статьи
видео
ПРЕДИСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ
Эта книга в нескольких отношенияхобязана своим существованием мне. Автор ее, мой друг Брэд-ли Пирсон,возложил на меня заботу о ее опубликовании. В этомпримитивно-механическом смысле она теперь благодаря мне выйдет всвет. Я также являюсь тем «любезным другом» и проч.,обращения к которому встречаются здесь и там на ее страницах. Но я непринадлежу к действующим лицам драмы, о которой повествует Пирсон.Начало моей дружбы с Брэдли Пирсоном восходит ко времени болеепозднему, чем описываемые здесь события. В пору бедствий ощутили мыоба потребность в дружбе и счастливо обрели друг в друге этотблагословенный дар. Могу утверждать с уверенностью, что, если бы немое постоянное участие и одобрение, эта повесть, вернее всего,осталась бы ненаписанной. Слишком часто те, кто кричит правдубезучастному миру, в конце концов не выдерживают, умолкают илиначинают сомневаться «в ясности собственного рассудка. Без моейподдержки это могло случиться и с Брэдли Пирсоном. Ему нужен былкто-то, верящий ему и верящий в него. И в нужде он нашел меня, своеalter ego.
Нижеследующий текст по сути своей, каки по общим очертаниям, является рассказом о любви. Не толькоповерхностно, но и в основе. История творческих борений человека,поисков мудрости и правды – это всегда рассказ о любви. Онизлагается здесь туманно, подчас двусмысленно. Борения и поискичеловека двусмысленны и тяготеют к тайне. Те, чья жизнь проходит приэтом темном свете, меня поймут. И все же что может быть проще, чемповесть о любви, и что может быть пленительнее? Искусство придаеточарование ужасам – в этом, быть может, его благословение, абыть может, проклятие. Искусство – это рок. Оно стало роком идля Брэдли Пирсона. И совсем в другом смысле для меня тоже.
Моя роль как издателя была проста.Вероятно, мне следовало бы скорее называть себя иначе… Как?Импресарио? Шутом или арлекином, который появляется перед занавесом,а потом торжественно его раздвигает? Я приберег для себя самоепоследнее слово, заключительный вывод, итог. Но лучше уж мне бытьшутом Брэдли, чем его судьей. В каком-то смысле я, по-видимому, и тои другое. Зачем написана эта повесть, станет очевидно из самойповести. Но, в конце концов, никакой тайны здесь нет. Всякий художник– несчастный влюбленный. А несчастные влюбленные любятрассказывать свою историю.
Ф. ЛОКСИЙ, ИЗДАТЕЛЬ
ПРЕДИСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА
Хотя прошло уже несколько лет современи описываемых здесь событий, рассказывая о них, я воспользуюсьновейшим повествовательным приемом, когда прожектор восприятияпереходит от одного настоящего мгновения к другому, памятуя оминувшем, но не ведая предстоящего. Иначе говоря, я воплощусь опять всвое прошедшее «я» и для наглядности буду исходить толькоиз фактов того времени – времени, во многих отношенияхотличного от нынешнего. Так, например, я буду говорить: «Мнепятьдесят восемь лет», как было мне тогда. И я буду судить олюдях неточно, быть может, даже несправедливо, как судил о них тогда,а не в свете позднейшей мудрости. Но мудрость – ибо я, надеюсь,что справедливо считаю это мудростью, – не вовсеотсутствует в рассказе. В какой-то мере она все равно неизбежнодолжна будет «озарять» его. Произведение искусства равносвоему создателю. Оно не может быть больше, чем он. Как не может вданном случае быть и меньше. Добродетели имеют тайные имена;добродетель сама по себе тайна, недоступная уму. Таинственно все, чтоважно. Я не сделаю попытки описать или назвать то, чему выучился встрогой простоте той жизни, какой я живу в последнее время. Надеюсь,что стал мудрее и милосерднее, чем был тогда, – счастливеея стал несомненно, – и что свет мудрости, падая на фигурупростака, выявит не только его заблуждения, но и строгий обликправды. Я уже дал понять, что считаю этот «репортаж»произведением искусства. Этим я не хочу сказать, что он – плодвымысла. Всякое искусство имеет дело с абсурдом, но стремится достичьпростоты. Настоящее искусство выражает правду, оно и есть правда,быть может, единственная правда. В том, что излагается ниже, япытался быть мудрым и говорить правду, как я ее понимаю, не только оповерхностных, «интересных» аспектах этой драмы, но и отом, что лежит в глубине.
