергюсон умер от тифа, и я пришел, чтобы заменить его на одну ночь.Она сказала, что ее муж никогда не ублажал ее так, как это удалосьмне, и ее слова доставили мне тихое удовлетворение.
Были ли я и тот Фергюсон одним и тем жечеловеком? Или тот, умерший, был настоящим, реальным Фергюсоном, а я— не более чем самозванец? Я не стал обременять себя такимипроблемами. Тепла тела Маргарет, хотя я и не переставал думать, чтооно — иллюзия, было вполне достаточно, чтобы отбросить ненужныевопросы.
На следующее утро я подробнеерасспросил ее о муже. Маргарет сказала мне, что он служил у герцогаБ. , живущего в замке неподалеку от деревни. Должно быть, подумал я,это и есть тот пожилой джентльмен, с которым я вчера беседовал. Дляразвлечения своего господина покойный Фергюсон написал книгу, гдеописал путешествия на другие планеты. Она сказала, что копия рукописиосталась у нее, и когда я спросил, нельзя ли мне на нее взглянуть,она достала ее из сундука, где она хранилась. На обложке я прочелназвание: «Космография Магнуса Фергюсона». Открыврукопись, я сразу же увидел, что первая же глава написана моимсобственным почерком.
Меркурий
Прибыв на эту планету, я первымделом отравился на пешую прогулку, и когда мне случилось оглянуться,то я увидел, что каждая часть моего тела все еще оставалась там, гдеона находилась мгновение назад. Время здесь представляет собой неединичный поток событий, а непреходящее ветвление возможностей.
Например, если вы поднимаете руку,то видите следовое изображение всех ее положений до того момента,когда рука достигает своего конечного положения. Непостижимым образомрука, как и всякая ее часть, одновременно остается в каждом изпромежуточных положений. Зрение здесь затуманено постояннымприсутствием прошлого и альтернативных возможностей.
На пыльной тропинке (ибо ясознательно избрал этот путь) я наткнулся на развилку. Одна дорожкавела налево, другая — направо. Немного поразмыслив внерешительности, я отправился налево, но тут же заметил, что мояточная копия направилась в это время направо, оставляя за собойтуманный след предыдущих шагов и пройденных положений. Я ясно видел,как мой двойник исчез из виду, продолжив свой путь. Эта моя копияпозднее тоже расщепится, когда с необходимостью остановится передвыбором, так же как и я продолжал видеть другие свои копии, которыеобразовывались и покидали меня всякий раз, когда я останавливалсяперед перекрестком, или застывал в нерешительности, или менялмаршрут.
Здесь я — одна из многих копийсамого себя. Если бы я задержался тут достаточно долго, то вследствиесвоей нерешительности заселил бы всю планету, и это явилось быпроявлением несделанных выборов. Впрочем, те же события происходилине только вне моего тела. Я выбрал воспоминание о доме, а такжевыбрал не думать о некоторых определенных вещах, но тем не менее я ихувидел, они возникли в виде параллельных мыслей, которым я не могпротивостоять, поскольку эти образы были порождением моегособственного сознания. Все, чего я когда-либо избегал, все, чего ябоялся в себе и никогда не осмеливался воплощать в действительности,я увидел во всей множественности перед своим внутренним взором,планета покорила меня чудовищами неуправляемого воображения. Ячувствовал, что мой мозг наполнился миллионами утраченныхальтернатив.
Но несмотря на это, несмотря на весьужас выпавшего на мою долю испытания, я остался самим собой —или тем, что я принимал за самого себя: путник, идущий поединственной дороге среди великой непознанной равнины. Единственностья или множественность? Или, быть может, я — одна миллионнаячасть кого-то другого, огромного великана, бесконечно малая частьтого пространства возможностей, из которого состоит этот мир? Дажекогда я покину его, все мои двойники останутся здесь; те мои «я»,которые решат остаться здесь навсегда и наблюдать за бесконечнымразвертыванием своей судьбы.
Этот пассаж пробудил во мне неясныесмутные воспоминания. Возможность того, что я сам изобрел эти слова(прежде чем вообразить их на листе бумаги), нельзя было исключитьполностью или целиком отбросить. Фергюсон, который написал эти слова,и Фергюсон, который их прочитал, были разными людьми, но одновременнов каком-то смысле это был один и тот же человек. Такие мыслиозадачивали меня, но не вызывали тревоги; множественные личностиодного и того же человека в мире его снов никоим образом не должнытревожить его. Однако мне было труднее оценить следующую главу, ккоторой я обратил свое внимание.
Венера
Эту планету украшают плавающие повоздуху дворцы, влекомые теплыми мягкими ветрами, которые никогда нестихают, нежно лаская кожу уютным теплом. Эта планета управляетсябесконечными потоками флюидов; турбулентность порождает беспокойство,циклоны и завихрения наводят мир и покой. Мысли текут, подчиняясьприливам и течениям, возникающим вследствие вращения планеты поорбите. Думать или чувствовать здесь означает испытывать определенныевиды движения.
Герцог, живущий в дрейфующем дворце,весьма сильно озабочен тем, как с потоками воздуха носятся его мысли.Воспоминания проплывают мимо него, беспомощно ускользая из рук,недоступные удержанию. Он вскакивает с трона, стараясь ухватитьулетающую память, но тщетно! — она уже далеко. Вот мимо,наполовину погруженная в поток, проплывает еще одна мысль. Пытатьсяпроизвольно выхватить память из потока — напрасный труд, толькопо воле случая может герцог овладеть какой-либо мыслью. В противномслучае она исчезнет, как и все остальное. Встревоженный герцог видит,как его тревоги льются из него, видит перед собой свои страхи,мелькающие перед глазами и тоже сметаемые течением.
Вот к нему приближается еще однамысль, еще одно воспоминание дразнит его. Это опять она, или кто-тоеще ищет отмщения? С того места, где сидит герцог, будущеепредставляется неопределенной и смутной угрозой, отдаленнымвозмущением. Волны его достигают герцога, сообщения придворныхдосаждают, нарушая отдых и покой. Даже во сне тревога не оставляетгерцога, и здесь та же несовершенная память, в которую погружаютсяего сны: утраченные дни и друзья, готовые предать его.
На горизонте появляются новые мысли,новые впечатления, они прибывают и ощущаются как таковые, ужепережитые другими обитателями планеты, теми другими герцогами,живущими на другой стороне венерианского шара, чье прошлое становитсяего настоящим. Однако он видит только прибывающую волну, этот темныйприливный вал, который сметет его с трона и, круша и топя, понесетего, беспомощно барахтающегося, дальше, сама же память теперь ждет,чтобы ее, безжизненную, внедрили в другое сознание, расположенноениже по течению, и обладатель его также познает мукинеопределенности, страх неминуемой катастрофы. Эта волна будеткатиться до тех пор, пока шторм не рассыплется в падении тысячитронов.
Темный стиль этого пассажа уверил меняв том, что он не мог быть сочинен мною (хотя, несомненно, был написанмоей рукой). Однако я представил себе, что если Фергюсон (другойФергюсон) адресовал эти слова герцогу Б., то, вероятно, в них былкакой-то скрытый смысл. Возможность пришла мне в голову сама в видеслучайной догадки.
— Герцог был твоимлюбовником? — спросил я у Маргарет.
Она опустила глаза, а потом сказала,что старик силой принудил ее к сожительству, а она не могласопротивляться, чтобы не подвергать опасности положение мужа придворе герцога.
— Он не мог вынести позора,когда узнал, и именно поэтому начал писать. Он стыда мой муж бежал вмир фантазий.
Маргарет подняла голову и погладиламеня по руке. Я ощутил то же мягкое прикосновение, ту же нежнуюласку, благодаря которой ночь протекла незаметно, как песок впесочных часах.
— Ты считаешь меняпорочной? — спросила она. — Я предала моегомужа, когда он был жив, и снова предала его с тобой, когда он был ужемертв.
Поскольку эта женщина вдействительности не существовала, то вопрос морали даже не ставился,поэтому я предпочел не обсуждать его.
— У тебя есть другие записиили вещи Фергюсона? Она ответила, что после его смерти большинствовещей осталось в герцогском замке. Не желая больше иметь никаких делс бывшим любовником, Маргарет не могла взять их обратно. Я решил немедля вернуться в замок и найти там все, что смогу. Когда я встал,чтобы уйти, она спросила:
— Увижу ли я тебя еще раз?
— Я уверен, что ты встретишьеще не одного Магнуса Фергюсона, — ответил я.
Вернувшись в замок, я обнаружил, чтодверь, ведущая внутрь, осталась открытой со вчерашнего дня, когда яуходил, и я свободно вошел, не встретив ни одного человека. Преждечем подняться наверх, я решил зайти в библиотеку.
В ящике бюро я снова увидел очки (неположил ли их туда сам престарелый герцог?) и стопку воображаемыхписем, содержание которых чудесным образом не изменилось с моментамоего предыдущего посещения. Подойдя к одному из шкафов, я открылстеклянную дверцу и сразу увидел ряд научных книг: «Минералогия»Трибулла, «Зверинец» Петра Августа, «Движениепаров» Доусона… Я очень хорошо знал каждую из этих книг.Возможно ли, что книжный шкаф предстал передо мной знакомымиобразами, вышедшими из развертывания моего воображения? Чтобы сделатьисследование более полным, я взял с полки «Механику»Томаса Хьюза и открыл ее на первой странице. На полях я сразу увиделкарандашные заметки, сделанные моим почерком. Более того, я помнил,как я их делал. Я рассудил, что поскольку мои ощущения —простой результат памяти или воображения, то это открытие являетсянаименее замечательным из всех, с которыми мне пришлось столкнуться.
Каждая из стоявших на этой полке книг,как я вскоре понял, была взята из моего собрания. Я просмотрел ипролистал многие из них, найдя на их страницах мои же заметки итолкования. Один из томов раскрылся на месте, куда была вложеназакладка — конверт. Положив его в карман, я начал читать первоепопавшееся на глаза место:
Монтень говорит о времени как обесконечно текущей реке, в которой мы стоим, а Филипп Норфолкутверждает, что мы, скорее, должны думать о времени как о стоячемпотоке воды, по которому Бог принуждает нас плыть до нашегопоследнего дня, при этом скорость и направление нашего движенияопределяются божественным ветром. Петр Турский, напротив,представляет себе мир картиной, нарисованной на узком ковре длиноймного лиг, который можно читать в любом направлении.
Но можем ли мы быть уверенными,вопрошает далее Петр, что вселенная представлена на одном ковре, а нена многих? Не может ли жизнь одного человека быть не более чемединичной версией истории, вытканной на бесчисленном количестве вечноразвертывающихся полотнищ? И может ли человек одновременно идти рядомс полотнищем и двигаться между его прилежащими друг к другу полосами?
Это была книга Эшфорда «Форма итрансформация». Я закрыл ее и поднялся наверх, где нашелпрестарелого господина по-прежнему сидящим в кожаном кресле у огня.
— Кто вы? —спросил я его. — И где остальные из принадлежавших мневещей?
Он посмотрел на меня и улыбнулся:
— Я герцог Б. , а те вещи, окоторых вы говорите, лишены объективной реальности. Вам не стоитзаботиться о них,
— Но как быть с человеком,который работал здесь и чьими книгами вы завладели?
— Эти книги — моясобственность.
— Заметки на их полях тожеваши?
Он снова взглянул на меня, и глаза егоувлажнились от бесконечной жалости.
— В моих книгах нет никакихзаметок. Моя библиотека целиком состоит из моего субъективного опыта,а его содержание никогда не станет доступным для вас.
Я рассердился на его упрямство, нопонял, что нет никакого смысла показывать ему предметы, самосуществование которых он станет просто отрицать.
— Что вы за создание? —крикнул я.
— Я богатый и могущественныйчеловек, хотя ни богатство, ни могущество ничего для меня не значат.Я удалился сюда, чтобы бежать от мира, который нахожу суетным инедостойным. Какое-то время у меня работал человек по имени МагнусФергюсон, который собрал для меня библиотеку, с помощью которой я могбы закончить исследования, от коих меня отвлекли безумные амбициимоей молодости. Я едва приступил к делу, когда умер Фергюсон.
— Но Магнус Фергюсон —это я, — сказал я, — а вы существуете только вмоем сознании. В обоих этих фактах я полностью уверен.
Он отвернулся к огню.
— Если я продукт вашегосознания, то таковыми же являются и мои мысли, и мне не стоиттрудиться их выражать, поскольку это несущественно. Если же,напротив, это вы изобретение моего мозга (альтернатива для меня болеепредпочтительная), то в этом случае на каком основании будете выотрицать того самого человека, который дал вам жизнь? Вы —сновидение, которое может оборваться в любой момент от самогоничтожного звука или возмущения того неизмеримо большего сознания,сон коего обеспечивает само ваше бытие.
Этот замок, символ моего богатства ивласти, — продолжал он, — лишен какой-либосубстанции. Ночами, когда я не владею своим сознанием, он исчезает.Утром же выстраивается заново. То совершенство, с которым онвосстанавливается, кажется мне парадоксальным, но я вынужден сбольшой неохотой его принимать таким, какое оно есть. Каждый день моябиблиотека переписывается заново в том виде, в каком, умирая, оставилее Фергюсон. Та же, другая библиотека, которую он сам представлялсебе, прекратила свое существование в момент его смерти.
Опровергать его было бессмысленно, и влюбом случае я был вынужден признать истинность того, что он мнесказал. Поскольку все в этом мире явно ложно и лишено субстанции, тои существовать все это может только в мыслях тех, кто придалвоображаемым вещам некое бытие.
— Жена Фергюсона была вашейлюбовницей? — спросил я.
— У того Фергюсона, которыйработал у меня, не было никакой жены.
— Проводить какиеисследования помогал вам Фергюсон?
— Я занимаюсь, —ответил он, — энциклопедическим обозрением обитателейдругих миров; их языками, искусствами и науками. Если желаете, можетепочитать мои сочинения. Возможно, это вас позабавит.
Я нисколько не удивился, обнаружив втоме, который показал мне герцог, слова Магнуса Фергюсона.
— Вы украли его труд иобращаетесь с ним как со своей собственностью. Вы использовалиФергюсона, он написал сочинение, а вы издали его под своим именем.
— Если это то, во что выхотите верить, то я не стану злить вас, отрицая это. Будучиопубликованными, слова любого автора перестают быть егособственностью, отныне они принадлежат читателю. Магнус Фергюсонотказался от всех прав на свои мысли с того момента, как они началижить вне его сознания.
Я начал читать.
Марс
В господствующем языке этой планетывсе воспринимается как объект; действия, отношения или определениявынуждают носителей языка рассматривать новое явление как другойобъект, требующий собственного названия. Так, например, такая фраза,как «птица летит», превращается в слово «птицелет»,то есть в существительное, отличное от существительного «птица».Подобным же образом фраза «та белая птица летела над синимозером» становится единичным объектом (компонентами которогостановятся птица и озеро), некоторая модификация которого передаетпонятие прошедшего времени.
Этот язык объектов контрастирует сосвоим главным соперником по популярности на планете; второй языкконструируется исключительно из отношений. Для говорящего на языкеотношений такое понятие, как «по направлению к»,совершенно ясно и исполнено смысла, в то время как для носителяобъектного языка такое понятие является невразумительнойбессмыслицей. Последние поймут фразу «по направлению к морю»просто как какое-то «море». Для второго племени слово«море» будет казаться бессмысленным до тех пор, пока небудет определено какое-либо отношение, например, приближение к морюили вид моря.
Среди менее распространенных языковпланеты есть очень интересные случаи. Один язык полностью состоит иззапахов, секретируемых специальными железами, а на другом изъясняютсяс помощью камней, передвигаемых определенным образом. (Нашсобственный способ общения с помощью определенных вибраций воздухаили с помощью жестов является поистине таким же странным.) Грамматикаэтих языков не поддается описанию из-за своей примитивности, хотя напланете есть еще один язык, поддающийся хотя бы частичному пониманию.Этот язык представляется состоящим исключительно из отвлеченныхпонятий. Для носителей этого языка сама идея возможностисуществования камня независимо от наблюдателя представляетсяабсурдной. Смысл имеют только фразы типа «мой камень» или«камень, который я, кажется, вижу», и так далее.Трудность перевода на такие языки становится очевидной, еслизадуматься о проблеме объяснения наших понятий. Например, мы можемперевести слово «гордость» практически на всечеловеческие языки (хотя при этом значение будет несколькоизменяться). Объяснить это понятие носителю чуждой внеземнойкультуры, не имея знаний об особенностях того общества, —невыполнимая задача.
— Вас заинтересовал этотпассаж? — спросил герцог.
Я ответил, что его замечание о языке, вкотором каждое понятие является отвлеченным и субъективным,показалось мне особенно подходящим для мира, в котором он это писал.Он нахмурился, когда я ему это сказал, заметив, что не знает, о какойчасти текста я веду речь. Я показал ему слова, которые только чтопрочитал, он внимательно к ним присмотрелся и сказал мне, что этоотчет о производстве и окраске определенных тканей. Я принялся читатьдальше.
Юпитер
Существа, которые свободно плаваютнад поверхностью этой большой планеты, не имеют понятий твердости или«объекта», отличающих свойства планеты от свойствокружающего ее пространства. Их идея числа выводится не из счета, аиз восприятия отношений и пропорций.
Эта ситуация напоминает нашевосприятие высоты музыкального тона. Если частота ноты удваивается,то мы воспринимаем ее выше на один интервал, называемый октавой.Существа, обитающие на Юпитере, воспринимают физические отношениякаким-то иным органом чувств, и это помогает им познавать окружающуюсреду. Главным признаком, отличающим среду обитания от прочих,является кольцо планеты, которое вращается вокруг нее по орбите икоторое они воспринимают как вращающийся далеко внизу круг. Отношениеокружности кольца к его диаметру — это величина, которую онивоспринимают как своего рода октаву, как оживляющую ноту. Онаотличает их мир от окружающего его пространства. Это отношение(которое, как нам известно, является числом ) представляет собойоснову их арифметики.
Число «один»распознается ими как отношение окружности их планеты к самой себе(идея о том, что их планета «одна», представляется имлогическим абсурдом; цветные полосы, перемещающиеся по поверхностипланеты, предполагают вечно изменяющуюся множественность форм, изкоторых нельзя вывести никакой единственности и единства). «Два»— это отношение диаметра планетного кольца к его радиусу, а«три» воспринимается как глубинное отношение объемапланеты к ее поверхности, которую они пересекают, облетая ее. Что жекасается числа «нуль», то обитатели Юпитера чувствуют егокак отношение их планеты ко всей вселенной, это вечно звучащаябасовая труба, окрашивающая все их искусство в мягкие тона отчаяния.Все другие числа выражаются через суммы степеней ; открытиерасширения целых чисел больших, чем три, послужило началомзнаменитого кризиса пифагорейской школы в нашем собственном мире. Этицелые числа местные обитатели воспринимают как диссонанс, и они былиисключены из счисления на ранних стадиях становления местногоискусства. Очевидная математическая направленность инстинктовпобудила некоторых озорных авторов использовать их для созданиялитературы, основанной на самых отвратительных и дисгармоничныхсуперпозициях.
Этот раздел (в котором я очень мало чтопонял) был, как объяснил мне герцог, посвящен промышленности, аособенно горному делу и способам добычи определенных руд. Я не могдалее верить в то, что такой маловразумительный материал мог статьпродуктом моего собственного воображения (если, конечно, в моем мозгене содержатся области намного более интеллектуально развитые, чем теего части, о которых я осведомлен). Представляется, что, вероятно,Магнус Фергюсон (другой Магнус Фергюсон) действительно существовал,что он придумал космографию, принявшую в моем восприятии одну форму,а другую — в восприятии герцога. Он написал книгу, которуюкаждый читатель поймет совершенно по-разному. То, что показалось мнепассажем по математике, было для герцога трактатом по минералогии.Или — есть и такая возможность — плагиат герцога с работыФергюсона привел к такой драматичной реинтерпретации ее содержания,что оно стало поистине герцогским, по крайней мере в его субъективнойреальности.
— Скажите мне теперь, —попросил герцог, — откуда вы явились и зачем вы здесь?
Я задумался. Теперь, когда мнетребовалось напрячь свою память, я вдруг осознал, что ее содержаниетуманно и темно. Единственное, что произросло из этой тьмы, былабелизна кожи Маргарет, которую придумали мои губы прошлой ночью.
— Я плыл на корабле, —начал я, с трудом вспоминая, что со мной произошло, —направляясь в Данию. Во время путешествия разразился шторм. Корабльначал тонуть, и мы все были уверены в неминуемой гибели. Если я непогиб там и тогда, то, значит, буря вынесла меня в какой-то другоймир, в котором я теперь и оказался.
— Это в точностисоответствует тому, о чем упоминал Магнус Фергюсон, —сказал герцог, — когда писал «Пролог» к своей«Космографии». Он описал, как катаклизм выбросил его впутешествие по многим планетам, куда он смог отправиться на поискивысшей мудрости.
Я обратился к следующей главе в надежденайти какое-то объяснение целей Фергюсона или того, как я самоказался там, куда меня занесло.
— Этот раздел касаетсясельского хозяйства, — пояснил мне герцог, и я началчитать.