Я знаю, что люди обычно имеют о себесовершенно искаженное представление. По-настоящему человекпроявляется в долгой цепи дел, а не в кратком перечне самотолкования.Это в особенности относится к художникам, которые, воображая, будтопрячут, в действительности обнажают себя на протяжении своеготворчества. Так и я весь выставлен тут напоказ, хотя душа в полномпротиворечии с законами моего ремесла, увы, по-прежнему жаждетукрытия. Под знаком этой предваряющей оговорки я теперь попытаюсьсебя охарактеризовать. Говорить я буду, как я уже пояснил, от лицасамого себя, каким я был несколько лет назад, – главного иподчас бесславного «героя» этого повествования. Мнепятьдесят восемь лет. Я писатель. «Писатель» – моясамая простая и, пожалуй, наиболее верная общая характеристика. Что як тому же еще и психолог, самоучка философ, исследовательчеловеческих отношений, следует из того, что я – писатель,писатель именно моего толка. Я всю жизнь провел в исканиях. Теперьискания привели меня к попытке выразить правду. Свой дар, надеюсь иверю, я сохранил в чистоте. А это означает, помимо прочего, что какписатель я не пользовался успехом. Я никогда не стремился кприятности за счет правды. Я знал долгие мучительные полосы жизни безсамовыражения. «Жди!» – вот наиболее властное исвященное веление для художника. Искусство имеет своих мучеников,среди них не последнее место занимают молчальники. Не боюсьутверждать, что есть святые в искусстве, которые просто промолчаливсю жизнь, но не осквернили чистоты бумажного листа выражением того,что не было бы верхом красоты и соразмерности, то есть не было быправдой.
Как известно, мною опубликовано совсемнемного. Я говорю «как известно», полагаясь на славу,приобретенную мною вне сферы искусства. Мое имя пользуетсяизвестностью, но, к сожалению, не потому, что я писатель. Какписатель я был и, несомненно, буду понят лишь немногими ценителями.Парадокс, быть может, всей моей жизни, абсурд, служащий мне теперьпредметом для постоянных медитаций, состоит в том, что прилагаемыйниже драматический рассказ, столь непохожий на другие моипроизведения, вполне может оказаться моим единственным«бестселлером». В нем, бесспорно, есть элементы жестокойдрамы, «невероятные» события, о которых так любят читатьпростые люди. Мне даже выпало на долю, так сказать, вдовольнакупаться в лучах газетной славы.
Свои произведения я здесь описывать небуду. В связи со все теми же обстоятельствами, про которые здесь ужешла речь, о них знают довольно многие, хотя их не знает, боюсь, почтиникто. Один скороспелый роман я опубликовал в возрасте двадцати пятилет. Второй роман, вернее квазироман, – когда мне было ужесорок. Мною издана также небольшая книжица «Отрывки» или«Этюды», которую я не рискнул бы назвать философскимтрудом. (Pensees 1,пожалуй, да.) Стать философом мне не дано было времени, и об этом ясожалею лишь отчасти. Только магия и сюжеты остаются в веках. А какубого и ограниченно наше понимание, этому искусство учит нас,наверно, не хуже, чем философия. В творчестве заключенабезнадежность, о которой знает каждый художник. Ибо в искусстве, каки в морали, мы часто упускаем главное из-за того, что способнызамешкаться в решающий момент. Какой момент надо считать решающим?Величие в том и состоит, чтобы определить его, определив же, удержатьи растянуть. Но для большинства из нас промежуток между «О, ямечтаю о будущем» и «Ах, уже поздно, все в прошлом»так бесконечно мал, что в него невозможно протиснуться. И мы всевремя что-то упускаем, воображая, будто еще успеем к этому вернуться.Так губятся произведения искусства, так губятся и целые человеческиежизни оттого, что мы либо мешкаем, либо без оглядки несемся вперед.Бывало так, что у меня появится хороший сюжет для рассказа, но пока яего как следует, во всех подробностях обдумаю, пропадает охота писать– не потому, что он плох, а потому, что он принадлежит прошломуи уже не представляет для меня интереса. Собственные мысли быстротеряли для меня привлекательность. Какие-то вещи я погубил тем, чтопринялся за них прежде времени. Другие, наоборот, тем, что слишкомдолго держал их в голове, и они кончились, не успев родиться. Всеголишь за одно мгновение замыслы из области туманных, неопределенныхгрез переходили в безнадежно старую, древнюю историю. Целые романысуществовали только в заглавиях. Кому-то покажется, пожалуй, что тритонких томика, оставшиеся от этого побоища, не дают мне достаточныхоснований претендовать на священный титул «писателя».Могу только сказать, что моя вера в себя, мое чувство призвания, дажеобреченности, ни на минуту не ослабевали – «само собойразумеется», хотелось бы мне добавить. Я ждал. Не всегдатерпеливо, но, по крайней мере в последние годы, все увереннее.Впереди, за пеленой близкого будущего, я неизменно предчувствовалвеликие свершения. Пожалуйста, смейтесь надо мной – но толькоте, кто так же долго ждал. Ну а если окажется, что эта побасенка осебе самом и есть моя судьба, венец всех моих ожиданий, почувствую лия себя обделенным? Нет, конечно, ведь перед лицом этой темной силычеловек бесправен. Права на божественную благодать нет ни у кого. Мыможем только ждать, пробовать, снова ждать. Мною двигала элементарнаяпотребность рассказать правду о том, что повсеместно переврано ифальсифицировано; поведать о чуде, о котором никто не знает. А таккак я художник, мой рассказ оказался художественным произведением. Дабудет он достоин и других, более глубоких источников, его питавших.
* * *
Еще несколько сведений о себе. Моиродители содержали магазин. Это важно, хотя и не так важно, какполагает Фрэнсис Марло, и, разумеется, не в том смысле, который онимеет в виду. Я упомянул Фрэнсиса первым из моих «персонажей»не потому, что он самый из них значительный; он вообще не имеетзначения и не связан по-настоящему с описанными событиями. Он сугубовторостепенная, вспомогательная фигура в рассказе, как, видимо, ивообще в жизни. Бедняга Фрэнсис органически не способен быть главнымгероем. Из него вышло бы отличное пятое колесо к любой телеге. Но яделаю его как бы прологом к моему повествованию отчасти потому, что вчисто механическом смысле действительно все началось с него, и еслибы в определенный день он не… и так далее, я бы, наверно,никогда… и тому подобное. Вот еще один парадокс. Надопостоянно размышлять об абсурдности случая, что еще поучительнее, чемдумать о смерти. Отчасти же я ставлю Фрэнсиса на особое место потому,что из основных актеров этой драмы только он, пожалуй, не считаетменя лжецом. Примите же мою благодарность, Фрэнсис Марло, если вы ещеживы и случайно прочтете эти строки. Позднее отыскался еще нектоповеривший, и это значило для меня несоизмеримо больше. Но тогда выбыли единственным, кто видел и понимал. Через бездны времени,протекшего после этой трагедии, мой привет вам, Фрэнсис.
Мои родители держали магазин, небольшуюписчебумажную лавку в Кройдоне. Они продавали газеты и журналы,бумагу всевозможных сортов, а также безобразные «подарки».Мы с сестрой Присциллой жили в этом магазине. Разумеется, небуквально ели и спали в нем, хотя нам нередко случалось пить там чай,и у меня сохранилось «воспоминание» о том, как я якобыспал под прилавком. Но магазин был домом и мифическим царством нашегодетства. У более счастливых детей бывает сад, какой-то пейзаж, нафоне которого протекают их ранние годы. У нас был магазин, его полки,ящики, его запахи, его бессчетные пустые коробки, его специфическаягрязь. Это было захудалое, неприбыльное заведение. Мои родители былизахудалые, неудачливые люди. Оба они умерли, когда мне не было ещетридцати лет, сначала отец, а вскоре за ним и мать. Первая моя книгаеще застала ее в живых. Она сразу возгордилась мною. Мать вызывала уменя досаду и стыд, но я любил ее. (Молчите, Фрэнсис Марло.) Отец былмне решительно неприятен. Или, может быть, я просто забыл тупривязанность, которую питал к нему когда-то. Любовь забывается, какя вскоре смогу убедиться.