Сатурн
Я не в состоянии понять, что ониговорят мне, но понимаю, что высшая мудрость, которую смогли постичьлюди, для них мало чем отличается от мудрости собак. Я пыталсярассказать им о нашем искусстве, нашей науке, нашей культуре. Онивыказывают вежливый интерес, но не видят ничего замечательного внаших прозрениях. Наши искусства и наука — всего лишьстилизация наших инстинктов и более ничто. Если бы собака смогланаписать роман, то по большей части он состоял бы из лая, рычания ивиляния хвостом. Таковы эмоции собаки. Заинтересуемся ли мы драмойэтих эмоций? Собачья картинная галерея была бы увешана портретамипредставителей этого вида или пейзажами полей, по которым так удобнобегать. Их музыка представляла бы собой оркестровку собачьего воя.Было бы нам хоть какое-то дело до такой музыки? История собак сталабы историей того, как они завоевывали и метили свою территориюизвестным всем способом. Это был бы рассказ о битвах в темныхпереулках; их героями стали бы лучшие бойцы, сумевшие пометить мочойсамую большую территорию. Стали бы мы учить этой истории своих детей?
Люди, населяющие этот мир, обладаютсвоим искусством, своей наукой, своей культурой. Но все это ненаходит никакого отзвука в моей душе. Достижения Шекспира или Ньютонаничем не отличаются для них от трюков овчарки, загоняющей овец илинаучившейся открывать дверь. Если они и смогут чему-то научить нас,то это будет подвиг, сравнимый с тем, чтобы научить собак все времяходить на задних лапах. В лучшем случае мы выглядели бы как смешныеподражатели учителям, не понимающие в своих раболепных попытках, вчем заключается их образ жизни.
Добры или злы эти люди, просвещенныели они либералы или тиранические деспоты, веселые или унылые —осталось для меня тайной. Эти люди были благодушны со мной, выгляделидовольными жизнью, но, возможно, это была иллюзия, и в их душах естьместо для тайных мук и подавленности, которые были для меня невидимы,как бывают невидимы чувства отца для его малолетнего дитя.
Я много путешествовал по этойпланете, видел множество вещей, но научился только тому, что я ничегоне понимаю и должен во всем сомневаться. Да и почему мне вдруг пришлов голову, что вселенная окажется доступной моему пониманию? Каждыймир, который я посетил, противоречит другому, каждая реальностьполагает невозможность другой альтернативы. Возможно, все на светеложно и непостоянно, а сама вселенная существует лишь в видеискаженного отображения многократно отраженной души, наблюдающей эторасщепленное изображение. Моя жизнь представилась мне не более чемлетучим видением, фигурой, мелькнувшей в смутно очерченномпространстве между последовательными изображениями в бесконечнонисходящем множестве отражений, идентичных, но все времяуменьшающихся, когда каждое следующее отражение включается впредыдущее.
— Давно ли умер Фергюсон? —спросил я герцога.
— Он умирает каждое утро,когда я просыпаюсь, и это наполняет меня болью утраты. Ночами онзаново рождается в моих сновидениях, где продолжает свою великуюработу. «Космография» почти закончена, но она должнанавсегда остаться незавершенной, ибо только тогда она будет поистинесовершенной, так как все законченное неизбежно становитсязапятнанным.
— Где остальные вещиФергюсона? — спросил я.<!––nextpage––>
— Они каждый день умираютвместе с ним, — был ответ.
Я направился вниз и, спустившись полестнице, увидел дверь в подвал. В нем я отыскал артефакты моей жизниили, возможно, многих моих жизней, нагроможденные друг на друга всмрадной темноте, как нечто никому не нужное. Бумаги, письма, одежда.Я даже узнал свою трубку. Настроение мое стало подавленным. Я вдругсмог увидеть, насколько хрупок сон, который я считал моим собственнымбытием, моим существованием. Скорее уйти из этого мира, сведенного кнемногим большему, чем простая перестановка мебели, выбрасываниювещей, которые когда-то имели для меня большое значение и даже былидля меня прекрасны, хотя для всех прочих они вообще не имеют никакогозначения и смысла. Короче, моя жизнь была подобна языку, на которомговорил только я, собранием символов, которые мог расшифровать толькоя.
Я вышел на улицу и, вспомнив о конвертев кармане, достал его, вскрыл и прочитал вложенное в него письмо.
Вниманию Магнуса Фергюсона.
Мой дорогой друг!
Время и тиф отняли у меня жизнь. Но,представив себе возможность того, что ты, Магнус Фергюсон, прочтешьэти слова, я сделал этот факт определенностью в некоем мире; то есть,можно сказать, в одном из миллиона миров. То, что ты сейчас, должнобыть, мечтаешь посетить такой мир хотя бы мимолетно, есть счастливоесовпадение, и наша с тобой встреча — повод для праздника.
Болезнь, которая убивает меня,освобождает место, которое ты можешь теперь занять, если таков будеттвой выбор. Я мечтал о подобной возможности, и таким образом онатакже должна стать истинной в том мире, который теперь становитсятвоим. Не жалей обо мне. Наслаждайся теплом тела моей жены, яоставляю ее тебе. Радуйся уюту моего дома и моему добру. Все этотеперь твое. Моя работа осталась незавершенной, но сейчас явился ты,чтобы продолжить ее. Не оплакивай мою смерть, ибо я сам ее неоплакиваю. Когда-то она приснилась тебе, и тем самым ты заставил еенаступить в том мире, в котором я сейчас пишу это письмо. Оставайсяздесь, записывай все, что увидишь, сделай этот мир своим домом иохвати его нереальность. Добавь к «Космографии»заключительную главу и назови ее «Земля».
Сердечно тебя приветствую ипрощаюсь.
Магнус Фергюсон.
СКАЗКИ РРЕЙННШТАДТА
I
Гольдман проснулся в необычайно бодромнастроении. Он вообще был сильно подвержен влиянию погоды, а сегодняс самого утра в окно светило яркое солнце. От дождя Гольдманпогружался в черную меланхолию, холодный ветер пробуждал в нембеспокойство, а снегопад неизбежно приводил к пустым спорам. Однакосегодня светило солнце, и это был верный признак того, что все будетхорошо.
Гольдман был ювелир. За многие годы егодело, принося неплохие доходы, увеличило его состояние, одновременнос которым увеличился и вес самого Гольдмана, что можно было с полнымправом отнести и к его жене, которая в этот момент заворочалась рядомс ним. Он взглянул на теплую протяженность ее тела — розовуюбесформенную массу — и увидел, как пробуждающееся сознаниерябью пробежало по лицу; так накатываются на берег волны небольшогоприбоя. Рот ее приоткрылся в сладкой утренней зевоте.
Он спросил, хорошо ли она спала, иэтого невинного вопроса было достаточно, чтобы развеять сон, которыйвсего мгновение назад безраздельно владел фрау Гольдман. Это был сон,который она решила (как только опять уснет) вспомнить и вернуть, длячего быстро закрыла глаза. Но Гольдман заговорил с ней, и всемоментально исчезло. Уже секунду спустя она не помнила ни единойсцены своего сна. В памяти осталось только восхищение, суть которогоускользнула от фрау Гольдман.
Они встали. Гольдман уже решил, чтосегодня не будет работать. Он только вчера закончил прибыльный ремонтожерелья и тиары и заслужил отдых. Он, однако, подумал, что будетмудро сказать жене, что ему надо посетить клиента в южной частигорода. Он не станет нанимать карету; что может быть приятнее пешейпрогулки в такую чудесную погоду. В действительности он намеревалсяпосетить (возможно, зайдя по пути в одну или две таверны) музей, ужечастично открытый для публики, хотя экспозиция была еще далеко неполной.
Супруги вместе позавтракали. Обаобожали начинать день с обильной еды отнюдь не для того, чтобыуменьшить количество дневной пищи, но скорее в виде мерыпредосторожности на случай задержки полдника. Завтрак, как всегда,приготовила Минна, горничная, — как раз в этот момент онавнесла в столовую большой поднос, уставленный различнымиделикатесами: нарезанной ветчиной и колбасой, сырами и хлебом. ДляГольдмана горничная принесла кружку пива, а для фрау Гольдман обычноепитье — лимон с медом в горячей воде.
Гольдман находил особое удовольствие впоглощении мяса. Овощи могли служить лишь приятным аккомпанементом,простым балластом, но истинной пищей для мужчины может быть толькомясо. Разнообразное строение и богатый аромат постоянно напоминалиГольдману о господстве человека над миром животных. Приподняв вилкойломтик ветчины, он, прежде чем опустить его на свою тарелку,внимательно рассмотрел мягкий, тонкий, как папиросная бумага,кусочек, и представил себе ту часть свиной туши, из которой вырезалиэто мясо. Гольдман очень любил свиней — усердных и умныхживотных, которых человек совершенно незаслуженно презирал. Гольдманел их мясо в знак признания права свиней служить человеческому столу;то была милость, которую он, Гольдман, даровал свиньям. Его зубывесьма красноречиво рвали мясо, пока он размышлял о гнусной жизниверного животного, великодушно принесшего себя в жертву ради того,чтобы он и его жена могли насладиться столь великолепным завтраком.
Колбаса — деликатес иного рода.Ее делают из другой части несчастного четвероногого, влачащего всюжизнь по колено в грязи. В ход идут внутренности, чудесным образомсоединенные с перцем и специями. Получается волшебное сочетание мясас овощами, при этом овощи не претендуют на самостоятельность, нопростираются ниц перед аристократическим благородством мяса.
Он прислушался. Фрау Гольдман что-тоговорила.
— … все это началосьс того дня, когда Гейнриха-булочника переехала телега.
— Когда это случилось,дорогая? Что-то я не припомню.
— Должно быть, уже лет пять.Он так и не стал прежним.
Гольдман положил в рот кусок хлеба,ощутил его черствость и позвал Минну, требуя объяснений.
— Простите, господин, нохлеб сегодня не привезли.
— Я как раз об этом иговорю, дорогой, — продолжила фрау Гольдман, —он так и не стал прежним с тех пор, как его сбила телега. Он сталзабывать доставлять хлеб, не знаю, как он вообще справляется сделами. Такой случай уже был несколько недель тому назад.
— Мне кажется, что любойчеловек может иногда ошибиться, — сказал Гольдман. Онприготовился дать взбучку Минне, но Гейнриху мог толькопосочувствовать. Кроме того, день выдался солнечный, и Гольдман нехотел ни на кого злиться. — Может быть, я зайду к Гейнрихуво время прогулки, то есть, я хотел сказать, после визита.
Почуяв обман, фрау Гольдман вскинулабровь.
— Заказчик богат?
— Да, очень.
— Это женщина?
— Драгоценности принадлежатженщине, но платить будет ее муж.
— Какие драгоценности?Ожерелье?
— Именно так. —Гольдман положил на кусок черствого хлеба тонкий просвечивающийломтик шелковисто блестящей ветчины.
— Она молода или стара?
— Кто, дорогая?
— Эта, с ожерельем.
— Ммм… Среднеговозраста.
— Среднего, понятно. Сколькоже ей лет?
— Право, не знаю, дорогая. —Мягкая, как шелк, ветчина таяла на зубах. Гольдман продолжал говоритьс набитым ртом: — Приблизительно лет сорок.
— Так молода? Надеюсь, тыпроведешь приятный день, Гольдман.
— Что ты хочешь этимсказать?
— Откуда я знаю, что этасорокалетняя клиентка не твоя любовница?
— Это же полная нелепость,любовь моя. К тому же нас может услышать Минна.
В ответ фрау Гольдман повысила голоснастолько, что у ее мужа заболели уши.
— Мне все равно, слышит насМинна или вся улица! Если я узнаю, что ты шляешься с какой-токрасоткой, то, поверь мне, Гольдман, ты об этом пожалеешь.
Пережив яростный всплеск эмоций жены,Гольдман снова принялся жевать и только после этого проглотил влажныйкомок пищи, который мирно пролежал в его оторопевшем рту, слушаянеожиданный и унизительный крик фрау Гольдман. Вошла Минна испросила, не желают ли господа чего-нибудь еще. Фрау Гольдманответила, что нет, а ее муж промолчал, уставившись в тарелку скрошками. Допив свое пиво, он встал, чтобы привести себя в порядок иприготовиться к дневным делам. Он тихо вышел из столовой, оставивжену, которая торжествующе улыбнулась ему вслед, переживая скромныйтриумф. Первым делом Гольдману предстояло побриться.
Минна оставила в его комнате тазик сгорячей водой. Ювелир остановился возле него и посмотрелся вмаленькое зеркальце. Неплохо было бы подправить бритву, но ничего,сойдет и так. Гольдман смотрел, как при каждом движении бритваоставляет широкие темные полосы на его намыленных щеках, словно коса,прошедшая по густой луговой траве. Закончив бриться, он позвал Миннуи велел ей убрать грязную воду. Гольдман не смог отказать себе вудовольствии посмотреть, как девушка наклоняется, чтобы поднятьтазик. Не красавица, но зато молода и свежа. Он часто представлялсебе те радости, которые мог бы себе позволить с Минной, если быпочувствовал к этому склонность.
Теперь он был готов выйти в свет. ФрауГольдман ушла в гостиную, где будет целый день шить, принимать гостейи есть пирожные. Тем временем Гольдман надел сюртук, взял в рукутрость и на некоторое время задержался перед высоким узким зеркалом,рассматривая свое отражение, желая удостовериться, что выглядитнаилучшим образом. Шляпа прикрывала плешь в седых волосах, а изящныйкостюм скрадывал солидный возраст. Убедившись, что все в порядке,Гольдман открыл дверь, спустился по ступеням на улицу и ощутил теплолившихся с неба солнечных лучей. Перед ним расстилался великий городРрейннштадт.
Дом Гольдмана был расположен в севернойчасти города, населенной преимущественно преуспевающими торговцами иремесленниками. Мастерская же располагалась в восточной части, наКеннтнерштрассе. Можно будет заглянуть в мастерскую, если останетсявремя, — единственно для того, чтобы удостовериться, чтоРихард не отлынивает от работы, хотя ради одного этого вряд ли стоилотуда заходить. Выйдя из дома, Гольдман повернул налево, направившисьна юг. Во-первых, там находился музей. Во-вторых, благодаря своейсообразительности Гольдман уже сказал жене, что мифическая клиенткаживет в южной части города. Он не мог сбросить со счетов возможностьтого, что фрау Гольдман сейчас тайно наблюдает за ним, сомневаясь вего правдивости.
В этот момент он вспомнил о своемнамерении зайти к булочнику Гейнриху, чей магазин находилсянеподалеку от Зельцерштрассе. Сделав небольшой крюк, Гольдман вышел кбулочной, которая оказалась закрытой. Он постучал в дверь, но никтоне отозвался. Гольдману показалось странным, что магазин Гейнрихазакрыт в такое неурочное время, тем более что для этого как будто небыло никаких видимых оснований. Гольдман толкнул дверь. Она оказаласьне заперта.
Темнота в магазине показалась Гольдманунепроницаемой в сравнении с ярким солнечным светом на улице, откудаон вошел. Шторы на окнах были плотно задернуты. Он постоял у двери,привыкая к скудному освещению. На прилавке лежало несколько хлебов.Гольдман подумал, что их стоит взять, оставив деньги, но хлебоказался черствым. Гольдман потрогал его рукой — да, не лучше,чем тот, который сегодня испортил ему впечатление от сочной ветчины.
Только теперь Гольдману показалось, чтооткуда-то из глубины булочной доносится тихий звук, похожий нажалобный женский стон. Он пошел на звук, миновал проход, свернул заугол и в следующей комнате увидел лежавшее на столе в позе вечногонебесного покоя тело Гейнриха со сложенными на груди руками. Надтелом горели свечи, а рядом сидела плачущая жена. Сняв шляпу,Гольдман сел на свободный стул (здесь их было несколько) и стал ждатьв надежде, что фрау Гейнрих заметит его присутствие. Но она былацеликом поглощена своим горем.
Бедный Гейнрих! В смерти он выгляделгораздо здоровее, чем когда-либо при жизни. Смерть избавила его лицоот скорбного выражения, которое не покидало его со дня злосчастногостолкновения с телегой молочника несколько лет назад. Морщиныразгладились, серые тени под глазами стерлись; лицо — хотябледное и какое-то восковое — казалось умиротворенным идовольным тем положением, в каком существовал теперь Гейнрих.Гольдман давно не видел его так аккуратно причесанным. Смертьоказалась весьма к лицу бедному булочнику.
В магазин вошел еще один человек, пожалГольдману руку и сел рядом с ним.
— Большая потеря в цехебулочников, — сказал он.
— В самом деле, —отозвался Гольдман. — Если бы я знал, что вчера впоследний раз купил у него хлеб, то заказал бы к нему паштет, а томне пришлось расточительно съесть его с жареной колбасой.
— Это действительно большоенесчастье, хотя я не уверен, что согласился бы с вашим выбором.Паштет подошел бы к хлебу, который он пек лет двадцать назад, но впоследнее время адекватно дополнить вкус его изделий могло толькосливочное масло.
— Однако могу сказать, чтовы настоящий знаток.
— Я Маркус, брат усопшего, ибыл посвящен во все его дела. Если угодно, я был импресарио театраего печи, в котором он сам был Шекспиром.
— Определенно, он был однимиз самых одаренных булочников.
— И к тому же великимэкспериментатором, которого иногда приходилось направлять в нужноерусло. Не будь меня, он кончил бы багетами и бриошами, окончательнозабросив настоящее дело.
— Вот как? —Гольдман понизил голос из уважения к вдове Гейнриха, которая никак нереагировала на разговор мужчин.
— Именно так. В молодости онподпал под сильное влияние французов, только их хлеб он считалстоящим, наши сорта для него просто не существовали. Уверяю вас, уфранцузов действительно есть очень интересный, присущий только имстиль, однако в своей основе их вкус сильно отличается от нашего. Нопопробовали бы вы сказать об этом моему брату! Французы то, французыэто, бургундское вино, рокфор! Он даже начал изучать их язык.
— Боже милосердный, а я и незнал!
— Думаю, что он в то времяносился с идеей открыть в Ррейннштадте ресторан. Чистейшее безумие.
— Это не было последствиемнесчастья с телегой молочника?
— О нет, все это происходилозадолго до происшествия, в самом начале его карьеры. Каждый человекиспытывает влияние чужого искусства, когда ищет собственную манеру,но мой брат в этом отношении заходил, пожалуй, чересчур далеко. Какбы то ни было, все прошло, мне думается, не без моего участия, но мнекажется, что то была фаза, которую он должен был пережить.
— Именно поэтому вы такбурно отреагировали на мое замечание о паштете 1?
— Упоминание о нем простопробудило память — приятную память, должен сказать, —о юношеских увлечениях брата.
— Ваш отец тоже былбулочником, не так ли?
— Да, и очень традиционным.Он весьма основательно научил нас обоих технике хлебопечения. Носпустя несколько лет я понял, что тесто и дрожжи не для меня. Я уехалв Меннлинген и начат работать в судовой компании. До самой смертибрата я общался с ним только по почте.
— Признаюсь, я не знал овашем существовании, хотя много лет был знаком с вашим братом.
— В нашей семье он былединственным настоящим булочником. После французского периода онначал делать вполне зрелые вещи. Это произошло приблизительно в товремя, когда я покинул Ррейннштадт. В письмах он рассказывал мне отом волнении, которое охватывало его, когда он начинал испытыватьновые сочетания различных сортов муки. Я же все время напоминал ему,что в конце концов он должен зарабатывать на жизнь и что, возможно,публика просто не готова покупать его экзотические изделия. Тем неменее в то время мне не раз приходилось посылать ему деньги, чтобыподдержать его на плаву.
— Но постепенно всеустроилось, — продолжал Маркус, — он нашел свойстиль, который удовлетворял как его покупателей, так и егохудожественный вкус. Я организовал транспортную сеть для доставки егохлеба по всей здешней области — сам он мало понимал в такихвещах. Типичный рассеянный гений, не имеющий ни малейшего понятия отом, сколько у него денег и сколько их он мог бы заработать.
— Такой тихий парень, —сказал Гольдман. — Я и не представлял, насколько онталантлив. Хотя в последнее время мне казалось, что он разочаровалсяв жизни.
— Он лишился иллюзий, этоверно. Вкусы потребителей изменились, и он оказался за бортом новыхвеяний. Тиражи обозрений в «Альманахе пекарной промышленности»резко пошли вниз после того, как в моду вошла эта дьявольская смесьпроса и тыквенных семечек. А потом это происшествие.
— С телегой молочника? —Вдова Гейнриха вздрогнула, когда Гольдман произнес эти слова, какбудто от них у нее открылась болезненная рана. Брат покойного понизилголос и продолжил:
— Он так и не поверил, чтоэто был случайный инцидент, обвиняя в нем соперников-хлебопеков, а ужя-то знаю, что они за головорезы. Но какова бы ни была подоплекапроисшествия, удар по голове очень плохо отразился на его личностныхкачествах. Его письма стали странными, а часто и бессвязными. Я ужеподумывал о том, чтобы оставить мое дело в Меннлингене и приехатьсюда присматривать за ним, ибо не могло быть и речи о его отъезде изРрейннштадта. Но у меня самого есть семья, ну, вы хорошо понимаете, очем я говорю.