Больше я о магазине писать не буду. Они по сию пору снится мне примерно раз в неделю. Фрэнсис Марло, когдая рассказал ему как-то об этом, усмотрел здесь нечтомногозначительное. Но Фрэнсис принадлежит к печальному сонмутеоретиков-недоучек, которые перед лицом уникальности личной судьбы вужасе прячутся за общими местами тупого «символизма».Фрэнсис хотел «истолковать» меня. В дни моей славы это жепытались сделать и еще некоторые, поумнее его. Но человеческаяличность всегда бесконечно сложнее, чем такого рода толкования.Говоря «бесконечно» (или правильнее сказать: «почтибесконечно»? Увы, я не философ), я имею в виду не толькогораздо большее число подробностей, но и гораздо большее разнообразиев характере этих подробностей и большее разнообразие в характере ихсвязей, чем представляют себе те, кто стремится все упрощать. С такимже успехом можно «объяснить» полотно Микеланджело налисте миллиметровки. Только искусство объясняет, само же оно не можетбыть объяснено. Искусство и мы созданы друг для друга, и гдепресекается эта связь, пресекается человеческая жизнь. Только это мыи можем утверждать, только это зеркало и дает нам верный образ.Конечно, у нас есть и подсознание, о нем отчасти и будет моя книга.Но мы не располагаем картами этого недоступного континента.«Научными» картами, во всяком случае.
Моя жизнь до описанной здесьдраматической кульминации протекала вполне безмятежно. Иной бысказал, даже скучно. Если позволительно употребить такое красивое исильное слово в неэмоциональном контексте, можно сказать, что мояжизнь была возвышенно скучной – прекрасная скучная жизнь. Я былженат, потом перестал быть женат, как я расскажу ниже. Детей у менянет. Я страдаю периодически желудочными расстройствами и бессонницей.Почти всю жизнь я жил один. До жены, а также после нее были другиеженщины, о которых я здесь не говорю, поскольку они не имеют значенияи к делу не относятся. Иногда я представлялся самому себе стареющимДон Жуаном, но большинство моих побед относятся к миру фантазий. Впоследние годы, когда было уже слишком поздно начинать, я иногдажалел, что не вел дневника. Человеческая способность забыватьпоистине безгранична. А это был бы неоспоримо ценный памятник. Мнечасто приходило в голову, что своего рода «ДневникСоблазнителя», сдобренный метафизическими рассуждениями, был быдля меня, вероятно, идеальной литературной формой. Но эти годы прошлии канули в забвение. О женщинах – все. Жил я в целом бодро,одиноко, но нельзя сказать чтобы нелюдимо, иногда бывал подавлен,часто печален. (Печаль и бодрость не несовместны.) У меня почти небыло в жизни близких друзей. (Я не мог бы, мне кажется, иметь своимдругом женщину.) В сущности, эта книга повествует о такой «близкойдружбе». Заводил я знакомства, правда не близкие(«приятельства», пожалуй, можно их назвать), и у себя наслужбе. О годах, проведенных на службе, я здесь не говорю, как неговорю и об этих приятелях, не из неблагодарности, а частично изэстетических соображений, поскольку эти люди не фигурируют в моемрассказе, и, кроме того, из деликатности, так как они, возможно,больше не хотят, чтобы их имя упоминалось в связи с моим. Из этихприятелей называю одного Хартборна – он был типичным обитателеммира моей великой скуки и может дать представление об остальных,кроме того, он по ошибке, но из искренних дружеских чувств все жеоказался замешан в моей судьбе. Мне, пожалуй, следует объяснить, что«службой» моей была контора финансового управления и чтоя почти все годы служил там налоговым инспектором.
Повторяю, что не пишу здесь о себе како налоговом инспекторе. Не знаю почему, но эта профессия, подобнопрофессии зубного врача, вызывает у людей смех. Однако, по-моему, этосмех натужный. И зубной врач, и налоговый инспектор, естественно,символизируют для нас подспудные ужасы жизни; они говорят о том, чтомы должны платить, даже если цена разорительная, за все нашиудовольствия, что блага даются нам в долг, а не даруются, что нашисамые невосполнимые богатства гниют уже в процессе роста. А в прямомсмысле – что еще причиняет нам такие неотступные страдания, какподоходный налог или зубная боль? Отсюда, конечно, и этаскрытно-враждебная защитная насмешка, с какой тебя встречают, кактолько ты объявишь о своей причастности к одной из этих профессий. Явсегда считал, однако, что только для таких дураков, как ФрэнсисМарло, человек, избирающий профессию налогового инспектора, –скрытый садист. Не знаю никого, кто был бы дальше от садизма, чем я.Я тих до робости. Но получилось так, что даже мое мирное и почтенноезанятие было в конце концов использовано против меня.