— Конечно, господин,конечно. Какая досадная потеря. Подумать только, всего несколькочасов назад я ел черствые остатки последнего шедевра этого человека.Так проходит слава мирская, не правда ли? — Гольдманподнялся. — Надеюсь, что его кончина была безмятежной.
При этих словах вдова издала такойдушераздирающий стон, что Гольдман от всего сердца пожалел о своихсловах. Маркус предложил выйти в соседнюю комнату, а потом объяснил:
— Это была его последняяпопытка сохранить былую репутацию в среде булочников. Он занималсяопытами с выпечкой хлеба из новой муки, полученной из диких грибов,но, к несчастью, собрал какой-то ядовитый вид. Если бы он продал этотхлеб, то отравил бы насмерть половину Ррейннштадта.
Гольдман вздрогнул.
— А вы уверены, что он этогоне сделал? — Произнося эти слова, он почувствовал страннуютошноту. На лбу его выступил пот.
— Абсолютно уверен. Он былнастоящий профессионал и никогда не продавал новый хлеб, неудостоверившись в его вкусе.
Гольдман вздохнул с некоторымоблегчением. Потом Маркус сказал:
— Позвольте, прежде чем выуйдете, спросить вас — вы видели мастерскую моего брата?
Гольдман ответил, что нет, и Маркуспригласил его обратно. Они прошли через комнату, где лежало в миретело усопшего Гейнриха, и вышли через другую дверь. В пекарне,холодной, как покойницкая, Гольдман увидел две большие печи,пшеничные плоды которых так много лет дарили ему радость иудовольствие. Кроме них, в пекарне был ряд меньших по размерам печей,в которых Гейнрих, словно одержимый алхимик, проводил своиэксперименты. На полках, развешенных по стенам, стояли кувшины ибутыли с этикетками, из которых явствовало, что в этих емкостяхнаходятся всевозможные виды муки, все мыслимое разнообразие семян ишелухи, сердцевин и мякоти невероятного количества плодов. На полках,кроме того, можно было увидеть жернова и формы, а на столе лежалидаже гипсовые модели хлебов.
— Он всегда любил доводитьсвои планы до совершенства. Смотрите, это книги его записей.
Несколько увесистых фолиантов былизаполнены исключительно рисунками хлебов самой разнообразной формы итекстуры; был даже проект изготовления хлеба в виде парусногокорабля.
— Он воплотил в жизнь лишьничтожную часть своих замыслов. Но такова судьба любого искусства.
Гольдман дивился рисункам и наброскам,оставленным его скромным другом-булочником. Весь этот колоссальныйтруд посвящен всего лишь простому, самому обычному хлебу! Неужели всебулочники таковы — поглощены своим собственным видением?Гейнрих был таким спокойным (таким унылым — Гольдман вдругувидел Гейнриха в совершенно ином свете). Не было никаких признаководержимости, двигавшей поступками этого человека.
Гольдман сказал, что очень благодаренМаркусу за то, что тот оказал ему честь, пригласив в святая святыххлебопечения, но, к сожалению, ему надо идти. Подойдя к дверимагазина, Гольдман снова увидел на прилавке зачерствевший хлеб,ощутив при этом укол сожаления, смешанного с голодом.
— Мы будем сердечнотосковать о нем, — сказал он, — но все же мненадо не забыть заглянуть к герру Мозеру, чтобы сделать у него заказ.Художники должны получать почести, но жизнь продолжается.
Гольдман вышел на залитую ярким светомулицу и направился дальше. Какая жалость, что придется искать новогопоставщика утреннего хлеба. Если бы он раньше знал, какого мастерстватребует приготовление пищи, которую он ел! Теперь Гольдман попыталсявспомнить текстуру и вкус этого замечательного хлеба и сравнить его сизделиями мастеров меньшего калибра. Поразмышляв на эту тему, онначал понимать, что именно отличало хлеб Гейнриха и делало егошедевром гения. В его изделиях были легкость и уникальные свойстваповерхности, делавшие его хлеб незаменимым а сочетании с мясом исыром, которые Гольдман так любил на него класть. Хлеб Мозера никогдане станет равноценной заменой. Подумать только, ведь он, Гольдман,знал этого великого человека и почти ежедневно разговаривал с ним напротяжении многих лет! Пожалуй, ему стоит написать о Гейнрихекороткие мемуары.
Он пошел дальше и через некоторое времязаметил нищего, сидевшего у стены. Когда Гольдман проходил мимо,нищий заговорил.
— Подайте что-нибудьветерану Брунневальда.
Эти слова заставили Гольдманаостановиться и внимательно посмотреть на произнесшего их человека,одетого в тряпье, отдаленно напоминавшее военную форму, хотя нельзябыло утверждать этого с полной уверенностью.
— Вы сражались приБрунневальде? Но это же было бог весть когда, верно?
— Я был тогда сущиммальчишкой, милостивый господин.
— Но все же вы не можетебыть стары настолько, чтобы…
— Я действительно не выгляжуна свой преклонный возраст, но я был при Брунневальде, и это так жеверно, как то, что я сижу здесь перед вами.
— И с тех пор на этомосновании вы и просите подаяния?
— Я участвовал во многихбитвах, милостивый господин, но Брунневальд приносит мне самоебольшое денежное вознаграждение. Полагаю, именно потому, что это былотак давно. Еще можно получить несколько мелких монет за Херринген иМюльнау, но Кнерренберг — дело совершенно тухлое. За тосражение никто не дает и ломаного гроша.
Впрочем, последнее было неудивительно,учитывая то позорное поражение, какое мы там потерпели. СегодняГольдман был щедрым; щедрость была особым видом самолюбования, иГольдман не мог отказать себе в удовольствии иногда сделать емуодолжение. Он порылся в карманах и попросил нищего поделиться своимивоспоминаниями о великой битве.
— Я был заряжающимартиллерийской батареи, хотя до самого поля битвы я не дошел. —Нищий охотно приступил к рассказу. — Мы шли весь день иуже подумывали о том, чтобы разбить на ночь лагерь, когда наткнулисьна хутор. Лейтенант взял меня с собой, чтобы посмотреть, есть ликто-нибудь в доме. Мы постучались, и нам открыла молоденькаядевчонка, едва ли старше меня. Она впустила нас в дом и накормила.Звали ее Лиза. Она жила вместе с глухой и почти слепой старухой.
— Продолжайте, —сказал Гольдман, — кажется, начинается самое интересное.
— Ну так вот, пока мынабивали наши желудки, остальные люди из нашей батареи разбрелись поскотным дворам, а потом лейтенант сказал, что нам надо уходить. Онзанял комнату наверху, а я…
— А вы устроились на кухне.
— Точно так, милостивыйгосподин. Удивительно, как вы сумели так верно угадать. Именно таквсе и было, я спал на кухне. Рано утром меня разбудил невообразимыйшум.
— На вас напал неприятель?
— Не совсем так. Шумдоносился сверху, и я услышал, как закричал наш лейтенант. Когда явихрем взбежал наверх, то увидел страшную картину. Лейтенант лежал наполу, пронзенный собственной шпагой, а девчонка стояла над ним,забрызганная его кровью.
Я был поражен тем, —продолжал нищий, — что такая хрупкая молодая девицанабралась сил — я уже не говорю о духе, — чтобысвалить армейского офицера. К тому же я недоумевал, что такое могсделать лейтенант, чтобы заслужить подобную участь. Но Лиза велеламне успокоиться — я дрожал от страха — и сама объяснилапричины своего поступка.
Вскоре после того, как она пошла спать,Лиза услышала стук в дверь и голос лейтенанта, просившего впуститьего. Она решила, что он хочет с ней переспать, и отказалась открытьдверь. Но он просил ее только об одном — чтобы она оделась ивышла поговорить с ним. Он уговорил девушку, и через некоторое времяона действительно оделась и вышла из комнаты.
Он сказал, что в первый же момент,когда увидел ее, поразился несомненному ее сходству с девушкой,которую он знал много лет назад, когда сам еще был молодым парнем. Тобыла первая девушка, в которую он по-настоящему влюбился. Она быладочерью крестьянина, и они вместе ходили продавать овощи надеревенскую площадь. Однажды ночью молодому лейтенанту (каковым онвпоследствии на самом деле стал) приснился сон, будто он оказался вкаком-то странном доме. Он бродил по нему до тех пор, пока не зашел водну комнату, где увидел девушку, сидевшую в кресле-качалке. Заметивего, она встала и обвила его руками. Они начали целоваться илихорадочно обнимать друг друга. Он порвал на ней одежду, не зная,что должно быть под ней, так как ни разу в жизни не видел обнаженнуюженщину. Когда будущий лейтенант задрал девушке юбку, то увидел возлеее пупка необычное родимое пятно, похожее на синяк. Сходство былонастолько сильным, что он спросил, не избил ли кто девушку. Но онасказала, что это родимое пятно, которое должно принести ей счастье.Потом он проснулся. Позже в этот день он узнал, что прошлой ночью егоподругу закололи насмерть.
Лейтенант поведал Лизе всю эту историюи сказал, что она настолько похожа на его погибшую подругу, что онуверен: Лиза — ее реинкарнация. Лейтенанту позарез надо былознать, нет ли у Лизы такого же родимого пятна возле пупка. Лизасказала, что у нее нет никакого родимого пятна, но такой ответ неудовлетворил лейтенанта; ему надо было все увидеть своими глазами.После бесплодных уговоров он наконец схватил девушку и сказал, чтопринудит ее силой показать пятно. Столкнувшись с таким насилием, она,как вы понимаете, была вынуждена схватить шпагу офицера и пригрозила,что ударит его. Он расценил это как шутку и продолжал удерживатьЛизу. Девушка ударила его шпагой в грудь. Вот так он и оказался наполу мертвым.
— Какая необычная история, —сказал Гольдман, — и так похожа на ту, которую я где-точитал…
— Но потом внизу раздалсягрохот. Кто-то стучал во входную дверь. Это были люди из нашейбатареи, которые искали лейтенанта. Ситуация была весьма скользкая.Они никогда бы не поверили, что молоденькая девица убила офицера, авот меня могли бы наверняка повесить. Она сказала, что надопрятаться, и мы вбежали в ее комнату…
— Где спрятались подкровать.
— Конечно, куда же еще былонам прятаться? Мы едва там уместились — правда, довольноуютно, — и в этот момент в дом ворвались солдаты и сразуже наткнулись на тело убитого лейтенанта. Они разбудили старуху,которая, конечно же, ничего не слышала, и решили, что я, совершивужасное убийство, бежал вместе с девицей, Все это мы слышали, лежапод кроватью.
Внезапно снаружи послышались глухиемощные удары. Неприятельская дивизия обнаружила наш лагерь иатаковала его. Все выбежали из дома, а мы с Лизой продолжали лежать вобъятиях друг друга все время, пока за стенами бушевало сражение. Нашполк был разбит наголову. Те, кто уцелел, бежали в лес, и больше ихникто не видел.
Мы, однако, пролежали в нашем укрытиивсю ночь, и когда страх прошел, нам стало приятно чувствовать теладруг друга. Мне никогда прежде не доводилось лежать рядом с девушкой,и ее мягкая кожа и нежное дыхание переполнили меня жарким желанием.Наконец мы начали целоваться и ласкать друг друга и так провелиостаток ночи. Но самым замечательным стало то, что когда я черезголову стянул с нее юбку, то увидел на ее животе…<!––nextpage––>
— Родимое пятно?
— Точно так. Как вы угадали?Она же никому об этом не говорила. На следующий день я явился вБрунневальд — единственный уцелевший солдат из всего полка, —и меня приняли в другую бригаду, как великого героя.
— Думаю, что эта историяимеет продолжение, которое вы мне не рассказали, — сказалГольдман. — Разве не случилось так, когда вы, скрючившись,лежали под кроватью, что взаимное давление ваших тел оставило навашей коже некие неизгладимые следы?
— Не думаю, чтобы так было,милостивый господин.
— Разве не было такогомомента, когда она с такой силой вонзила ногти в вашу кожу, что вы незакричали от боли только из страха, что вас обнаружат?
— Нет, такого я неприпоминаю, милостивый господин.
— И не рассказывали ли выэту историю несколькими годами позже кому-либо, кто мог выдать ее засвою собственную?
— Конечно, милостивыйгосподин. За прошедшие годы кому только не рассказывал я своюисторию.
— Я все же полагаю, —продолжал Гольдман, — что не только ваша память претерпеланекоторую аберрацию из-за давности событий, о которых вырассказываете, но более того, о тех событиях напоминает один шрам навашей ягодице.
— Откуда пришла в вашуголову столь невероятная мысль?
— Дело в том, что мне ужеприходилось слышать вашу историю. И не отрицайте очевидного;возможно, вас это немного смущает, но я точно знаю, что шрам таместь.
— Уверяю вас, что его тамнет.
— Тогда будьте так любезны идокажите. Покажите мне свой зад.
— Здесь, на улице? Что застранное предложение от такого благородного господина, как вы?
— Очень хорошо, тогдадавайте отойдем в проулок.
— Уверяю вас, господин, чтотам нет никаких следов, о которых вы говорите.
— В таком случае почему бывам не доказать этот факт? Я дам вам один талер, если вы этосделаете.
— Я решительно отказываюсь,господин. Может быть, я нищий, но я честный солдат и приличныйчеловек.
— Я дам вам два талера, еслимы сейчас пойдем вон в ту аллею и вы покажете мне свой зад.
— Я сделаю это за триталера.
Итак, они вдвоем удалились в аллею,отошли подальше от улицы, и там старик сбросил штаны, а Гольдманпринялся внимательно смотреть, есть ли на заду нищего искомый шрам.Именно в этот момент Гольдман почувствовал, как кто-то схватил его заворотник.
Обернувшись, он увидел щеголеватоодетого унтер-офицера городской стражи.
— Я вынужден попросить васобоих пройти со мной в Фреммелыоф,
Надо же было попасть в такое в высшейстепени компрометирующее положение! Все извинения и объясненияоказались бесплодными. Унтер-офицер вывел обоих на улицу, махнулрукой, остановив карету, и доставил задержанных в большую крепость,служившую одновременно казармой и тюрьмой.
II
Внешний вид здания мало говорит о том,что находится внутри, за однообразными, монотонно окрашенными серымистенами. Свет и воздух проникают в это угрюмое здание через маленькиезабранные решетками окна, расположенные в один ряд высоко над землей.С тяжелым сердцем вступил сюда Гольдман, которого вслед за старымнищим втолкнули под арку мрачных ворот в массивной стене и провели вкакую-то комнату, где оба они предстали перед офицером, сидевшим запустым письменным столом. Офицер был худ и имел нездоровый вид. Лицоего было болезненно-желтым, а темные волосы, гладко причесанные инапомаженные, подчеркивали форму черепа. Гольдман попыталсяобъясниться.
— На самом деле это простодосаднейшее недоразумение. Случайность, которая…
Офицер не обратил на его слова нималейшего внимания, читая протокол, который дал ему унтер-офицер.Потом он метнул на Гольдмана суровый взгляд.
— Это не случайность, что выоказались здесь. Вы здесь потому, что, насколько я понимаю, вели себянепристойно на улицах Ррейннштадта, а если вы вели себя непристойно,то это означает, что у вас непристойный характер, который, в своюочередь, явился следствием и результатом плохого воспитания, вашихнездоровых привычек и дурной компании, которую вы водили. Мне жальвидеть вас здесь, но я нисколько не удивлен, поскольку вашеприсутствие в этой комнате уже само по себе неопровержимо доказывает,что вы — преступник и как таковой полностью заслуживаете стоятьпередо мной и чувствовать на своих плечах всю тяжесть и силу закона.Можете ли вы что-нибудь сказать в свое оправдание?
Гольдман был ошеломлен тем, что услышалот офицера.
— Если мое присутствие здесьстоль неизбежно, в чем вы только что убедили меня, то не скажете ливы, каков будет неизбежный исход?
— Пока не скажу. Я должензнать все факты, прежде чем решу, что с вами делать. Ну а ты,старик? — обратился к нищему. — В чемзаключается твоя история?
— Я как раз рассказывал ееэтому господину, который стоит рядом со мной, — ответилнищий. — Потом я шел целый день и дошел до поляБрунневальда к самому началу битвы. Я потерял мой полк, вступил вдругой и храбро сражался, и это правда, хотя я сам этосвидетельствую. Но к концу дня я получил пулю в ногу.
— Пулю, —промолвил офицер, — на которой, если можно так сказать,было написано твое имя.
— Можно сказать и так. Меняположили в телегу и повезли к хирургу, который сразу и без обиняковсказал, что ногу надо отнять. Я начал плакать и причитать при одноймысли о том, что лишусь драгоценной ноги (в самом деле, это была моялюбимая нога, хотя потеря другой едва ли была бы намного легче), ипопросил хирурга сохранить ее. Но он сказал, что если ногу неампутировать, то я неминуемо умру от гангрены. Он ставит за это своюрепутацию. Я сказал, что нога дороже мне, чем его репутация, и явоспользуюсь шансом. Несколько дней я метался в невыносимойлихорадке, но в конце концов рана стала заживать.
— И что, —спросил офицер, — по твоему мнению, все это должно дляменя значить?
— Только то, что если мнебыло суждено в тот день получить пулю в ногу, то тогда же былосуждено поправиться. И если случайностью было само ранение, то неменьшей случайностью стало и выздоровление. В любом случае все этобыло не в моей власти.
Офицера не удовлетворил рассказ нищего.
— Я отправлю в камеру васобоих, и вы будете сидеть там, а я пока подумаю, что с вами делать.
Он приказал вывести арестованных изкомнаты. Как странно, размышлял Гольдман, что его невинная прогулкаобернулась таким печальным образом.
Камера, куда их поместили, оказаласьсырой и тесной.
— Видимо, нам было сужденооказаться здесь, — заметил нищий, — или же этостало результатом простой случайности. Как бы то ни было, не стоитпридавать этому большого значения, ибо это еще не худший жребий, нетак ли? Но скажите мне, господин, почему вы были так уверены, что намоей заднице есть какие-то отметины?
Гольдман пустился в объяснения:
— Потому что когда-то ячитал историю жизни одного аристократа по имени граф Цельнек.Говорят, что у него был слуга, которого звали Пфиц. Вот этот-то Пфицрассказывал такую же сказку о своем отце. Поэтому, когда я на улицеуслышал от тебя этот рассказ, то подумал, не тот ли ты человек или,быть может, даже его перевоплощение. Отец Пфица лежал с Лизой подкроватью, и ее ногти оставили неизгладимые следы на его заду. Историяэта так похожа на твою, что мне было трудно поверить в простоесовпадение. На самом деле я заподозрил, что ты, как и я, прочитал этуисторию и что она является выдумкой с начала и до конца.
— Ах, мой господин, выраскусили меня! — вскричал нищий. — Прошу вас,не думайте обо мне плохо, я вовсе не злокозненный обманщик. Этуисторию рассказал мне мой родной отец, хотя я очень сомневаюсь, чтоон сам участвовал в битве при Брунневальде. Рассказывая ее, я простов некотором смысле следовал семейной традиции. Видите ли, господин, яи есть Пфиц.
— Как странно, —заметил Гольдман. — Я был уверен, что этот персонажпридуман биографом графа Цельнека, а оказалось, что это ты —живой и в натуральную величину.
Пфиц печально кивнул.
— С тех пор как граф многолет тому назад умер, мне приходится жить своим умом. Здесь, вРрейннштадте, у меня нет ни прав, ни гражданства. Никто не можетвзять меня на работу или предоставить убежище от непогоды. Официальноя вообще не существую.
— В каком несчастливомположении ты оказался.
— С годами я привык. Но какже мне недостает графа и тех веселых денечков, что мы с нимпроводили! Раньше я рассказывал ему истории, чтобы скоротать время, атеперь мне приходится продавать их, чтобы не умереть с голоду.
— Ты не записал эти истории?
— О нет, милостивыйгосподин. Я просто рассказываю их таким же прохожим, как вы, заодин-два талера.
— Ну что ж, —рассудил Гольдман, — если мы попали сюда на какое-товремя, то почему бы тебе сейчас не рассказать одну из таких историй?
— Какую вы хотите — заодин талер или за два?
— Пусть это будет история заполтора.
И Пфиц решил рассказать историю,известную как «Легенда о башне».
В царстве Городов Юга правили король иего жена, и была у них единственная дочь, которую мало привлекаликрасоты дворца. Принцесса проводила все дни во флигеле, болееподходившем для слуг, где она читала или смотрела из окна врасположенный перед флигелем сад.
Там она и увидела как-то раз молодогосадовника. Однажды он запел под окнами принцессы, она спустилась кнему, и они провели под звездами всю ночь. Каждую ночь они проводилив саду, украдкой лаская друг друга. Это продолжалось до тех пор, покаих не обнаружила дворцовая стража.
Король, будучи справедливым имилостивым, сохранил садовнику жизнь, но приговорил его к бичеванию иизгнанию. Принцесса же поклялась никогда не покидать своего флигеля,а король приказал заложить кирпичами ее окно, чтобы ни один мужчинабольше не видел ее.
На следующее утро принцесса смотрела,как рабочий закладывает кирпичами и глиной ее окно, слыша при этомсвист беспощадного бича, доносившийся из сада. Как только рабочийушел, принцесса расковыряла пальцем влажную глину и извлекла изкладки один кирпич. Теперь она могла выглянуть в сад, но там уженикого не было. Она насухо вытерла кирпич, чтобы он не пристыл кстене, и вставила на прежнее место.
Вечером явилась служанка и принеслазаписку.
Мне дали доброго коня и воды и пищидостаточно для того, чтобы я смог пересечь пустыню. Я должен уехатьнемедленно, но всегда буду любить только тебя.
Особенно тяжелыми оказались длянесчастной принцессы первые недели ее заточения. Она ни с кем неразговаривала, сидя в полумраке своей темницы. Служанка приносилапищу, которая оставалась нетронутой, и письма от короля и королевы,которые принцесса оставляла без ответа. Каждый вечер принцессавынимала из кладки заветный кирпич и печально смотрела в опустевшийтихий сад. Потом обнаружилось еще одно послание от садовника,приколотое к дереву, росшему перед воротами дворца.
Весь день я ехал верхом, но сейчасостановился, чтобы дать отдых коню. Караванным путем направляюсь я вцарство Городов Севера. Я оставлю это письмо здесь вместе с просьбойк тому, кто найдет его, чтобы он, если следует к Югу, взял его ссобой и приколол к дереву возле дворца. Может быть, ты прочтешь его,и если это случится, то жди от меня следующей весточки. Доброй ночи.
Принцесса была счастлива, прочтя этислова. Потом ей стало еще хуже, чем прежде, и она перечитала короткоеписьмо. Остаток дня она провела за письмом. Принцесса изучала слова,почерк, складки бумаги, подтеки пыли и грязи на ней. Среди ночи онапроснулась и снова взяла письмо. Ей показалось, что она забылакакую-то важную деталь.
Служанке было велено каждый день ходитьк дереву перед дворцом; сначала семь или восемь раз в день, потом —постепенно — реже. Через несколько недель порядок устоялся:девушка ходила к дереву дважды — один раз на восходе, другой —на закате солнца. Писем не было.
Прошло шесть месяцев добровольногозаточения принцессы, и однажды утром служанка принесла ей потертыйклочок бумаги.
Любовь моя, прошел второй день.Сегодня я понял, что такое пустыня. Она бесконечна, неизменна иужасна. Путь впереди ничем не отличается от пути, что остался позади.Стервятники — единственные живые существа, которые сопровождаютменя. Но завтра я наконец увижу Города Севера, и муки мои облегчаетнадежда. Я оставляю это письмо здесь, надеясь, что какой-нибудь купецнайдет и доставит его.
Месяц проходил за месяцем, посещенияматери становились все реже и реже, а отец — король —вообще перестал ходить к принцессе. Первый год тянулся оченьмедленно, второй прошел намного быстрее. Прошли и многие последующиегоды, стремительно сменяя друг друга в пустоте дней. За стенамидворца между тем начали распространяться слухи и истории о страннойзатворнице. Некоторые утверждали, что это мудрая и святая женщина,бежавшая от грехов мира, чтобы очиститься перед смертью; другие же,напротив, говорили, что это ведьма, которую приговорили к заточению,потому что ее невозможно убить. Отшельничество принцессы со временемдовело ее мать до неизлечимой болезни, которая преждевременно унеслаее жизнь, и принцессу окончательно оставили в покое. Ее считалиумалишенной все обитатели дворца, кроме верной служанки, котораяпо-прежнему каждый день ходила к дереву. Но писем больше не было.
Прошло двадцать лет. Все это времяпринцесса черпала мудрость из книг, наблюдая, как сначала расцвело, азатем увяло ее тело. Потом до дворца дошел слух о том, что в ГородахСевера произошел кровавый бунт. Королевская стража убила короля изахватила власть. Собрана и направляется к Югу огромная армиязавоевателей. Верная служанка собрала большой запас пищи, и они спринцессой, забаррикадировав дверь, заперлись в темнице.
Несколько дней спустя началась свирепаяатака. Из темноты своего убежища принцесса и служанка слышали звукибитвы. Стены дворца были проломлены; до слуха женщин донеслись ржаниеконей и боевые клики врагов. Можно было только гадать о судьбе короляи его придворных. Сами же они — принцесса и служанка —остались живыми и невредимыми в своем тайном убежище.
Шум продолжался три дня и три ночи.Потом все стихло. Наконец принцесса осмелилась выглянуть в сад, вынувиз кладки кирпич. Она прижала лицо к отверстию, чтобы видеть какможно больше, и в первый момент зажмурилась от яркого света. Онаоткрыла глаза — и вместо деревьев сада увидела трупы, надкоторыми кружилось воронье. Потом она услышала треск битого стеклапод чьими-то ногами и чужие голоса. Внизу ходили какие-то люди.Принцесса отпрянула, чтобы спрятать лицо в тени, но успела заметитьдвоих мужчин — вражеских офицеров высокого ранга. На одном изних, который помоложе и отличался хрупким телосложением, была надетамантия ее отца. Мужчины осматривали сад. Молодой командир, размахиваярукой, отдавал приказы. Потом он поднял глаза к заложенному кирпичамиокну с маленьким отверстием в стене, и глаза принцессы встретили еговзгляд. Она оцепенела от ужаса, уверенная, что он заметил ее. Уофицера было молодое лицо, казавшееся почти добрым. Несмотря напережитый ею страх, принцесса на краткий миг испытала тот же трепет,что охватил ее много лет назад, когда она впервые увидела садовника.Неужели ее заметили? Но двое офицеров скрылись из виду, и принцесса соблегчением вздохнула.
Следующие три дня и три ночи снаружи недоносилось ни единого звука. Завоеватели ушли дальше. Наконец запасыпищи истощились, и принцессе со служанкой пришлось покинутьбезопасное убежище. Они вышли в сад разрушенного дворца. Последнийраз принцесса выходила сюда больше двадцати лет назад. Женщиныминовали руины города и присоединились к уцелевшим жителям, занятымдобыванием скудной пищи.
Несколько недель в городе царилаанархия. Народ нищенствовал и голодал до тех пор, пока завоеватель неприслал в город чиновника для управления. Город принялисьвосстанавливать, и принцесса со служанкой начали новую жизнь, работаяпрачками и никому не рассказывая о своем прошлом. Они поселились вбедном доме возле разрушенного дворца, на месте которого был теперьпустырь, поросший дикими деревьями и кустарниками. Родилось новоепоколение, заменившее тех, кто погиб в войне, и Великий Лев —под таким именем был известен завоеватель — внезапно умер вовремя одного из своих походов. Некоторые утверждали, что егоотравили.
Работа женщин была тяжела, но остатокдней они провели покойно и безмятежно. Служанка умерла навосьмидесятом году жизни, оставив принцессу наедине с еевоспоминаниями. Незадолго до смерти принцесса отправилась за бельем вдом богатого чиновника, который случайно заметил ее и позвал в своюкомнату.
— Я пишу хронику ВеликойКампании. Ты достаточно стара, чтобы помнить то время, и, возможно,была свидетельницей героизма, рассказ о котором я мог бы использоватьв хронике.
Принцесса задумалась.
— Не знаю, господин. Этобыло так давно. С тех пор прошло тридцать лет, а может, и больше.
Чиновник проявил некоторое нетерпение.
— Смотри, что я имею в виду.
С этими словами он взял в руку старый,потертый клочок бумаги.
— Недавно мы нашли в пустынеэто письмо. Оно скорее всего было написано солдатом его возлюбленной.Простая вещь, но она помогает придать истории жизненнуюдостоверность. Может быть, ты тоже любила солдата?
Она постаралась прочесть написанное налистке.
— Ах да, господин. Да, ябыла влюблена. Влюблена в солдата. После того как город был взят, япряталась в развалинах, где он и увидел меня. Сначала я оченьиспугалась, но он оказался ласковым и добрым.
— Очень хорошо. Подожди меняздесь, сейчас я принесу бумагу и запишу твой рассказ.
Как только чиновник вышел, она схватилаписьмо. Буквы стерлись и выцвели от полувекового лежания под палящимилучами солнца. Но как знакомы были ей эти строчки!
Окончен третий день моего пути.Видна цель странствия, его конечный пункт. Завтра я буду там. Судьбараспорядилась так, что мы будем разлучены на всю жизнь, но соединимсяпосле смерти, чтобы навсегда остаться вместе.
Когда чиновник вернулся, то нашелстаруху сидевшей там, где он ее оставил. Она терпеливо ждала.
— Ну, — сказалон, усаживаясь, — как выглядел этот солдат?
— Он был очень храбр,господин, и очень добр. Но ему надо было уходить с его полком.
Чиновник записывал ее слова.
— Да-да, продолжай.
— Вот так он и уехал. Но мыпоклялись сохранить верность друг другу до самой смерти.
— Это все?
— Да, это все, что я могусказать.
— Понятно, —усталым голосом произнес чиновник. — Спасибо и на этом.Можешь идти.
Она собрала белье и отправиласьвосвояси. Нести корзину было неудобно и тяжело, но на сердце былолегко, как никогда, когда она, как обычно, шла по мосту. На серединеего принцесса остановилась и выбросила в реку содержимое корзины. Онавнимательно смотрела, как куски пестрой ткани кружатся в уносящих ихпрочь потоках воды. Потом принцесса вернулась домой, легла в постельи тихо умерла во сне.
На четвертый день садовник достигГородов Севера. Он медленно ехал верхом по незнакомым улицам средистранно одетых людей, говоривших на малопонятном языке.
После тяжкого путешествия по пустыне вгорле его пересохло, в животе было пусто. Он насытился и напился водыв маленькой гостинице, где хорошенькая горничная спросила его, откудаон родом и почему так опечален. Он показал ей несколько монет, и онапозвала его в свою комнатку наверху. Позже он рыдал на ее груди,оплакивая оставленную им невинную принцессу и проклиная ее отца,который так жестоко его наказал. Потом садовник оседлал коня и уехалв самый отдаленный уголок той страны, где люди вели простую жизньземледельцев. Никто и никогда больше не слыхал о садовнике.
Но у горничной осталось постоянноенапоминание о нем. Девять месяцев спустя она родила сына, маленькогослабенького мальчонку, появившегося на свет с пуповиной, обвившейсявокруг его хилой шейки. Все думали, что он умрет или вырастетслабоумным. Однако мальчик выжил. Сначала за малый рост его называлиВоробышком. Потом, когда он вырос и вступил в армию, его сталиназывать Орлом за острый глаз и ненасытную жажду убийства.Недовольный высокими званиями и почестями, которых он добился, Орелсоставил заговор, убил короля, а потом и всех своихдрузей-заговорщиков, после чего его прозвали Великим Львом. Он собралогромную армию и двинул ее на юг, по дороге предавая все огню и мечу.
— И какова же мораль этойистории? — спросил Гольдман.
— Я предпочитаю обходитьсябез моралей, — ответил Пфиц. — Я нахожу, чтоони только мешают. Но теперь я стал богаче на целых полтора талера, амоя голова легче на целую историю.
Стражники не показывались, и арестантымогли только гадать, сколь долго им придется еще здесь сидеть.Гольдман был уверен, что, как только они узнают, кто он, егонемедленно с извинениями отпустят восвояси. Напротив, Пфицу вряд литак повезет, а Гольдман уже успел проникнуться к нищему искреннейсимпатией. Чтобы успокоить свои переживания за нового знакомого,Гольдман снова заговорил:
— Я полагаю, что ты ужемного раз бывал в таких положениях.
— Только один раз, господин.Все эти годы я прилагаю все усилия, чтобы держаться подальше от такойбеды. Я не гражданин, и от внимания властей мне не приходится ждатьничего хорошего. Я же нарушу всю их канцелярию, поскольку меня нет нив одной из их бумаг, и только Бог знает, как они будут со мнойразбираться. Правда, несколько лет назад я уже был в этой крепости, вкамере, которая была, пожалуй, похуже этой. Было это во времяЗернового Налога…
— Но это же было бог знаетсколько лет назад.
— Я не могу обещать вам, чтомои воспоминания абсолютно точны, но можете быть уверены, что как бынесовершенны они ни были, историю своей жизни я знаю лучше, чем вы, ивам придется со мной согласиться.
— Но ты же не собираешьсярассказывать еще одну сказку своего отца, правда?
— Какая вам разница, будетли это история, приключившаяся со мной, с кем-то еще или вообще ни скем? Она поможет нам скоротать время и не будет стоить вам ни гроша.
— Хорошо, хорошо, продолжай.
И Пфиц продолжил. Это произошло вовремена Зернового Налога — весьма непопулярного в народезакона. Люди протестовали на многочисленных сходках и образовываликлубы, где оживленно обсуждался этот закон. Пфиц не интересовалсяподобными событиями, но по чистой случайности (а может быть, так былосуждено) во время возникших волнений его арестовали.
— Все начиналось оченьмирно, — рассказывал Пфиц, — но потом прибылигвардейцы и превратили место встречи людей в поле битвы. Такоепроисходит, когда мальчишками с заряженными ружьями берутсякомандовать взрослые дяди. Я попытался выбраться оттуда и убежать напротивоположный конец города, но не успел опомниться, как оказалсяпосреди толпы. Потом меня схватили двое солдат, бросили в телегу ипривезли в тюрьму.
В телеге вместе с ним оказалось десять— двенадцать человек — мужчин и женщин. После короткого,но очень некомфортабельного путешествия они прибыли во Фреммельгоф,где их немедленно распихали по камерам. Тем, кто проявил недостаточноловкости и не успел занять место на каменной скамье, пришлосьдовольствоваться вонючими плитами пола. Одни арестанты рыдали, другиетупо молчали. Все опасались худшего. Пфиц обратился к человеку,сидевшему рядом с ним:
— Не важно, находимся ли мыздесь случайно или по воле Божественного провидения, но можно бытьуверенным в том, что в пределах человеческой логики не найдетсяпричины, по которой надо держать нас тут в качестве заключенных.Почему бы вам не рассказать мне, как получилось, что вы оказалисьздесь?
Соседом Пфица оказался человек сопущенной головой и очень скорбным видом. Скорбь его была настолькосильна, что не соответствовала даже его печальному нынешнемуположению. Он сказал, что его зовут Шмидт, и начал рассказывать своюисторию.
Мы с Ханной познакомились, когдакаждому из нас было по пятнадцать лет, и сразу полюбили друг друга.Она была понятливой умной девочкой, весьма опечаленной смертью матери(очень достойной во всех отношениях женщины), которая скончалась занесколько лет до нашей встречи. Отец, напротив, был человеком сдурным характером, он сразу невзлюбил меня, хотя я не был обделенсредствами. Он прогнал меня прочь, хотя и понимал, что настало времясбыть Ханну с рук. У торговца углем Хольцмана был сын подходящеговозраста, и он показался отцу Ханны удачной партией. Не важно, чтолицо вялого и ленивого юноши было покрыто ужасными угрями, а сам онбыл так худ, что его, казалось, вот-вот унесет ветром. Главное, чтоимело значение, было состояние его отца.
Ханна была, конечно, в ужасе от всегоэтого, и пришла в еще больший ужас, когда воочию увидела несчастногопарня, который, разговаривая с ней, заикался и мямлил что-тоневразумительное. Во время одной из наших тайных встреч она сказала,что скорее умрет, чем свяжет свою жизнь с этим жалким созданием.
Тогда мы решили, что единственный выход— это вместе бежать. У нас было мало времени на подготовкупобега — переговоры о будущей свадьбе шли полным ходом, и отецХанны настаивал на скорейшей помолвке. На всякий случай, от грехаподаяние, он решил увезти дочь в деревню. Нам надо было исполнить нашзамысел в течение недели.
За несколько следующих дней я собралвсе имевшиеся у меня наличные деньги и упаковал вещи. Ханна тожеприготовилась, и вот настал назначенный вечер. Я уже купил места вдилижансе, отправлявшемся с городской площади. Как было условлено, яждал Ханну в темноте возле ее дома. Наконец она дала мне знак подойтии помочь ей спуститься из окна ее комнаты на землю по лестнице,сделанной из связанных между собой простыней. Она благополучноспустилась, и мы поспешили на площадь.
Здесь случилась наша первая неудача.Дилижанс не пришел. Возможно, кучер предупредил обо всем нашихродителей. Не было никакого смысла стоять на площади и ждать, непоявится ли обещанный экипаж. Надо было искать другой выход.
Около часа мы шли по пустынным улицам.Я нес за спиной весь наш багаж, кроме маленькой сумки, которую неслаХанна. Прошло немного времени, и мы начали обвинять друг друга в том,что оказались в столь затруднительном положении. Если бы неперспектива выйти замуж за сына угольного торговца, Ханна скореевсего вернулась бы домой. Но по прошествии некоторого времени мыуслышали за спиной цокот копыт и скрип тележных колес. За намимедленно двигалась какая-то кибитка. Ее вел старый торговец, которыйпредложил подвезти нас. Они с женой ехали в Миттельбург продаватьсвои товары, и этот город показался нам с Ханной подходящим дляначала новой жизни. Недолго думая, мы забрались в крытую повозку иобнаружили там жену торговца, баюкающую маленького ребенка. Этамаленькая кибитка служила им домом. В повозке как раз нашлось местодля нас и наших пожитков, но мне пришлось все время беречь голову отбесчисленных горшков и сковородок, развешенных на крючьях внутриповозки. Женщина предложила нам поесть жаркого, которое готовилосьтут же на углях в углу кибитки. Пока мы ели, я обратил внимание надетских кукол, сложенных на полу. Это, как сказала нам жена торговца,и был их товар. Они делали кукол и продавали их. Куклы были простымии незатейливыми — примерно в равном количестве копии мужчин иженщин, одетых в грубую одежду, сшитую из разного тряпья.
Еда, отдых и простой уют повозкивдохнули в меня новую надежду, и я видел, что Ханна тожепреисполнилась решимости довести наш план до конца. Долгаявынужденная прогулка утомила нас, и вскоре сон заявил своинеоспоримые права. В повозке была лишь одна узкая лежанка, поэтому мыс Ханной легли на пол рядом с ней и очень быстро заснули.
Через некоторое время я проснулся отстранного звука. Повозка стояла; в полной темноте я слышал ровноедыхание торговца и его жены, спавших на лежанке. Ханна лежала рядомсо мной совершенно неподвижно. Ребенок спал в своей колыбельке, неиздавая никаких звуков. Но я был уверен, что меня разбудил какой-тоголос; очень тихий и высокий, как отдаленный детский плач. Яполностью проснулся и затих, ожидая, что звук повторится, и я услышалего! Тоненький голосок, зовущий на помощь из темноты откуда-то слева.Я понял, что звук исходит из угла, где были сложены куклы. Могло либыть такое, что одна из них звала меня? Я протянул руку к их куче исхватил одну куклу, которую и взял, чтобы внимательно ее исследовать,стараясь не шуметь, чтобы не разбудить хозяев. Я не видел куклу из-затемноты и ничего не услышал, приложив ее к уху, но когда я провелпальцем по лицу куклы, до меня вдруг дошло, что она сделана не издерева, как я предположил вначале, а из какого-то другого вещества —холодного и твердого, но в то же время пористого и легкого. Должнобыть, это кость, подумал я. Мне тут же привиделся кошмарный сценарий— эти торговцы убивают людей и делают кукол из их костей. Чтоже до жаркого, которым они нас угостили, то неизвестно, из какогоужасного мяса оно приготовлено. Я догадался, что этой же ночью,дождавшись удобного момента, торговец попытается перерезать намгорло. Может быть, нас уже чем-то опоили — недаром же мы такскоро уснули. Но теперь я бодрствовал и был готов ко всему. Всю ночья без сна пролежал возле Ханны, готовый отразить любое нападение.<!––nextpage––>
Никто, однако, на нас не напал. Насталоутро, торговец и его жена, проснувшись, спросили нас, как намспалось. Мы стояли: в каком-то уединенном, неизвестном мне месте наберегу большой реки. Торговец предложил нам немного хлеба с пивом, апотом мы вылезли из повозки, чтобы размять ноги. К тому времени я ужебыл совершенно уверен, что вся моя ужасающая теория оказалась полнымбредом и что ночной голос мне просто послышался. Когда же я спросилженщину, из чего они делают кукол, она без всяких затей ответила, чтоони с мужем вырезают их из костей животных.
У нас с Ханной не было иного выбора,как продолжать путешествие вместе с торговцем и его женой. Идти намбыло некуда, тем более что сами мы не имели ни малейшегопредставления о том, где находимся. Мы уселись в повозку с женойторговца и ребенком, сам торговец запряг лошадь и повез нас дальше. Яснова начал расспрашивать женщину о куклах — много ли они ихделают, получают ли за них хорошую цену? Я все еще чувствоваллюбопытство и испытывал некоторое подозрение. Она ответила, чтоискусству изготовления кукол научилась у своей покойной матери, а та,в свою очередь, у своей. Секрет этот уже много поколений переходит вих семье из поколения в поколение. Годятся кости любого старогоживотного, да и сам стиль резьбы не имеет особенно большого значения.Очень важна лишь заключительная обработка, которой подвергается куклапосле того, как она вырезана. В качающейся кибитке стояла восхищеннаятишина, пока жена торговца объясняла нам с Ханной суть способа.Сначала надо найти человека, который готов окончить свой земной путь— смертельно больного пациента, лежащего на смертном одре илиприговоренного к повешению преступника, — и взять у негочто-нибудь, что можно потом прикрепить к кукле. Подойдет волос, кусокодежды, но самое верное — это последний вздох умирающего,который, если надо, можно заключить в бутылку для последующегоиспользования. Потом женщина показала нам деревянный ящик, стоявшийрядом с кучей кукол, полный маленьких закупоренных бутылочек, вкаждой из которых был заключен последний вздох. За несколько лет мужи жена собрали множество таких бутылок — неистощимый запас дляработы.