К моменту, когда начинается этотрассказ, – а мне недолго осталось откладывать его, –я уже не работал у себя в налоговой конторе, удалившись от дел раньшепенсионного возраста. Я пошел в налоговые инспекторы, потому чтонуждался в заработке, которого, я знал, мне не дало бы писательство.И ушел со службы, когда наконец скопил достаточно денег, чтобы иметьприличный годовой доход. Жил я, как уже говорилось, до недавнеговремени тихо, без трагедий, но с высшей целью. Я неустанно трудился итерпеливо ждал, когда наступит час моей свободы и я смогу толькописать. С другой стороны, я умудрялся понемногу писать и в годырабства и не склонен, как некоторые, относить недостаток своейпродуктивности за счет недостатка времени. В целом я считаю себяскорее счастливцем. Даже сейчас. Может быть, в особенности сейчас.
Потрясение от ухода со службы оказалосьсильнее, чем я ожидал. Хартборн предупреждал меня, что так будет. Ноя не верил. По-видимому, я человек привычки в большей мере, чем мнеказалось. А может, тут дело в том, что я глупейшим образом ожидалприхода вдохновения с первым же проблеском свободы. Так или иначе, яне был готов к тому, что дар мой меня покинет. Прежде я все времяписал. Вернее, все время писал и все время уничтожал написанное. Небуду говорить, сколько страниц мною уничтожено, цифра эта огромна. Ив том была моя гордость и моя печаль. Иногда мне казалось, что язашел в тупик. Но я ни на минуту не отчаивался в своем стремлении ксовершенству. Надежда, вера и самоотверженное служение вели менявперед, и я продолжал трудиться, стареть и жить наедине со своимиэмоциями. По крайней мере, я знал, что всегда могу написатьчто-нибудь.
Но вот я оставил налоговую контору имог теперь каждое утро сидеть у себя дома за письменным столом,обдумывая любую мысль. И тут оказалось, что у меня вообще нет никакихмыслей. Но я и это перенес с бесконечным терпением. Я ждал. Я сновапостарался выработать упорядоченный образ жизни, создатьмонотонность, из которой рождаются всплески. Я выжидал, вслушивался.Я живу, как подробнее будет объяснено ниже, в шумной части Лондона, внекогда «приличном», а ныне захудалом квартале. Думаю, мывместе, мой квартал и я, пустились в это паломничество, уведшее насот «приличия». Но теперь шум, которого я прежде незамечал, стал действовать мне на нервы. Впервые за всю жизнь яиспытал потребность в тишине.
Правда, как могут мне заметить не безязвительной иронии, я всегда был в каком-то смысле приверженцембезмолвия. Нечто подобное сказал мне однажды со смехом Арнольд Баффини очень меня обидел. Три небольшие книжки за сорок лет непрерывноголитературного труда – это нельзя назвать многоречивостью. Еслия действительно умею различать истинные ценности, то я, во всякомслучае, понимал, как важно бывает держать до поры до времени язык зазубами, пусть даже это грозит тебе молчанием на всю жизнь.Писательство – как женитьба. Ни в коем случае не следует делатьрешительного шага, пока сам не изумишься своему счастью. Неумеренноесловоизвержение мне всегда претило. Вопреки модному мнению,негативное сильнее позитивного и его владыки. Но тогда я нуждался всамой настоящей, буквальной тишине.
И я принял решение уехать из Лондона исразу же почувствовал себя ближе к моему зарытому кладу. Ко мневернулась вера в собственные возможности, я ощутил в груди тудремлющую, выжидающую силу, которая и есть благодать художника. Ярешил снять на лето домик у моря. За жизнь я не насытился морем. Мнене пришлось жить наедине с ним, проводить дни и ночи в пустынномместе на берегу, где слышен лишь звук прибоя, который даже и не звуквовсе, а голос самой тишины. В связи с этим должен рассказать ободной довольно дикой идее, которую я вынашивал в течение долгих лет:я почему-то придумал, что достигну величия как писатель, толькопройдя через некое испытание. Напрасно я ждал этого испытания. Дажетотальная война (я не был в армии) не нарушила спокойного хода моейжизни. Казалось, безмятежность – мой злой рок. Она такзавладела мной и так велика была моя душевная робость, что лето внеЛондона уже представлялось мне чуть ли не подвигом. Правда, длячеловека моего склада, старомодного, неврастенического, спуританскими наклонностями, раба своих привычек, такой выезд и всамом деле был целым приключением, отчаянно смелым, опасным шагом. Аможет быть, я в глубине души знал, какие грозные чудеса ждут наконецсвершения, замерев на грани бытия за легкой завесой близкогобудущего? Мой ищущий взгляд упал на объявление в газете: за умереннуюплату сдается на взморье домик, называется – «Патара».Я написал, обо всем условился и уже готов был к отъезду, когдаФрэнсис Марло, точно вестник судьбы, постучал в мою дверь. В концеконцов я все же попал в «Патару», но там происходилосовсем не то, что сулили мои предчувствия.