Такая кукла служит сразу двум целям.Во-первых, при надлежащем умении обработанные куклы поглощают всегрехи донора, и его душа с большей легкостью достигает небесных врат.Во-вторых, такие куклы, кому бы они ни принадлежали, являютсяхранителями и опекунами своего владельца и при случае могут замолвитьза него словечко или силой отогнать врага.
Тогда я сказал ей о голосе, которыйуслышал ночью, и спросил, часто ли куклы издают такие звуки. Она неудивилась вопросу, но сказала, что эти звуки издают не куклы. Голосраздавался из бутылки. Это происходит часто, сказала женщина,особенно в тех случаях, когда донор что-то говорил в момент смерти, иего голос вместе с воздухом оказывался запечатанным в сосуде. Онаподнесла одну из бутылочек к моему уху и попросила внимательноприслушаться; потом слегка встряхнула бутылку, и когда она этосделала, я сначала услышал глухой короткий звук, едва различимый ивесьма неотчетливый, а потом раздался тонкий писк — точно такойже, какой я услышал ночью. Это одна из самых громких бутылок,объяснила жена торговца — в ней находится последний вздох однойженщины, которая недавно умерла очень мучительной смертью. Скоро еедыхание будет отдано кукле, и тогда душа этой несчастной —освобожденная от всякого зла — воспарит в небеса.
Я бы нашел все не стоящим доверия, еслибы не слышал этот звук собственными ушами. Вскоре мы добрались доМиттельбурга, где распрощались со своими необыкновенными друзьями. Нопрежде чем оставить нас женщина протянула нам куклу и велела хранитьее на счастье. Это была грубовато сделанная девочка, хранившаяпоследний вздох пятилетнего ребенка, умершего от тифа. Это будеточень могущественный покровитель, сказала женщина, и мы не должныпричинять ему вреда.
Потом мы с Ханной пошли искать себежилье и нашли его в чистой и недорогой гостинице. Управляющий не сталзадавать нам лишних вопросов, решив поверить в то, что мы женаты, темболее что мы заплатили деньги вперед.
Мы были преисполнены решимостиузаконить наши отношения как можно скорее, но до тех пор я спал наполу, а Ханна заняла единственную в номере кровать. Через пару днейкомната приобрела вполне жилой вид. В пустую винную бутылку Ханнапоставила цветы, а на подоконник — собственноручно выполненныйпортрет ее покойной матери. На кровати — на почетном месте —лежала подаренная нам кукла.
Все свое время я посвящал поискамработы. Я обошел все лавки и дворы, спрашивал каждого извозчика, ненужен ли ему помощник. Но найти работу оказалось очень нелегко.Иногда мне удавалось найти временную работу рассыльного илиподносчика кирпичей, но постоянная работа ускользала от меня. Прошлонесколько недель, и такое ненадежное существование начало подавлятьнас. Мы не могли пожениться до тех пор, пока я не найду подходящуюработу, и это препятствие еще больше усугубляло наши трудности.Однажды ночью неприятности довели нас до первой ссоры. Я никогда невидел Ханну такой, и то, что я увидел, мне совсем не понравилось. Мыкричали и ругались на чем свет стоит, выкрикивали ядовитые упреки иобвинения, оскорбляя друг друга и не обращая внимания на беспрерывныйстук в стены. Придя в неописуемую ярость, Ханна схватила куклу ишвырнула ее в меня. Я нагнулся, и детская игрушка, ударившись остену, разлетелась на части.
Мы мгновенно замолчали. Осознав, чтоэто очень дурной знак, Ханна разрыдалась, а я принялся собиратьобломки разбитой куклы. Я подумал об умершем ребенке, который вдохнулжизнь в куклу, и мысль о бедной страдающей девочке заставила меняпонять, насколько глупо мы себя ведем, ссорясь в то время, когда надонаслаждаться жизнью, дарованной нам свыше. Я обнял Ханну и со слезамина глазах попросил у нее прощения, а потом прикрепил к телу куклы ееручки и ножки. Позже с помощью муки и воды я приклеил к ней остальныеотломанные части. Мы с Ханной уснули в ту ночь с ощущением стыда и сдурными предчувствиями.
На следующее утро нам предложиливыехать из гостиницы из-за шума, устроенного нами ночью. Мы упаковаливещи и отправились искать другое жилье. На этот раз нам было труднеенайти что-либо приличное. Выглядели мы не такими свежими и достойнымидоверия, как по приезде в Миттельбург, и во многих местах нампопросту отказали. Наконец нам удалось поселиться в убогой гостинице,больше похожей на притон бродяг. Тонкие стены не заглушали звуки,отовсюду доносились неприятные звуки кашля и плевков. Из пивной,расположенной в первом этаже, отчетливо слышались непристойности,которыми обменивались завсегдатаи. Но это было лишь начало нашихнесчастий. Через несколько дней нечистота воздуха привела к болезниХанны, которую было бы легко вылечить, будь у нас достойная пища ихоть какие-нибудь лекарства. Но ничего этого не оказалось, и здоровьеее стало быстро ухудшаться. У Ханны началась лихорадка. Я был уверен,что это месть куклы, но не осмелился ни разбить, ни сломать ее.Наоборот, я завернул ее в мягкую ткань в надежде смягчить ее гнев.
Однажды, вскоре после этого, я шел поулице в поисках работы и вдруг увидел на стене объявление, написанноеотцом Ханны. Он предлагал большое вознаграждение за сведения о ееместонахождении. Город стал опасен для нас. Я вернулся домой и началпаковать вещи. Ханна была еще настолько слаба, что не могла дажевстать с постели, но нам надо было быть готовыми бежать при первой жеугрозе. Мы решили, что, как только она встанет на ноги, мы переедем вдругой город.
В следующую ночь я был разбужен стукомв дверь. Встав с постели, я быстро оделся и пошел открывать, но,подойдя к двери, услышал голос отца Ханны. Нас предали! Я собрал всенаши чемоданы и сумки, приготовившись к бегству, которое быловозможно только через окно, которое я открыл. Ханна была в полудреме.Я поднес ее к окну, выбросил из него вещи и, выбравшись на узкийбалкон, начал тянуть за собой Ханну. Люди начали ломиться в дверь.Это была отчаянная гонка — я пытался протащить безвольное телоХанны сквозь узкое окно на не менее узкий балкон.
Дверь наконец выломали. В комнатуворвались отец Ханны, хозяин гостиницы и еще один человек огромногороста. Ханна была на улице только наполовину, я с усилием продолжалтянуть ее за плечи.
— Что происходит? —вяло спрашивала она, так окончательно и не проснувшись.
В этот миг я почувствовал, что изкомнаты Ханну начали тянуть за ноги, чтобы не дать мне вытащить ее насвободу. Мне одному противостояли трое сильных мужчин, и я испугался,как бы мы не разорвали бедную Ханну пополам. У меня не осталось иноговыбора. Ханну надо было оставить. Я отпустил ее, спрыгнул с балконана землю, схватил кое-какие вещи и бросился бежать. Я переночевал вближайшей гостинице, а утром сел в дилижанс и отправился в Гельмбах,проклиная свою несчастную судьбу и ненавистного отца Ханны,разбившего наши мечты. Однако в Гельмбахе дела пошли лучше. Я быстронашел работу в мастерской печатника и смог начать достойную жизнь.
Сидя рядом со Шмидтом, Пфиц внимательнослушал его рассказ.
— Это конец вашей истории? —спросил он.
— Друг мой, —ответил Шмидт, — это даже еще не начало. Живя в Гельмбахе,я узнал о дальнейшей судьбе Ханны. Ее увезли домой, и она вышла замужза Хольцмана, сына торговца углем. Могу сказать вам, что эта новостьразбила мне сердце. Мне напоминали о Ханне лишь немногие оставшиеся уменя ее вещи и кукла, которую я продолжал хранить, не осмеливаясь нивыбросить, ни разбить, хотя именно ее я считал причиной всех нашихбед. Мне очень хотелось вернуться в родной город и спасти Ханну, ноее отец поклялся убить меня при первой же возможности. Так я осталсяизгнанником в Гельмбахе, где в одиночестве вел мирную и размереннуюжизнь. Что же касается моих родителей и родственников, то я не давалим ничего знать о себе.
Прошло много лет. Я стал равноправнымпартнером в типографской фирме, наслаждаясь удобной и благополучнойжизнью. Однажды вечером я, как обычно, прогуливайся по городу и вдругувидел растрепанную молодую женщину, сидевшую на мостовой. Перед нейбыло расстелено одеяло, на котором лежали костяные куклы. Я подошел кженщине и заговорил с ней, спросив, откуда у нее эти игрушки. Онаответила, что это очень древнее ремесло, которому она научилась усвоей матери. По ходу нашего разговора я понял, что это, должно быть,та самая девочка, которую я когда-то видел на руках у жены торговца.Я рассказал женщине свою историю о том, как кукла принесла нам беду.Она закрыла лицо руками и горестно покачала головой.
— Несчастные, —сказала она, — разве можно было так глупо обойтись скуклой? Но если бы вы тогда нашли мою мать, она бы научила васпростому средству. Вашей подруге надо было искренне извиниться передкуклой, которую она обидела, и все было бы в полном порядке. Этикуклы — очень понятливые и чувствительные создания, особенноте, в ком живет дух детей. Но если она не извинилась, то вся еежизнь, несомненно, превратилась в одно большое несчастье.
Я бегом бросился домой и отыскал куклу,которую хранил в буфете. Я понимал, что мне надо вернуться в роднойгород и найти Ханну, невзирая на риск. На следующее утро я уже былтам. Мое воссоединение с оставшимися в живых родными было, как выможете себе представить, несказанно радостным. Что касается отцаХанны, то он, как я узнал, уже умер и не представлял для меня никакойопасности. Умер и торговец углем Хольцман. Его сын, муж Ханны,унаследовал все его состояние. Но когда я приехал в их большой дом,то нашел его покинутым и заколоченным. Смотритель сказал мне, чтосупружеская пара, жившая здесь, влачила поистине жалкоесуществование. Все четверо детей фрау Ханны умерли в младенчестве.Торговля углем, на которой зиждилось их благосостояние, пришла вупадок. Эти двое переехали в скромную наемную квартиру на Нидергассе,где жили, зарабатывая на хлеб починкой одежды.
Пробежав почти все дома на Нидергассе,я наконец нашел тот, который искал. На стук в двери показаласьдостойная жалости фигура мужа Ханны, высохшего и исхудавшего. Оноказался слишком слаб, чтобы проявить хоть какие-то эмоции, когдаузнал, кто я такой. Я сказал, что они с Ханной будут спасены, если оннемедленно позволит мне переговорить с его женой, но он сказал, чтоэто невозможно. С этими словами Хольцман показал мне записку, которуюнашел в то утро. Я до сих пор помню каждое ее слово: Дорогой муж,я не принесла тебе ничего, кроме несчастья. Без меня тебе будетлучше. Ханна. Он не имел ни малейшего понятия, куда она уехала.С тех пор прошло пять лет.
— И все эти пять лет вы ееищете? — спросил Пфиц.
— Именно так, —ответил Шмидт. — Я забросил все дела и отдал все силыпоискам. Я настолько одержим ими, что уже объехал множество городов идеревень, мой путь пролегает по бесконечному кругу, следуя покоторому я надеюсь, что в один прекрасный день найду ее. Мойпоследний визит в Миттельбург оказался, в очередной раз, неудачным,поэтому я приехал в Ррейннштадт, попал в толпу мятежников и быларестован, так же как вы и все, кто находится здесь.
— Это очень трогательныйрассказ, — сказал ему Пфиц, — и поведали вы егоочень красноречиво. Но вы простите меня, если я скажу, что мне оченьтрудно поверить хотя бы единому слову.
— Могу понять вашскептицизм. Но, может быть, вы хотите взглянуть на предмет, которыйстал причиной всего, что произошло?
С этими словами Шмидт сунул руку вкарман и достал оттуда костяную куклу, грязную и изодранную. Онпротянул ее Пфицу, который принялся внимательно ее рассматривать.
— Как это очаровательно, —сказал он. — Итак, вы действительно приписываете своюсудьбу и судьбу женщины, которую любили, влиянию этого поистинежалкого предмета?
Шмидт ответил, что верит в это, и ничтоне заставит его изменить мнение.
Гольдман нашел историю Пфица весьмалюбопытной.
— Что было дальше соШмидтом? Вас всех освободили?
— В камеру привелиосведомителя, — продолжил свой рассказ Пфиц, —который заявил, что знает зачинщиков беспорядков. Он указал наШмидта. Этот человек, конечно же, был невиновен, но осведомительдолжен был назвать хоть кого-нибудь, чтобы такой ценой купить себесвободу. Точно так же он мог назвать меня или кого-нибудь еще, но толи Шмидту не повезло, то ли ему было это суждено судьбой, однаковыбор пал на него. Как бы то ни было, его повесили.
— Мой Бог! —Гольдман был поражен спокойствием Пфица и начал невольно гадать, чтос ними будет, когда придут стражники.
— Но перед тем как егоувели, Шмидт отдал мне куклу и заставил пообещать, что я буду искатьего Ханну. На следующий день меня выпустили из тюрьмы.
— И что ты стал делать?
— Выбросил куклу в речку.
Гольдман был оскорблен в лучшихчувствах.
— Ты нарушил обещание,данное осужденному на смерть?
— Он об этом все равноникогда не узнает.
— Он доверил тебе поиск,которым занимался столько лет, чтобы найти женщину, которую любил.
— Кто знает, может быть, онавстретила уважаемого человека и удачно вышла замуж, обеспечив себедостойную жизнь. Если бы даже мне удалось ее найти, я бы сделал еенесчастной, рассказав эту историю. Зачем же увеличивать страданиямира ради того, кто больше в кем не живет?
— А как быть с куклой? Ты неиспугался ее силы?
— Я уже сказал вам, чтонахожу историю Шмидта нелепой. Прожить столько лет, мучаясь из-закакой-то женщины, — это уже очень плохо, но кукла? Дажеесли у нее и была какая-то магическая сила, то она не принесла Шмидтусчастья. Я не захотел иметь с этой куклой ничего общего.
Гольдман не дал убедить себя этимаргументом.
— Ты начал мне нравиться,Пфиц, но теперь я вижу, что у тебя не сердце, а кусок льда. Тычудовище!
Пфиц не был нимало смущен.
— Успокойтесь, господин.Если вам будет это приятно, то я могу сказать, что всего этого простоне было.
— Это так?
— Вам от этого лучше? Обанадолго замолчали.
III
Первым нарушил молчание Пфиц:
— Как мне не хватает моегохозяина.
— Ты имеешь в виду графаЦельнека?
— Мы вели с ним такиеинтересные дискуссии. Гольдман презрительно фыркнул.
— Ты и ему рассказывал такиеотвратительные истории?
— Только когда ему этогохотелось. Но он также учил меня философии и заставил читать книгимагистров этой науки. Я читал, но ни один из магистров не зналответов на вопросы. Мы спорили о том, сможет ли слепой от рождениячеловек — если ему вернуть зрение — узнать окружающиймир, не ощупывая его. Мы обсуждали также вопрос, сможет ли ребенок,воспитанный животными, овладеть человеческой речью. Говорили мы и олюдях, которые, возможно, живут на других планетах.
— Я тоже думал об этом, —сказал Гольдман. Это было однажды утром, пока жена спала, лежа рядомс ним. — Невозможно даже вообразить себе все те дальниемиры и чудесные вещи, о которых могли бы рассказать обитающие тамлюди.
Гольдман с удовольствием бы развил этутему — она могла бы отвлечь его от мрачных мыслей.
— Чтобы говорить с ними, намбы пришлось для начала выучить их язык, — сказал Пфиц.
— Ты думаешь, это было бытрудно? — возразил Гольдман. — Знаешь, я тоженемного почитывал философов. Так вот, согласно новейшим теориям,естественным языком, на котором говорит Бог — а также,разумеется, и наши небесные друзья, — является немецкий.
Пфиц рассмеялся:
— Немцы — впрочем, также как французы и англичане, — считают свой языкестественным. Это мнение доказывает только одно — философыспособны молоть еще большую чушь, чем пьяный портовый грузчик.Разница лишь в том, что философы умеют преподать этот вздор болееизящно.
— Ладно, допустим, —сказал Гольдман, чувствуя, что тема задела его за живое. —Так как, по-твоему, это бы выглядело, доведись нам встретиться собитателями иных миров?
— Давайте попытаемсявообразить себе эту сцену, — заговорил Пфиц. —Нас отпустили, и мы с вами преспокойно едем по дороге, как вдруг нанебе вспыхивает яркий свет, и из-за облаков медленно опускаетсяфантастическое судно, которое, снизившись, плавно касаетсяповерхности. Открывается дверь, из судна на землю вытекает густаяслизь.
— Фу, какая гадость! —скривился от отвращения Гольдман. — Но где же самипришельцы?
— Эта растекающаяся слизь иесть пришельцы. На их планете сила притяжения так велика, что они немогут ходить прямо, как мы, поэтому им пришлось стать плоскими, какблин. Не имея измерения высоты, они передвигаются лишь с помощьюперераспределения массы.
— Но зачем им бытьслизистыми? Знаешь, я еще не обедал.
— Если бы они не былислизистыми, то сила трения затруднила бы их передвижение. Но вот ониздесь, лужицы слизи, выстроившиеся перед нами. Как мы поприветствуемих?
— Признаюсь, физическаяформа этих пришельцев поражает меня, — сказал Гольдман. —Хотя, полагаю, что общепринятая вежливость обязывает меня сойти сконя, снять шляпу и поздороваться.
— И все? Но один из нихможет оказаться каким-нибудь слизистым королем, и в таком случаеприличнее было бы встать перед ним на колени. Ну хорошо, вы сделалиэто — и что дальше?
Гольдман призадумался.
— Полагаю, дальше надоподождать, что они ответят.
— Мы что, ждем, когда онизаговорят? Боюсь, на их планете нет воздуха, и поэтому им неизвестнотакое явление, как звук. Они общаются между собой трением. Да, онитрутся друг о друга особым способом и таким образом что-то говорят.Так как же нам приветствовать наших слизистых друзей?
Гольдман снова задумался. Потом егоосенило.
— Я могу попробоватьпотереть их пальцем и посмотреть, какова будет реакция.
— На мой взгляд, это было быне вполне вежливо, но я согласен, что это единственный способисследования их фрикционного словаря. Однако как мы будем это делать?
— Я приближусь к одному изсозданий, — ответил Гольдман, — и потру егонесколькими разными способами. После каждой пробы я буду наблюдатьреакцию.
— Очень хорошо, —одобрительно заметил Пфиц. — Вы потерли каждого из нихдесять раз и сказали им все, что хотели, и, возможно, они попытаютсявам ответить, но вы не увидите никакого смысла в этих ответах.
— Ну что ж, —сказал Гольдман, — в таком случае я буду терпеливо искатьповторяющийся рисунок движений. Возможно, мне удастся прочесть ихответ по движениям, которые они повторят много раз. Потом якак-нибудь научусь втирать в них ответные послания. Это все равно чтоя бы сказал «здравствуй» чужеземцу, а он в ответ тожесказал бы мне «здравствуй», но на своем языке. Мы быотлично поняли друг друга.
— Но таким способом нампришлось бы очень долго расшифровывать язык слизистых людей.
— Да, это долго, но тем неменее возможно, — продолжал Гольдман. — Любойпутешественник, попадая в неведомую страну, сначала тоже ничего непонимает, а туземцы не владеют его языком, но, пожив среди нихнекоторое время, путешественник постепенно, шаг за шагом, начинаетобщаться с местными жителями, вначале просто повторяя слова исвязывая их с теми или иными вещами. Таким же образом учат язык дети.Поскольку же дети этих слизистых созданий тоже учатся языку у своихродителей, то, как мне кажется, мы смогли бы, подражая их усилиям,овладеть этим необычным языком. Возможно, это займет много времени,но я не вижу причин, по которым мы были бы не в состоянии в концеконцов этого достичь.
Слушая Гольдмана, Пфиц согласно кивал,однако потом вставил возражение:
— Ребенок или путешественник— это люди среди людей. Они уже обладают общим языком —языком жестов, побуждений и инстинктов — еще до произнесенияпервого слова. Но что можно сказать о слизистых людях? Единственнаяформа поведения, которую мы можем наблюдать, — это ихползание по плоской поверхности.
Гольдман не дал сбить себя с толку:
— Скажем, один из них можетвползти на камень и особым трением сообщить мне об этом факте, тогдая отвечу ему тем же, показав другой камень. После этого существодругим словом подтвердит мне, что я был прав, назвав данный предметкамнем.
— Но как это существопоймет, что предмет, который вы назвали, есть камень?
— Он поймет это из того, чтоя указал на него.
Пфиц рассмеялся:
— И эта лужа слизи с другойпланеты, как вам кажется, должна понять, что если вы протянули своюконечность в каком-то направлении, то это означает, что вы что-то тамназвали?
— Ну хорошо, я могу нетолько показать, но и подобрать камень и даже лечь на него, как этоделают наши слизистые гости.
— Понятно, —сказал Пфиц. — Итак, вы выучили их слово (или, скорее,жест), обозначающее камень. После этого вы тратите уйму времени нато, чтобы искать камни, а потом приходите к соглашению с новымидрузьями в том, что это действительно камни, как на вашем, так и наих языке. Наконец вы берете в руки еще один камень, ничем неотличающийся от остальных, но в ответ на ваш жест эта тварь отвечаетнезнакомым словом-трением.
— И что это может означать?
— В том-то и проблема, что яэтого не знаю. Может быть, мы ошибались, называя предыдущие камниизбранным нами способом? Может быть, этот последний камень обладалкакими-то особыми свойствами, какими не обладали другие? Возможно,что пришельцы старались показать нам, что мы ошибались, и толькопоследний камень был назван нами правильно?
— Возможно, ты и прав, —нехотя уступил Гольдман.
— Для расшифровки языкапришельцев нам придется на каждой стадии работы делать великоемножество допущений, а для проверки их истинности мы должныпредварительно, еще до попытки изучения языка этих созданий,научиться понимать их самих. Нам придется понять их поведение,привычки, культуру. Только в этом случае мы будем в состоянииприняться за их язык.
— Я вижу теперь, что ты непростой нищий, — сказал Гольдман. — Граф хорошотебя вышколил. Но я не могу согласиться с твоими доводами по поводуслизистых людей. Если они знакомы с законами какой бы то ни былологики, то нет никакого сомнения в возможности познания их языка.
— Попробуйте подойти к этомуделу с другой стороны, — сказал Пфиц. — Если выхотите, чтобы они поняли наш язык, то как сможем мы, к примеру,перевести такие слова, как «счастливый» или «сердитый»?Что могут означать эти понятия для лужи слизи?
— В таком случае эмоциивообще не имеют реального значения. Но мы могли бы, например,попробовать разобраться в их научных теориях. Для этого пришлось бысосредоточиться на логике их языка.
Пфиц на некоторое время задумался.
— Однажды я видел попугая, —сказал он, — который умел говорить в точности как человек.Птица говорила женским голосом и знала великое множество фраз.Насколько я понимаю, ее можно было выучить рассказывать истории. Ноповедение попугая ни в коем случае не привело бы меня к мысли, что заним стоит что-либо, кроме желания имитировать человеческий голос изаработать от владельца лишний орех в награду.
— Почему это таксущественно, Пфиц?
— Потому что, отдавая массувремени попыткам изучения языка этих слизистых созданий, вы,возможно, будете в основном наблюдать автоматические действия,производимые без всякого сознательного намерения. То есть вполневероятно, что вы впадете в иллюзию разговора со слизистыми людьми(или существами, которых вы принимаете за людей), в то время как вдействительности их слова пусты и лишены какого бы то ни было смысла.Итак, каким образом сможете вы решить, являются ли слизистые существаразумными, или их поведение — автоматическое и инстинктивное,как у муравьев или попугаев, а следовательно, для них самих лишеновсякого осознанного значения?
— Ты заблудился в дебряхфилософии, Пфиц. Просто и без затей подумай о мире, который тебяокружает, хотя бы о только что упомянутых тобою муравьях. Разве можеткто-нибудь назвать их поведение разумным?
— Вы всего лишь «знаете»,что они неразумны, потому что они — муравьи. По каким признакамв таком случае смогут слизистые люди отличить поведение муравьев водворе от нашего осмысленного поведения?
— Действия муравьевотличаются повторяемостью и автоматизмом, а наши — сложны иразнообразны.
— Следовательно, выутверждаете, что упорядоченное поведение есть признакинстинктивности. Итак, самое разумное поведение из всех — этополностью случайное поведение. Так как же могут слизистые созданияпродемонстрировать нам свой разум?
— Ну например, они могли бы,используя подручный материал, построить себе укрытие,
— Как это делают птицы?
— Или они могли быреагировать на мои слова.
— Как это делает собака?
— Или показать, что онизнают о собственном существовании.
— Как обезьяны, которыеузнают свое отражение в зеркале?
— Ну хорошо, —сказал Гольдман. — Полагаю, что, если бы я захотел узнать,обладают ли они человеческим разумом, мне пришлось бы общаться сними, и через это общение я смог бы воспринять, что они способнымыслить.
Пфиц торжествующе рассмеялся:
— Но ведь мы ужедоговорились, что, даже если мы убедим себя в том, что сумелирасшифровать их язык, это убеждение ничего нам не скажет. Кто знает,может быть, в действительности мы изобрели несуществующий язык или —такое тоже возможно — его выражения инстинктивны и не имеютничего общего с человеческим сознанием. Истинным может оказаться иутверждение о том, что, чем более разумными окажутся эти создания,тем меньше у нас шансов понять их, поскольку их язык окажется сложными абстрактным в отличие от языков тех божьих тварей, которые в своемобиходе пользуются двумя звуками: «пошел вон» и «яздесь».
Гольдман тяжело вздохнул:
— Значит, понять их у насменьше шансов, чем заговорить с нашими земными животными.
— Именно так, —подтвердил Пфиц. — А если не так, можете считать меняполным простофилей. По крайней мере этот спор помог нам скоротатьвремя.
Гольдман ни в малейшей степени не былудовлетворен исходом дискуссии, зато по горло насытилсяфилософствованием Пфица.
— Я уверен, что все эти идеиты позаимствовал из книг, так же как и все свои истории.
— Конечно, господин. Будьэто мои идеи, я вряд ли стал бы бесплатно раздавать их незнакомцамвроде вас, верно ведь? Я же говорил вам, что прочел всех великихфилософов и добрую толику не столь великих. Граф всячески поощрял моизанятия. Кроме того, много интересного я почерпнул из общения спосетившим дом графа человеком, который полностью потерял память.
Пфиц рассказал, как однажды, когда онзанимался своими обычными утренними делами, а граф наверху, какобычно, читал, кто-то громко постучал в дверь. Открыв ее, Пфиц увиделна пороге жалкую фигуру худого, оборванного и грязного человека.
— Мы не любим, когда здесьоколачиваются такие оборванцы. Убирайся! — («Видители, — объяснил Гольдману Пфиц, — это произошлодо того, как я сам превратился в нищего. Последующие испытаниянаучили меня мыслить более широко».) — Убирайся!
— Сжальтесь надо мной,господин, — произнес незнакомец. — Я прошутолько дать мне немного воды.
Странник держал в руке баклагу и имелтакой печальный вид, что Пфиц, смягчившись, повел нищего к колодцу.Пока Пфиц качал воду, незнакомец не только наполнил баклагу, но иподставил голову под струю, напился и вымыл лицо и волосы.
Освежившись, незнакомец выпрямился ипроизнес:
— Благодарю вас, господин!
— Ты выражаешься не какпопрошайка, — сказал Пфиц, — и говоришь синостранным акцентом. Откуда ты идешь?
Незнакомец печально посмотрел на Пфица:
— Боюсь, что не имею об этомни малейшего понятия. Я забыл, кто я, где мой дом и куда я долженидти. Все, что может мне помочь, — вот эта папка сбумагами, которую я повсюду ношу с собой.
Пфиц, чувствуя, что за всем этимкроется история, могущая когда-нибудь принести ему выгоду, безобиняков пригласил незнакомца к себе, чтобы тот немного отдохнул ичто-нибудь рассказал (естественно, в пределах своих ограниченныхвозможностей). Они сели за стол, и Пфиц угостил нищего хлебом исупом.
— Мне думается, что я пришелиз какой-то горной страны, — заговорил человек, —но, возможно, я ошибаюсь. Горы часто видятся мне во сне, так же каклицо одной женщины, но и это может быть лишь плодом празднойфантазии.
Пфиц глубокомысленно кивнул:
— Мне тоже иногда снятсятакие сны.
— Несколько дней назад (я непомню, сколько именно, ибо сбился со счета) я очнулся, лежа впридорожной канаве. Солнце поднялось еще не высоко, а разбудил менямелкий дождь. У меня сильно болела голова, и я не только не могвспомнить, как попал в ту канаву, но забыл даже свое имя.
— Похоже, что по дороге навас напали. Грабители, должно быть, избили вас и бросили на дороге,сочтя мертвым.
— Я размышлял об этойвозможности в течение тех дней, что иду по дороге, но я не могусказать, ведут ли долгие часы моего пути к месту назначения, или явозвращаюсь туда, откуда пришел.
— Что за папку вы несете ссобой?
Незнакомец положил ее на стол.
— Да, это, возможно,единственный ключ к разгадке, коим я обладаю, но в действительностион пока лишь мешает мне понять, кто я такой. Те, кто напал на меня,если мы примем, что на меня и в самом деле напали, справедливо сочлисодержимое папки бесполезным для себя. — С этими словамион открыл папку и извлек оттуда исписанный лист бумаги. —Я бы очень хотел провести один опыт, — продолжил он. —Вы не могли бы дать мне перо и чернила?
Пфиц выполнил просьбу, и незнакомецпринялся что-то писать на чистой стороне листа. Потом нищийперевернул его.
— Я так и думал. Почерк всамом деле мой, хотя я сомневаюсь, что авторство этих разнообразныхдокументов принадлежит мне. Должно быть, я работал переписчиком в томгороде, откуда пришел.
— Если вы жили исключительнотрудом переписчика, то потеря памяти не станет для вас непоправимойбедой, — бодро предположил Пфиц. — Но каковосодержание этих бумаг?
Незнакомец приподнял уголок одного излистов и всмотрелся в текст, словно напоминая себе нечто, что можетвызвать его сомнение.
— Эти документы — сутьне что иное, как фрагменты большого сочинения или даже целой сериисочинений, имеющих отношение к некоему определенному месту, котороепредставляется мне вымышленным: к какому-то фантастическому городу, аможет, даже к нескольким таким городам, целому миру или вселенной.Эти сочинения — по их форме и деталям — можно назватьэнциклопедическими. Несколько раз я задумывался, не пришел ли я самиз такого невероятного города, о котором собственноручно же инаписал. Если так, то не является ли самое мое существованиепарадоксом или иллюзией?
Пфиц рассмеялся:
— Я собственными глазамивижу, что вы реальны, как этот стол. Может быть, вы дадите мнепочитать что-нибудь из вашей рукописи?
И незнакомец показал Пфицу фрагмент,посвященный предмету, называемому «Словарь идентификациииндивидуумов».
При поверхностном взгляде идеясоздания «Словаря» представляется тривиальной. Каждого изнас идентифицируют по имени, фамилия избыточна и добавляется зачастуюиз одного тщеславия. Естественно, что при этом многие люди носятодинаковые имена. Система становится неэффективной из-за недостаткаприложенного к ней воображения. Если вместо имен использовать числаиз двенадцати или около того разрядов, то их будет достаточно дляприсвоения единственного номера каждому из когда-либо живших людей илюдей, которым предстоит родиться в течение нескольких будущихстолетий.
Эти числа можно присваивать методомслучайной выборки, как в наши дни людей называют в честь святых илигероев древности. Однако издатели и редакторы «Словаря»решили придерживаться более логичного и системного подхода.
При разработке первой схемы ониприсвоили первые номера — 1 и 2 — Адаму и Еве; всеостальные номера присваивались людям по ходу человеческой истории встрогом хронологическом порядке. Естественно, составление такой схемыочень скоро столкнулось с большими трудностями. Живших в глубокойдревности людей очень трудно разместить в правильном порядке. Однакоеще более трудная задача оказалась связанной с тем, что времярождения многих индивидов туманно отражено в древних писаниях.Сколько никому не известных людей родилось в краткий миг междупоявлением на свет Иакова и Исава?
Столкнувшись с таким очевиднонепреодолимым препятствием, многие из составителей «Словаря»решили обойти его, признав все это множество людей попростунесуществующим. Сторонники подобной точки зрения утверждали (весьмаэнергично отстаивая свой взгляд), что священные тексты подразумеваюткаждого из живших в то время людей, но делают это неявным образом(что можно считать еще одним доказательством Божественногопроисхождения этих сочинений). Аргумент был прост. Сложив всехпоименованных лиц, большие армии, толпы и сборища, а также тех, ктообозначен общим термином «население», можно показать, чтоколичество людей, косвенно упомянутых в Библии, было вдействительности большим, чем считается в настоящее время.<!––nextpage––>
Вскоре, однако, были выдвинуты иконтраргументы (желчность этих споров была равна святости предмета).Где, в каком месте Библии, можете вы отыскать упоминания (вопрошалодин из схоластов) о народах Таити или Бразилии? В ответ противникипривели пару должным образом истолкованных стихов. Но можно ли бытьуверенным в том, что громадное количество душ, населяющих страницыСвященного Писания, в действительности было значительно меньшим, ибов разных местах, возможно, упоминаются одни и те же группы? Спорразгорался.
Как бы то ни было, составителямпришлось признать, что предложенный ими метод упорядочения именчреват большими трудностями. Следующий подход едва ли оказался болееуспешным. Заметив, что прежняя система нумерации страдала большимизъяном по сравнению с системой имен и фамилий, так как утрачиваласьгенеалогическая цепочка происхождения индивида, составители прибеглик методу идентификации обоих родителей в коде, присвоенном ихотпрыску (при расширении этого подхода получалось, что имя ребенкаобразуется из кодов всех его предков). Издатели и редакторыпредложили создать Древо Рода Человеческого. В его вершине онипредполагали поместить наших прародителей — Адама и Еву, —присвоив им те же номера: 1 и 2. Каин и Авель получили имена 121 и122, причем последние цифры их имен указывали на очередность ихпоявления на свет, а первые две представляли собой имена родителей.Таким образом, проблема хронологии была преодолена, но другиетрудности остались. Адресные номера стали невообразимо длинными —несколько тысяч значащих цифр — после семи поколений.Оставались и провалы, которые следовало заполнить неизвестнымилюдьми, выявить имена и даты рождений которых не было решительноникакой возможности. Целые семьи жили, трудились и умирали, незаслужив ни единого упоминания в каких бы то ни было текстах. Этилюди провели жизнь в тщетных потугах заработать на хлеб насущный ипревратились в прах, уйдя в небытие. Стоило ли вообще их считать?
Были предприняты неимоверные усилия.Издатели привлекли многочисленный персонал (оторвав людей от другой,не менее важной работы) для того, чтобы все же достигнутьпоставленных целей. Вскоре стало ясно, что хотя количество безвестныхмертвецов безмерно, число тех, кого можно учесть, впечатляет неменьше. В среднем в одной книге (как выяснилось) можно поместитьимена не более чем 58,3 человека (реальных или вымышленных, в чем ещепредстояло разобраться издателям). Следовательно, в скромнойбиблиотеке найдется место лишь населению большого города.
Историки поставили все эти вопросыперед исследователями, которые пытались проследить каждого человекапо его родословной. Сократ говорит с рабом. Кто был этот раб? В какойзаморской стране был взят в плен его отец? Александр Великий садитсяна коня — но кто изготовил седло? Кто держит уздечку, пока царьвзбирается на своего Буцефала? Кто его чистит? И кем были родителиэтих людей? Всех их предстояло найти и пронумеровать.
Надо было каким-то образомсправиться с безбрежным океаном полузабытых жизней и заполнить лакуныв кроне Древа Рода Человеческого. Для этого было разработанонесколько подходов. Придумали специальные шифры, которыми кодировалинеизвестных родителей. Была даже предложена принципиально новаясхема, в которой цифры в разрядах чисел не обязательно указывалитолько родословную, но также относительную вероятность всех возможныхлиний происхождения. Эту систему, как бы красива она ни была (оназаложила основы новой отрасли математики), также не удалось воплотитьв жизнь.
В течение пяти лет издательскийкомитет присвоил каталожные номера (согласно той или иной схеме)приблизительно двенадцати миллионам душ. В конце этого срока сталоочевидно, что все разнообразные схемы, которые должны были показатьнаше родство друг с другом, оказались безнадежно громоздкими инеуклюжими. Издатели начали подумывать, не прибегнуть ли к методуслучайного выбора, то есть начать присваивать номера всем явившимсядля переписи людям в порядке очередности их прихода. Столкнувшись спереплетением отношений и перекрестных отношений, издатели осознали,что разница между полной упорядоченностью и полным хаосом едвауловима и ее практически невозможно выявить.
Именно в этот момент издательскийкомитет наконец принял на вооружение правильное направлениедальнейших исследований. Затруднения с помещением всего человечествав единый каталог с присвоением каждому индивиду определенного местабыли обусловлены лишь (несмотря на неимоверную огромностьпоставленной задачи) скудостью данных. Тогда издатели решили подойтик проблеме с другой стороны.
Для начала они сделалиосновополагающее наблюдение: численность всех человеческих существ наЗемле конечна. Этот вывод, естественно, тотчас же подвергсяожесточенным нападкам со стороны некоторых ученых, которые в качествеконтраргумента использовали факт разнообразия человечества. Однакоиздатели сумели без труда привести веские доказательства в пользусвоего тезиса. Любое человеческое существо ограничено некимипространственными рамками и состоит из конечного числа базовыхединиц, или «клеток» (возможно, что разнообразие самихклеток детерминировано изменениями более фундаментального принципа,многообразие которого ограничено еще более строго). Учитывая, что мыконечны, мы можем допустить, что существует вполне определенноемаксимальное количество возможных сочетаний клеток, из которых мыпостроены. Это был грандиозный план, которому отныне следовализдательский комитет. Комитету предстояло картировать все множествотаких сочетаний. Словарь должен был стать перечнем всех возможныхчеловеческих существ, классифицированных согласно упорядоченномуперечислению клеточных перестановок, с указанием, какое из этихсочетаний уже реализовано в форме человека.
Масштаб предприятия рос как снежныйком. Вскоре его стало трудно охватить. Тем не менее комитет не моготказаться от своего нового начинания, очарованный его совершенствоми полнотой. Члены комитета уже провидели бессмертную славу. Онимысленно видели свои номера, свои места в классификационной схеме,которым будут соответствовать комбинации клеток, способные породитьгениев и носителей вселенской мудрости. Они видели уже собственноеотражение в своей работе. Их индивидуальности должны были обнаружитьбольшую глубину, нежели они могли себе когда-либо представить. Когдаиздателей спрашивали о выполнимости работы и ее пользе длячеловечества, они не затруднялись с ответом. «Словарьидентификации индивидуумов» создаст небывалые возможности дляизучения медицины, философии и истории. Можно будет показать, чтоодни определенные сочетания клеток (или, можно так сказать,определенные типы комбинаторных адресов) приводят к заболеваниям илиморальной деградации, а другие, наоборот, к святости. Станет ясно,что благородство и героизм Карла Великого закодированы не только вего крови, но и в строении каждого волокна, каждой мышцы и сухожилия,каждого нерва его тела. То же самое можно будет сказать опредательстве Брута или простом благочестии святого Франциска. Этиклеточные построения, их комбинаторика, в свою очередь, обусловленынеким более фундаментальным принципом организации, который издателям— как они, во всяком случае, надеялись — удастся открыть.
Но как начать классификациючеловеческих душ? Как идентифицировать потенциальную душу с реальносуществующей? Все эти проблемы требовали дополнительных исследований,дополнительного времени, дополнительных денежных вложений. В концеконцов это будет сделано. И что получится в результате? К чемуудастся прийти? К полному каталогу рода человеческого, всех, кто жил,кто живет сейчас и кто, возможно, родится в будущем. Существует либолее великая цель исследования, чем изучение целостностичеловечества?
Однако практически сразу на первыйплан выступила еще одна проблема. Она появилась буквально черезнесколько дней после того, как издательский комитет на своемзаседании решил приступить к выполнению проекта. Один из членовкомитета вышел подышать свежим воздухом на улицу, по которой медленнодефилировали парочки и пробегали торговцы, спешившие по своим делам.Какой-то мальчик подметал мостовую, на углу стояла согнутая, какскладной нож, старуха, ни на кого не глядя, шествовал молодом денди стростью. Это и были искомые комбинации, единичные вероятности,существующие в рамках более общих вероятностей. Член издательскогокомитета дошел до городского сада и миновал окованные стальной аркойворота. Деревья, птицы — все это тоже было разнообразнымиклеточными построениями. Настанет срок, и эти существа тоже будуткартированы и занесены в каталог. Даже облака в небе, и те, вероятно,могут быть — при выполнении конечного числа последовательныхшагов — сведены к некоему простому правилу или принципу,который позволит отнести их туманную форму к тому или иному классукаталога природы.
Член комитета уселся на скамью. Егособственная жизнь представилась ему в виде конечной цепи событий,исходов и шансов — использованных или упущенных. Было ли всеэто детерминировано еще в момент рождения, а может быть, и раньше —в момент зачатия? Возможно, что в будущем (и, вероятно, не стольотдаленном) его поразит сердечный приступ, начнут гнить зубы, седетьи выпадать волосы — и все это будет не более чем содержаниеустрашающего послания, скрытого и угрожающего, которое он носит всвоем собственном теле. И не есть ли его жизнь развертывание схемы,реализация единичной возможности, которая предопределена устойчивымконечным сочетанием определенных клеток или таких же определенныхклеток внутри тех клеток, единственной перестановкой, которая былазаложена клетками его родителей или явилась результатом игры случая?Не стоит ли в таком случае весь мир броска игральной кости?
Он ощутил на сердце страннуютяжесть. Все вокруг, если оно действительно сводимо к стольбеспощадной экспликации, к простому случаю, вдруг показалось емубессмысленным и бесполезным. Когда эти размышления наконец повергличлена комитета в бездну отчаяния, он поднял глаза. На противоположнойскамейке сидела гувернантка с двумя девочками-близнецами летпяти-шести. Дети были абсолютно идентичны и неразличимы даже присамом тщательном рассмотрении. Обе девочки были одеты в одинаковыеголубые платьица с оборками и одинаковые шляпки. У обеих былинеотличимые светлые волосы (даже локоны были расположены одинаково).Синие глаза — невинные и бесконечно привлекательные —смотрели с лиц, как будто скопированных с одного оригинала.
Члену комитета сразу стала яснаограниченность предложенного метода. Можно дважды сконструироватьодного и того же человека и получить при этом две абсолютно разныеличности. Когда эти девочки вырастут, одна из них может статьнадменной гордячкой, а вторая — скромницей, одна умереть отлюбви, а другая окончить свои дни в монастыре. Кто может знать этозаранее? Построение их тел — лишь первая стадия творения.Дальнейшее становление зависит от внешних событий, от превратностей иприхотей судьбы, которые повлекут развитие их характеров в том илиином направлении. Хотя бы от этой улыбки гувернантки, дававшей детямсладости, которые она достала из корзинки, стоящей у нее на коленях.Почему она сначала предложила пирожное девочке, сидевшей дальше отнее? Есть ли у нее любимица, и если есть, то почему? (Как можноотдать предпочтение одной из двух предположительно идентичныхличностей?) И если сейчас гувернантка выбрала любимицу, то какимобразом различное отношение усилит разницу между девочками —сделает одну жизнерадостной, а другую ревнивой и злой?
Он вернулся в зал заседаний комитетаи доложил коллегам о своих наблюдениях. Можно ли идентифицироватьгения или преступника, поэта или солдата единственно по структуребиологических данных? Разгорелся ожесточенный спор — индивидсамим своим сложением уже предрасположен природой к определеннымхарактеристическим чертам. Человек с врожденными криминальныминаклонностями может появиться на свет в самой благополучной семье итак далее. Однако всем стало ясно, что «Словарь идентификациииндивидуумов» должен быть расширен. Индекс телосложения сталлишь первой его ветвью. Необходимо было составить еще и «Антологиювероятных жизней».
Сейчас все мы как раз и работаем надэтой проблемой. Последние двенадцать лет наши усилия сконцентрированына грандиозной мечте — классифицировать весь диапазончеловеческих возможностей, в коих персональное существование каждогоиз нас составляет мельчайшую долю. Иногда меня посещает то ощущениетяжести, какое я испытал тогда, сидя на скамейке в городском саду.Причина этой тяжести заключается не в ограниченности основногопринципа человеческой жизни (поскольку теперь я вижу, что, хотя числовозможностей ограничено, их комбинации многократно его умножают), ноограничениями, которые стесняют мою конкретную жизнь, что меня сильнопечалит. Всё, или почти всё, возможно, но однако моя частная,единичная жизнь протекает в узких и строго очерченных пределах. Я могбы стать авантюристом или пиратом, а стал ученым-архивариусом. То,что я буду именно архивариусом, стало ясно, едва я вырос измладенческого возраста. Не сыграли ли свою роль мое телосложение иконституция?
Этот предмет, однако, должен бытьисследован отдельно и другими авторами. Теми, например, которые внаши дни изучают головной мозг и все возможные формы его строения идеятельности. Мои же текущие наблюдения закончены, и я возвращаюсь косновной теме моей работы.
— И что же содержалось врукописи незнакомца? — спросил Гольдман.
— Не помню точно. Знаютолько, что в рукописи речь шла о некоем «Словаре».Бедняга, показавший мне рукопись, всерьез полагал, что прибыл изкакого-то воображаемого города.
— Похоже, он лишился нетолько памяти, но и разума.
— Возможно. Но я, конечно,понимал, что его философские положения были достойны уважения, хотя иотдавали абсурдом. Я сказал ему: «В вашем воображаемом городевсе так чавкают, когда едят реальный суп, как это только что делаливы?» Чужеземец нахмурился и сказал: «Простите, господин,если то, что я говорю, звучит для вас полнейшей бессмыслицей. Все,что я помню, это то, что очнулся в канаве несколько дней назад, чтонесу какие-то непонятные мне документы и что не имею ни малейшегопонятия о том, откуда они взялись и для кого предназначены. Средибумаг есть одно письмо, писанное не моей рукой, которое разжигает, нони в коем случае не удовлетворяет мое любопытство. В письме не указанни отправитель, ни адресат».
Мсье,
много лет вы игнорировали илипопросту прогоняли меня, так что у меня не было оснований полагать,что на этот раз вы обойдетесь со мной по-иному. Вселенная, как я уженеоднократно повторял, намного превосходит те узкие рамки, которые выопределили для нее в своей так называемой «Энциклопедии».Вы тщились посвятить свою жизнь разуму, пренебрегая теми чувствами истрастями, изучив которые вы смогли бы достичь большей мудрости исчастья. Многие годы своей жизни вы, как говорят, отдали однойженщине, которая просто использовала вас. Теперь, на склоне лет, ввашем распоряжении осталась лишь память, а эта область вряд лидоставит вам что-либо приятное, поскольку вы знаете (из свидетельств,которые я прислал вам), что ваши теории ошибочны, а ваша физикабезосновательна. Вселенную нельзя объяснить всеми вашими теориями ипринципами, вашей сухой механикой. В большей степени вселеннаяуправляется случаем и необходимостью, законами вероятности.
Ваш бесплодный взгляд на мирнастолько лишен воображения, третьей области, которая в ваших схемахмало чем отличалась от репозитория искусств, которые вы находите неболее чем развлечением. Однако воображение в действительностиявляется самой важной ветвью из всех, ибо именно с помощьювоображения мы поистине строим ту вселенную, в которой предпочитаемобитать.
Вы и ваши коллеги сочли возможнымотвергнуть и осмеять мои сочинения, но я сумел найти болеесочувственных читателей. Я написал компиляцию работ великогомножества ученых, как древних, так и современных, чье мнение вы,несомненно, отвергнете, но тем не менее оно расширяет человеческоепознание далеко за пределы того, что смогли создать вы и ваши друзья.Ваша работа конечна по самой своей природе, и, поспособствовавзавоеванию вами уважения, она все же будет забыта. Задача же, которуюпоставил перед собой я, безгранична по своему охвату. Другиепродолжат ее после моей смерти. Ее значение не уменьшится никогда. Выи ваши коллеги тщились свести все к нескольким бессмысленнымаксиомам, мы же, напротив, стремимся построить целую вселенную.
— И что означает этописьмо? — спросил Пфиц у незнакомца.
— Не знаю. Полагаю, что я —всего-навсего эмиссар автора, но верными могут оказаться и другиетолкования.
— И что вы намерены делатьтеперь, когда наполнили баклагу водой, а желудок супом?
— Во-первых, поблагодаритьвас за гостеприимство, а во-вторых, отправиться дальше в надежде, чтов конце концов мне удастся добраться до места, где мне станет яснымсмысл моей миссии.
Прежде чем уйти, он показал Пфицу ещеодин из своих документов. Это был обзор чужеземных языков и обычаев,ремесел и техники, а также описание того воображаемого города,откуда, по его предположениям, прибыл чужеземец. Среди прочего Пфицпрочел вот что:
Самым достопримечательным украшениембашни являются астрономические часы, которые, естественно, привлекаютвнимание каждого, кто дает себе труд осмотреть площадь и строения,окружающие ее. Сама башня и ратуша, примыкающие друг к другу весьмакрасивы, но не представляют собой ничего исключительного, напоминаяпо архитектуре все прочие здания такого рода. Часы, однако,представляются единственным в своем роде чудом, уникальным поконструкции и совершенным по исполнению.
Установленные на башне механизмы,бьющие в колокола, поднимающие клинки и вообще оживающие череззаданные промежутки времени, суть не что иное, как искусные игрушки,созданные на потеху черни. Скульптурный скелет, каждый часвзмахивающий косой, весьма удачно воплощает древнее предостережениеmemento топ, но в действительности он не более чем декорация,отвлекающая внимание от непостижимо сложного циферблата (точнеесказать, множества связанных между собой циферблатов). Стоят здесьтакже воины, которые каждый час после явления скелета выступаютвперед и беззвучно и абсолютно не воинственно скрещивают алебарды.Это тоже не более чем низменная потеха для тех, кто не в состояниипонять сложность механизма и его работы. Если и можно вывестикакую-то мораль из бесконечно повторяющихся бессмысленных движений,то заключается она в том, что те, кто восхищается ими, сами суть нечто иное, как части большего механизма, столь же невидимого для них,как невидимы часы для украшающих их немых деревянных фигурок.
Посмотрев на часы, можно узнать нетолько текущее время, но и дату, которую указывает стрелка, ползущаявдоль наружного края циферблата со скоростью один оборот в год.Времена года указывает медленно меняющаяся картина, установленная впрорези лимба, там же показано время восхода и захода солнца. Начасах отображается великое множество сведений, и такое их обилиевозможно единственно благодаря тому, что на циферблате нет обычныхстрелок, вращающихся вокруг центра. Вместо них лимб часов содержит(или, лучше сказать, заключает в себе) набор неконцентрическихдвижущихся дисков, которые, частично перекрывая друг друга, соединенымежду собой весьма сложными и хитроумными способами. Нужные сведенияможно почерпнуть, рассматривая места пересечений дисков.
Час отмечается самым большим издвижущихся дисков. Он перемещается вдоль края лимба и своим выступомпоочередно указывает на одну из неподвижных римских цифр, нанесенныхна циферблате. Этот часовой диск во время своего движения такжевращается вокруг своей оси, а укрепленные на нем рычаги приводят вдействие механизм, показывающий положение Луны и Солнца.
Я не могу сказать, сколько на этихчасах расположено дисков. Они перекрываются и, кроме того, весьмасложно соединены друг с другом. Вдобавок в каждый данный моментвремени наблюдатель не может видеть все диски сразу и пересчитать их.Меня часто ставил в тупик вопрос о том, почему создатель (илисоздатели) часов не придумал систему, в которой диски были бывзаимозаменяемыми и могли бы выполнять в разное время разные функции.Это позволило бы усложнить часы и сэкономить пространство.
Кроме положения Солнца и Луны(включая фазы последней), наблюдатель может увидеть положения какпланет — относительно зодиакальных созвездий, — таки самих звезд. Недавно один из наших астрономов предсказалсуществование еще одной планеты Солнечной системы, и выяснилось, чтона часах эта планета уже есть, причем обращается точно попредсказанной астрономом орбите. Из этого факта можно заключить, чточасы построены по строгим и совершенным меркам, продиктованным самойприродой (быть может, эти мерки даже превосходят требования природы).Итак, вместо того чтобы изучать небеса, мы могли бы сосредоточитьсвои усилия на выяснении устройства часов и работы их механизма. Этопривело бы нас к не меньшим, а то и к более великим открытиям.
Как и все прочие измеряющие времяустройства, астрономические часы основаны на идее повторяющихсяциклов и перекрывания этих циклов. Есть, правда, одна деталь, котораяделает наши часы необычными. Они могут отображать нерегулярные инеповторяющиеся процессы. Это свойство часов кажется иррациональным илишенным смысла (поскольку наше обыденное представление орациональности и смысле зиждется на идее повторения и повторяемости).На циферблате наших часов есть один маленький диск (обнаруженный лишьнедавно), который совершает по лимбу, очевидно, случайные движения.Этот диск — размером не больше монеты — прикреплен кстержню, подвижный конец которого надежно спрятан под нагромождениемдисков и рычагов, скрывающим центр основного циферблата. Маленькийдиск (едва видимый с площади) должен, по нашему мнению, подчиняться всвоих движениях некоей фундаментальной регулярности, хотя, повидимости, его перемещения произвольны, изменчивы и неправильны.Назначение этой детали часов неизвестно, но было высказанопредположение, что оно (как и другие подобные детали, обнаруженные кнастоящему времени) каким-то образом указывает некоторые аспектынашего прошлого и будущего. Сейчас уже хорошо известно, что на часахпоказана непрерывная череда римских пап, начиная с Петра. Изображенына часах также все главные войны, эпидемии чумы и голод. Не подлежитсомнению, что при тщательном поиске нам удастся обнаружить в часах идругие исторические подробности, а перспектива найти в механизме и нациферблате знаки будущего тревожит и наводит на глубокие раздумья.Следствием такого допущения может стать то, что вся человеческаяистория сама представляет собой своего рода великий цикл, которыйможно отобразить так же легко, как течение часа или суток.
Естественно, предпринималисьмногочисленные попытки свести всю бесконечную сложностьастрономических часов к простому описанию их механизма. Однако решитьэту задачу оказалось невозможно. Те, кому разрешили забраться настену башни, чтобы поближе рассмотреть циферблат, нашли этот методисследования совершенно бесполезным. При взгляде с близкогорасстояния (утверждали эти храбрые люди) устройства, украшающиециферблат, оказываются столь многочисленными и сложными, что теряетсяпредставление об их назначении. Только с нижнего этажа можно охватитьвзглядом весь механизм в его целостности и выделить связные части егоконструкции. Из всех, кто побывал на стене башни и сумел вблизиразглядеть циферблат, нашелся только один человек, который смогпостроить что-то вроде не совсем смехотворной и нелепой теории. Нотеория эта касается работы одного-единственного малозначительногодиска, который показывает время в Иерусалиме.
Осмотр внутреннего устройствамеханизма также оказался бесплодным. Вход в башню был замурованвскоре после создания и установки часов. Но один раз за всю историюнашего города власти проявили любопытство, и сложенная перед входомна лестницу стена была разобрана. За этой стеной обнаружились другиепреграды, на преодоление которых ушло еще два года. Попадались там иложные ходы, когда стену разбирали и находили коридор,заканчивавшийся тупиком. В какой-то момент возникло даже убеждение,что механизм так никогда и не будет найден. Но наконец системапомещений была обнаружена, однако когда в них вошли, то не нашлиничего, кроме хаотичного нагромождения шестерней и цепей. Ихисследовали несколько месяцев, но так и не сумели разобраться вхитроумных соединениях. Действительно, как можно понять назначениечасти машины, если не наблюдать результат ее действия? Таким образом,попытка понять устройство часов через конструкцию механизма былаобречена с самого начала, поскольку, для того чтобы разобраться вдвижениях всех этих невообразимых шестерен, надо предварительновыяснить цель перемещений дисков по циферблату — истинномупредмету исследования. Некоторые горячие головы предложили вывести изстроя какие-либо части механизма и посмотреть, какое действие этоокажет на движение циферблата. Этот план был, однако, признан слишкомрискованным и отвергнут, поскольку отремонтировать потом механизм,устройство которого никому не известно, будет невозможно, а самоповреждение часов окажется великим преступлением.
В механизме не удалось обнаружить нимаятник, ни какой-либо иной источник движения, который управлял быходом часов. Было постулировано, что работа часов поддерживаетсявлияниями ветра или Солнца (хотя никто не был в состоянии объяснить,каким образом это происходит). Что же касается источника коррекциивремени, то на этот счет было выдвинуто множество самых разнообразныхгипотез. Согласно одной из них, прохождение Солнца мало того что даетэнергию для работы механизма, но еще и управляет точностью хода(особое устройство калибровано таким образом, чтобы отмечать какпериод время между двумя появлениями Солнца). Более радикальной,однако, явилась идея полной независимости часов от маятника, Солнцаили любого иного источника периодичности. Возможно, часы (это всеголишь предположение) воспринимают время как нечто абсолютное инесводимое к простым составляющим, то есть приблизительно так, какделает это человеческий разум, но без присущей ему неточности. Втаком случае часы надо рассматривать как нечто большее, чем простойизмерительный прибор — скорее как своего рода сознание,обладающее разумом и пониманием того мира, в котором оно обитает.Лично я считаю подобные спекуляции фантастическими и беспочвенными,но тем не менее остается проблема объяснения того, каким образом этотфантастический механизм в состоянии вычислять все формы движениянебесных тел, не имея даже маятника для регулирования своего хода.
Имя мастера, создавшего часы,неизвестно. На этот счет были выдвинуты многочисленные предположения,но ни одно из них при ближайшем рассмотрении не оказалосьсоответствующим истине. Подобных часов нет нигде в мире, и поэтомуневозможно проследить ремесленную традицию, ветвью которой могли быстать эти часы. Они ни в коем случае не могут быть старше башни, накоторой установлены, а самой башне не может быть больше двух-трехстолетий. Эта датировка по крайней мере основана на времени постройкипримыкающей ратуши. Возможно, однако, что строительство башнипредшествовало строительству ратуши, а не наоборот (как полагаютмногие, основываясь скорее на общем мнении, нежели на твердоустановленных свидетельствах). В скульптурах автоматических устройствпрослеживается влияние славянского искусства, но это ничего неговорит о самих часах, так как обычно механизмы и украшенияизготовлялись независимо друг от друга. Что же до циферблата с егоналоженными друг на друга дисками и лимбами, то в нем былоидентифицировано несколько различных стилей. Например, римские цифры,окружающие весь циферблат, отличаются по стилю от цифр, нанесенных натретьем лунном диске (цифра «четыре» представленанаписанием IV и IIII соответственно). Подобным жеобразом фигуры Адама и Евы на диске фурий (насколько это понялиученые) выполнены в манере, разительно отличающейся от манеры, вкоторой выполнены фигуры воинов на диске перигелия. Некоторыхисследователей этот факт натолкнул на мысль о том, что часы строилисьна протяжении значительного периода времени (некоторые считают, чтоне менее ста лет). Если довести эту идею до предела, то можнопредположить, что часы не являются плодом индивидуальногоизобретения, но представляют собой произведение неизмеримогочеловеческого труда, превосходящее своим величием все, чего можетдостичь в одиночку талантливейший из гениев. Каждый следующий мастермог понимать способ, каким будет работать его добавление к растущемугнезду дисков в соединении с более ранними деталями механизма, но темне менее не был в состоянии вычислить полный эффект своего вклада.Таким образом, может статься, что функция часов превзошла намеренияих создателей, и в глубинах механизма просто не существует деталей,предназначенных для чуда, — их туда просто никто незакладывал.
Несмотря на почтенный возраст часов,невзирая на многие годы, в течение которых циферблат смотрит наокружающие башню величественные здания, наше понимание работы часовдо сих пор пребывает в зачаточном состоянии. Каждый вечер я хожусмотреть на них, и, стоя в толпе, развлекающейся игрушечнымифигурками и звоном колоколов, глядя на непостижимое богатствоциферблата, я мысленно еще и еще раз исследую тончайшую работупервого Мастера, явившуюся мне исполненной символического смысла, ноне ставшей от этого менее реальной. Я снова и снова представляю себедень, который наступит в далеком будущем, когда последние тайны часовоткроются наконец человеческому пониманию, когда каждое движение,каждый цикл внутри другого цикла будет описан и объяснен средствамиосновополагающей геометрии, которая сейчас ясна нам лишь в несколькихсвоих первоначальных деталях. Та отдаленная от нас эпоха станетвременем мира и мудрости, когда будет искоренено невежество, коимстрадают люди. И возможно, когда эта эра наступит (нас отделяет отнее сто, тысяча, а может быть, и сто тысяч лет), наши потомки смогутпроникнуть в еще большую тайну, нежели ответ на вопрос, как работаютчасы и что они нам говорят. В действительности вопрос заключается втом, что именно измеряют часы, из чего состоит время и куда оноуходит, когда минует нас.
Ну а пока мы остаемся рассуждать иразмышлять о бесконечной сложности перемещающихся дисков, совершающихмедленные движения, запутанность которых говорит лишь о единстве,лежащем в их основе, о скрытой тайне, разгадка которой когда-нибудьобъяснит и осветит все. Мы остаемся терзаться догадками о том, чтоэто за цикл (или гнездо циклов), который определяет беспорядочноетечение наших жизней, что за малозначительный диск, поддерживаемыйнеизвестными нам рычагами, движет нас по реке времени в пространстве,которое, быть может, и само представляет собой гигантский лимб, неподдающийся измерению циферблат, идеально круглый и рациональноразмеченный секторами, скрывающий за собой законченный неделимыймеханизм, который не оставляет нам ни малейшей надежды когда-либопознать его.
IV
— Жаль, что я не могувспомнить все, что показал мне незнакомец, — сказал ПфицГольдману. — Поев, он сложил все документы в папку и ушел.
— Бедняга, —проговорил Гольдман. — Интересно, что с ним стало?
— Либо он умер, либо умрет,либо его просто никогда и не было.
— Ох, Пфиц, ты менярасстраиваешь. Неужели ты совсем ему не сочувствовал?
— Сказать вам правду, япочти завидовал ему. Мне часто приходило в голову, что неплохо былобы потерять память или хотя бы ее часть. Там так много лишнего иненужного, что было бы, наверное, удобно освободить место для чего-тоболее полезного.
— Ты так равнодушноотносишься к страданиям других! — вскричал Гольдман.
После этой вспышки у него иссяклислова, а Пфиц не попытался оправдаться или защититься. Они снованадолго замолчали. Гольдман опять почувствовал тревогу ибеспокойство. Мало-помалу им овладело чувство отчаяния от тогоположения, в какое он попал. Когда их освободят? Что скажет жена?Молчание лишь усиливало беспокойство, и Гольдман в конце концов былвынужден заговорить.
— Расскажи мне ещекакую-нибудь историю, Пфиц.
— Вы заплатите?
— Позже, у меня не осталосьбольше денег.
— Ну ладно. —Пфиц на мгновение задумался. — Двое случайно встречаются вглубине сада. Так начинается история. Она живет в замке, и каждыйдень няня водит ее в школу. По дороге они должны пройти по широкойтропинке, пересекающей сад. Он каждый день смотрит на нее и думает,кто она, куда идет и все такое.
— Она красива?
— Это имеет какое-тозначение?
— Думаю, что нет, —согласился Гольдман. — Хотя обычно в таких историяхдевушки бывают красивыми.
— В каких «таких»историях? Я же только начал рассказывать. И между прочим, уродливыелюди, видите ли, тоже влюбляются. Или вы этого не знали?
— Конечно, знал. Прости, яне хотел тебя обидеть.
— Чем это вы меня обидели? Ядумал сейчас о графине Подольски.
— Давай вернемся к твоейистории, Пфиц. Мне не важно, как выглядела эта девушка, я знаютолько, что каждый день она проходила через сад, когда няня выводилаее из замка. Ты не можешь сказать, сколько было ей лет?
— Не знаю, но, видимо,достаточно для того, чтобы влюбиться.
— И сколько лет бываетдостаточно?
— Это вы сами должны знать.Я был слишком молод, когда влюбился последний раз, чтобы помнить,сколько мне было тогда лет.
— Но может быть, в историиесть какой-нибудь намек на возраст девушки?
— Ну, мы знаем, что у неебыла няня, которая водила ее в школу. Это накладывает ограничения навозраст. Но скорее всего няня была кем-то вроде сопровождающей иликомпаньонки. История переведена с иностранного языка, поэтому слово,которое перевели как «няня», в оригинале имеет болееузкое значение. На самом деле школа тоже могла попасть в историю понедоразумению, а может быть, и вся история — одно сплошноенедоразумение. Но какое имеет значение, сколько ей лет и была онакрасивой или безобразной? Вы что, не можете принять историю такой,какова она есть?
— Я люблю все себевоображать, Пфиц, и если история слишком абстрактна, то я вообщеничего не могу себе представить. Или еще хуже, вещи, которые я себевоображаю, начинают противоречить друг другу. Например, я представляюсебе хорошенькую пятилетнюю девочку, которую ведут по саду, и вдругоказывается, что ей пятнадцать лет, а ее лицо похоже на лошадиныйзад.
— Не стоит отзываться о нейстоль грубо.
— Прости. Но продолжай свойрассказ. Они встретились в саду и что дальше?
— Вы так и будете перебиватьменя и перескакивать с одного на другое, господин? Как прикажете мнеразвивать тему, если вы не даете мне даже должным образом начать?
— Понимаю, прости меня занетерпение, Пфиц, но это ожидание, когда сидишь в камере и ничего непроисходит. Это заставляет меня… я даже не знаю что.
— Наверное, нервничать.
— Нет, определенно нет. Мыже уверены, что нас скоро выпустят. Но сидение затягивается, и ячувствую… наверное, беспокойство.
— Я не вижу, чтобы выбеспокоились, — заметил Пфиц.
— Но у меня внутреннеебеспокойство, я просто сгораю от нетерпения услышать продолжениеистории об этой проклятой девчонке и ее няне!
— Если вы испытываетевнутреннее беспокойство, то это и значит, что вы нервничаете.
— Перестань раздражать меняи расскажи до конца эту свою несносную историю. Все, что я пока знаю,это то, что девочка встретила в саду мальчика и они полюбили другдруга.
— Я этого не говорил.
— Но случилось именно это,верно?
— Ну, господин, если вы всезнаете заранее, до того, как я успел что-либо рассказать, то мнелучше поберечь силы и слова. Вы так не думаете?
— Однако они, очевидно,полюбили друг друга.
— Не вижу здесь ничегоочевидного. Вы допускаете, что оттого только, что они встретились вглубине сада, между ними возникла любовь. Это слишком вольноедопущение, должен вам сказать. Вы тоже влюбляетесь в каждую женщину,которую встречаете в саду?
— Если бы я был героем этойистории, то, наверное, влюбился бы, иначе зачем бы я там оказался? Нухорошо, они встретились в саду, где, как ты думаешь, они полюбилидруг друга, но оказалось, что это совсем не так.
— Этого я тоже никогда неговорил.
— Так что это вообще заистория?
— Что за история? Этоистория, которая сама вползает в тебя, не спрашивая, понимаешь ли тыее. Это история о двух людях, которые встретились совершеннослучайно. Вы ничего о них не знаете — ни того, как онивыглядят, как одеты, и не имеете понятия даже о том, в какую эпохуони живут.
— Прекрасно, продолжай же.
— Спасибо, я продолжу. Онислучайно встречаются, и это почти самое начало истории. Может быть,правда, они встретились еще до ее начала, потому что иногда бываетнемного трудно сказать, когда точно встречаются двое людей. Можетбыть, они уже давно находились рядом, но просто не замечали другдруга. Иногда же вообще бывает тяжело решить, когда именно начинаетсяистория и когда она кончается, потому что порой создается такоевпечатление, что услышанное вообще взято из ее середины.
— Продолжай, Пфиц. Поспеши идоведи рассказ до конца.
— Я уже довел. —Что?
— Я просто не сказал вам,что существуют истории, которые кончаются внезапно.
— Пфиц, ты идиот, мошенники… и… — Но Гольдман не смог закончить фразу.Вместо этого он расплакался, и, чтобы его успокоить, Пфицу дажепришлось обнять его за плечи.
— Простите, господин. Ночего еще вы ждали от истории, рассказанной в кредит?
Потрясение от заключения, видимо,глубоко поразило Гольдмана, и Пфицу стало его жаль.
— Не беспокойтесь, господин,нас скоро освободят. Помните, я рассказывал вам, как меня арестоваливо времена волнений по поводу Зернового Налога?
— Но что это была за ужаснаяистория о кукле и человеке, которого повесили?
— О, ту историю я придумалот начала до конца. На самом деле человек, к которому я обратился,сказал, что его зовут Шлик, а не Шмидт.
Пфиц рассказал, как они сидели рядом наполу, в то время как другие либо сидели на каменных скамейках, либонервно расхаживали по камере.
— Скажите мне, —начал Пфиц, обратившись к соседу, — как получилось, что выоказались здесь?
И Шлик начал рассказывать свою историю.
«Я родился в деревне, неподалекуотсюда. Мой отец был школьный учитель, добрый и хороший человек. Яродился седьмым из одиннадцати детей, из которых лишь пятеро выжили истали взрослыми. Мать прилагала все силы, чтобы подобающе одеть инакормить нас. Как вы можете себе представить, это было нелегкойзадачей. Но даже при всем том наши родители сумели дать нам приличноевоспитание и направить на путь добродетели. В нашем доме не пилиспиртного, и каждый вечер отец читал нам на ночь главу из семейнойБиблии. По воскресеньям мы — все дети — выстроившисьгуськом, ходили с отцом в церковь, и слова пастора и простые мелодиигимнов стали для меня уроками, глубоко запавшими в душу на всюоставшуюся жизнь.
Когда мне исполнилось двенадцать лет, ястал учеником учителя, а в шестнадцать начал уже самостоятельнопроводить уроки. В будущем мне предстояло достойно пойти по стопаммоего отца, следуя его благородному примеру. В то время я и встретилМарту. Ее отец постоянно приезжая в нашу деревню продавать овощи, адочь помогала пересчитывать выручку. Так я увидел ее впервые —сидящей рядом с отцом в их телеге. Я влюбился в Марту с первоговзгляда.
Вскоре я уже знал расписание ихприездов. В первый вторник каждого месяца они приезжали в деревню истановились на площади, торгуя до вечера. Лучше всего было смотретьна Марту около двух часов дня. На площади было в это время многонарода, и я мог не бояться, что на меня обратят внимание. За Мартой янаблюдал от ближайшего угла.
Тогда я еще не знал ее имени, но еелицо всегда стояло перед моим мысленным взором. Однажды ночью мнеприснился сон, что я нахожусь в чужом доме. Было темно, только лунаотбрасывала длинные тени на стены и украшения незнакомого дома. Явстал и начал бродить по комнатам, исследуя зловещее место, в которомоказался. Дом оказался громадным, в нем было столько коридоров икомнат, что я едва ли мог надеяться осмотреть их все. Размышляязадним числом, я могу сказать, что этот дом, видимо, представлялсобой все мои возможные жизни. Многие двери оказались запертыми. Занекоторыми слышались голоса, смех или музыка. За другими играли икричали дети. Наконец я наткнулся на дверь, которую смог открыть.
В комнате я увидел Марту, сидевшую вкресле-качалке и тихо раскачивавшуюся взад и вперед. Она поднялаголову и сказала, что хочет сообщить мне нечто очень важное. Онарассказала, что отец, каждый месяц привозивший ее в нашу деревню нателеге, не раз подвергал ее жестоким гнусностям, которые она не хочетдаже называть. Она попросила меня помочь ей, но когда я попыталсяответить, из моего горла вместо слов вырвался лишь сухой хрип. Онавзяла меня за руку и вывела через заднюю дверь в другую комнату, гдена пропитанной кровью постели лежал ее мертвый отец с ножом в груди.
Пораженный ужасом от увиденного явыбежал в коридор и закрыл за собой дверь, не давая Марте открыть ееизнутри. Наконец ее попытки прекратились.
По коридору я прошел мимо несколькихзапертых дверей, прежде чем нашел одну, которую смог открыть. В этойкомнате я снова увидел Марту, сидевшую за столом вместе с отцом. Онимирно ели вареную репу. Оба оглянулись, посмотрели на меня ирассмеялись. Я проснулся».
— Он не ел сыр на ночь? —спросил Гольдман. — Я, как поем, тоже вижу подобныекошмары. Чтобы успокоиться, надо выпить стакан горячего молока.
Пфиц продолжил рассказывать услышаннуюот Шлика историю. Тот тихо говорил, а все узники терпеливо егослушали.
«Сон произвел на меня оченьтяжелое впечатление. Я с трудом дождался следующего приезда Марты иотправился на площадь, полный решимости на этот раз заговорить с ней.Как обычно, она была вместе с отцом, продававшим с воза овощи. Явнимательно наблюдал за ее движениями, когда она отдавала товарпокупателям, принимала от них деньги и отдавала отцу.
Я не мог оторвать глаз от изгиба ееспины, от ее белой блузки. Я смотрел и наслаждался счастливымисценами, которые себе представлял, пока вновь не вспомнилотвратительный сон. Отец Марты заговорил с одним покупателем, и ярешил воспользоваться этой возможностью.
Я приблизился к возу. Отец разговаривалс кем-то по другую его сторону, а Марта только что сдала сдачукакому-то старику. Она не успела вымолвить ни слова, прежде чем явзял ее за руку. От удивления она потеряла дар речи. Глаза ее былинастолько темны, что напоминали бездонные озера, исполненные доверия.
— Я все знаю, —выпалил я, сжал ее руку и убежал, оставив Марту за ее занятием.
В ту ночь мне снова приснился странныйдом, в котором коридоры и анфилады комнат расходились в самых разныхнаправлениях. Я пошел искать Марту и странным образом знал, в какомнаправлении идти, за какие углы поворачивать, какие двери открывать.В конце концов я оказался в зеркальной комнате. Пол, потолок и всечетыре стены были зеркальными, и я видел свои бесчисленные отражения,вложенные одно в другое. Отражения постепенно уменьшались,превращаясь в крошечные точки. Я подошел вплотную к одной из стен —точнее, одному из зеркал — и прижался лицом к холодному стеклу.От моего дыхания зеркало запотело. Я вытер зеркало рукавом и сновапосмотрел на свои отражения. Между их слоями я вдруг увидел фигуруМарты, попавшей в ловушку. Я не мог дотянуться до девушки, выбежал вкоридор и спустился вниз по лестнице.
Мне нужен был выход, и наконец,задыхаясь, я оказался на ступенях, найдя выход на улицу.
Я был в одном из темных закоулковбольшого города, казалось, покинутого обитателями. Я направился покакому-то сырому проулку, когда до моего слуха вдруг донесся шум.Может быть, это всего лишь кошка, подумал я. Когда я миновал уголкакого-то дома, сзади меня схватила чья-то рука. К моему горлу былприставлен нож. Нападавший держал меня так крепко, что я не могшевельнуться.
— Чего ты хочешь? —прохрипел я. Он сказал, что пришел убить меня. — Но зачто?
— За то, что ты знаешь. Онасказала мне, что ты все про нас узнал, но я не позволю никомустановиться нам поперек дороги.
Я вырвался из рук убийцы и взглянул нанего. Это был не отец Марты, а мужчина гораздо моложе его. Я узнал внем одного человека из нашей деревни.
— Ты не сможешь убитьменя, — сказал я. — Зеркало не даст тебе этогосделать.
— Что бы это моглозначить? — спросил Гольдман. Этого Пфиц не знал ипродолжил свой рассказ услышанной от Шлика истории.
«Когда я проснулся, —продолжал Шлик, — то понял, что мне придется ждать целыймесяц, чтобы еще раз увидеть Марту. Но было еще одно обстоятельство,которое требовало разъяснения. Почему я увидел во сне Карла, парня изнашей деревни, и почему он хотел меня убить? Карл был грубиян,неотесанный человек с полученным в какой-то драке шрамом,пересекавшим его щеку. Деньги, которые он зарабатывал тяжким трудомземлекопа, шли на пиво и карты. Он был ненамного старше меня —восемнадцати или девятнадцати лет, — но воображал себяхозяином деревни. Перед ним действительно часто пасовали дажевзрослые мужчины.
Мне было трудно поверить, что у Мартыможет быть что-то общее с таким драчуном, но Карл умел очаровыватьдевушек, а красоту Марты заметил у нас не я один. Сама мысль о том,что эти двое могут быть вместе, переполняла меня ревностью.
Каждый день, давая уроки в отцовскойшколе, я не переставал думать о том, как помешать Карлу. Он былкрупнее, сильнее и красивее меня. Мне могли помочь только ум и добрыенамерения. Но сначала надо было дождаться следующего приезда Марты внашу деревню.
Когда настал этот день, я пошел наплощадь и увидел Марту на привычном месте. Она сразу узнала меня, наее лице отразилось явное волнение. Я подошел к возу, забрался в негои встал рядом с отцом Марты.
— Если ты еще разприкоснешься к этой девушке, — сказал я ему, —то я убью тебя.
Он ошеломленно уставился на меня,потеряв от удивления дар речи, а я спрыгнул на землю и, уходя, сказалКарлу, который здесь же отирал стены:
— То же самое касается итебя.
Позже я узнал, что случилось потом.Отец Марты захотел узнать, почему я заговорил с Карлом и чтосвязывает его с Мартой. Он подозвал парня, и мало-помалу их разговорперешел в ссору. Отец обвинил Карла в том, что он домогается Марты(что она сама отрицала), а тот вытащил нож — только чтобыпопугать или защититься, — но в конце концов ударил отцадевушки. Потом он сбежал, оставив умирающую жертву истекать кровью,прежде чем зеваки сумели его остановить.
Все спрашивали меня, зачем я сказалпокойному то, что сказал, и я объяснил, что хотел защитить Марту(только теперь я узнал, как ее зовут, что она была единственнойдочерью, что все случилось незадолго до ее шестнадцатилетия и чтопосле дня рождения она должна была выйти замуж за человека по имениЛюллинг). Я сказал, что заподозрил отца в жестоком обращении сдевушкой, хотя, сказав это, я уже не чувствовал былой убежденности всвоей правоте. Мне сказали, что старик никогда не стал бы плохообращаться с дочерью, потому что она — единственное, что у негоосталось после смерти жены, а теперь Марта стала сиротой. Я понял,что, должно быть, совершил ужасную ошибку.
Прошли месяцы. Карл исчез, и опроисшествии постепенно забыли. Овощи теперь покупали в другом месте,так как воз больше не приезжал. Но жители деревни по-прежнемуотносились ко мне с подозрением, и я стал изгоем.
Однажды вечером я шел вдоль реки.Сгущались сумерки, узкая тропинка между деревьями стала почти невидна. Внезапно сзади меня кто-то схватил и приставил нож к горлу. Язнал, что это был Карл, и вспомнил о зеркалах из моего сна и офигуре, затерявшейся между ними. Я вообразил себя таким жепотерянным, как та фигура».
* * *
— Только теперь до негодошло, — сказал Пфиц, — что его собственнаяжизнь была не более чем летучим видением, фигурой, мелькнувшей всмутном проеме между последовательностью образов в бесконечноммножестве отражений, идентичных, но уменьшающихся друг в друге.
Они услышали лязг ключа в замочнойскважине. Пфиц и Гольдман встали.
— Мы свободны! —воскликнул Гольдман.
— Благодарение небесам, —добавил Пфиц. — Еще немного, и я напустил бы в штаны.Почему они не дали нам ведро?
Надзиратель назвал имя Гольдмана.
— А мой спутник?
— Только вы, Гольдман.
Его отвели наверх, к офицеру.
— Герр Гольдман, я понимаю,что вы — уважаемый гражданин Ррейннштадта, и то нарушениезакона, в которое вы были вовлечены, не соответствует вашемухарактеру. Я готов отпустить вас.
— А Пфица?
— Нищего? Мы ничего не знаемо нем. Думаю, что его мы повесим.
Гольдман вскрикнул:
— Сжальтесь над ним,господин офицер. Он не сделал ничего плохого!
— Это не так просто, каккажется, — заговорил офицер. — Арестовать поошибке одного человека — это недоразумение, но арестовать двоих— это уже небрежность. Я уверен, что он нарушил закон.
— Прошу вас, не спешите. Ямогу внести за него штраф. Сколько вы хотите?
Офицер задумался.
— Принесите мне тысячуталеров. Я подумаю, что можно сделать.
Гольдмана вывели на улицу через главныеворота, и он зажмурился от яркого солнца. Тысяча талеров! Это большиеденьги, но выбора не было. Он поспешил к дому. Минна была поражена,увидев хозяина в столь растрепанном виде,
— Фрау Гольдман дома? —спросил он.
Минна ответила, что хозяйка наверхупринимает гостей. Проходя мимо гостиной, он услышал заливистый смехсвоей супруги. Гольдман прошел к своей конторке, достал оттуда двамешка монет, торопливо сунул их в штаны и, пройдя мимо Минны, котораяудивленно вскинула брови, заметив странную метаморфозу, происшедшую сфигурой ювелира, спустился по лестнице, нанял экипаж и велел везтисебя во Фреммельгоф.
— Вот деньги, —сказал он и положил перед офицером мешки с монетами. Один изнадзирателей проводил Гольдмана вниз, в камеру, где осталсяарестованный Пфиц. Камера оказалась пустой.
— Куда его увели? —Гольдман едва не плакал. — Может быть, вы повесилибеднягу?
Никто не мог ответить на этот вопрос.Гольдмана впустили в камеру, чтобы он убедился, что в ней никого нет.Пфиц никуда не мог деться. Все, что от него осталось, —это лужа на полу. Когда Гольдман вышел на улицу, его переполнялапечаль. Ему даже не вернули денег! Офицер сказал, что это научитсамого ювелира впредь вести себя прилично.
С тех пор Гольдман ни разу не виделПфица. Слух о приключениях ювелира распространился по городу, иГольдману пришлось приложить массу усилий, чтобы утихомирить жену.Некоторые утверждали, что Гольдман сошел с ума или спьяну вообразилсебе всю историю, другие же говорили, что Пфиц — привидение илидух, вызываемый рассказчиками злобных и легковесных историй. Прошломного лет, прежде чем Гольдман смог найти в большой библиотекеРрейннштадта биографию графа Цельнека. Из нее ювелир узнал, чтоистория Пфица является целиком апокрифической и что почти наверняка уграфа не было слуги с таким именем. Кто бы ни был сокамерникГольдмана, звали его не Пфиц. Это послужило утешением Гольдману,который — и это обязательно следует добавить — никогдабольше не попадал в темные казематы Фреммельгофа и не отлучался издома, не посоветовавшись предварительно с женой. Так по крайней мерезвучит эта история в изложении Мюллера в его «СказкахРрейннштадта». Лично я не могу засвидетельствовать истинностьлюбой из этих историй и должен на сем закончить свое повествование —боюсь, что тем читателям, которые жаждут дальнейших развлечений,придется искать их в другом месте.
1 В английском языке паштет называют французским словом foie gras