Перечитывая сейчас это предисловие, яубеждаюсь, сколь неполно передает оно мою сущность. Как мало вообщемогут передать слова, если только это не слова гения. Я хотя итворческая личность, но скорее пуританин, чем эстет. Я знаю, чтожизнь человеческая ужасна. Знаю, что она ни в чем не подобнаискусству. Я не исповедую никакой религии, только верую в собственноепредназначение. Обычные религии родственны снам. В них под тонкимнаружным слоем прячутся бездны ужаса и боязни. Любого человека, дажесамого великого, ничего не стоит сломить, спасения нет ни для кого.Любая теория, отрицающая это, лжива. У меня нет никаких теорий. Всяполитика – это осушение слез и нескончаемая борьба за свободу.Без свободы нет ни искусства, ни правды. Я преклоняюсь перед великимихудожниками и перед людьми, способными сказать «нет»тиранам.
Остается написать слова посвящения.Во-первых, есть некто, кого я, разумеется, не могу здесь назвать. Ноя от всего сердца, по долгу справедливости, а не красноречия радипосвящаю этот труд, Вами вдохновленный и благодаря Вам написанный, –Вам, мой любезный друг, мой товарищ и наставник, и выражаюблагодарность, мера которой известна Вам одному. Знаю, что Вы будетеснисходительны к его многочисленным изъянам, как неизменно, смилосердным пониманием прощали столь же многочисленные слабости егоавтору
БРЭДЛИ ПИРСОНУ
Далее следует рассказ Брэдли Пирсона,озаглавленный:
ЧЕРНЫЙ ПРИНЦ
ПРАЗДНИК ЛЮБВИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Вероятно, эффектнее всего было быначать рассказ с того момента, когда позвонил Арнольд Баффин исказал: «Брэдли, вы не могли бы сюда приехать? Я, кажется, убилсвою жену». При более глубоком подходе, однако, естественнее,чтобы действие открыл Фрэнсис Марло (в роли пажа или горничной, что,конечно, пришлось бы ему по душе). Он появился на сцене примерно заполчаса до решающего звонка Арнольда, и то известие, которое он мнепринес, служит как бы рамкой, или контрапунктом, или наружнойоболочкой драмы Арнольда Баффина, свершавшейся тогда и позднее.Впрочем, мест, с которых можно начать, много. Я мог бы, например,пойти от слез Рейчел или от слез Присциллы. В этой историипроливается немало слез. Но если не упрощать, любой порядок изложенияокажется условным. Действительно, с чего вообще начинается все? Ужеодно то, что три из четырех предложенных мною зачинов не соединяетникакая причинная связь, наталкивает на самые безумные мысли о тайнечеловеческих судеб. Как уже было сказано выше, я как раз собиралсяуехать из Лондона. Сырой, промозглый майский день клонился к вечеру.Ветер не приносил аромата цветов, а только оставлял на теле холодную,простудную испарину, которую тут же принимался сдирать вместе скожей. Чемоданы мои были уложены, и я собирался позвонить и вызватьтакси, даже уже поднял трубку, когда на меня вдруг нашло то состояниенервного торможения, та потребность помедлить с отъездом, сесть и ещераз все обдумать, которую, как говорят, русские возвели в обычай. Яположил назад телефонную трубку, возвратился в свою заставленнуювикторианской мебелью гостиную и сел на стул. И сразу меня охватиломучительное беспокойство о множестве разных вещей, которые я ужетысячу раз проверял. Довольно ли я взял с собою снотворных таблеток?Не забыл ли микстуру с белладонной? Уложил ли свои записные книжки? Ямогу писать только в записных книжках особого формата, разлинованныхстрого определенным образом. Я поспешил обратно в переднюю, отыскал,разумеется, и записные книжки, и таблетки, и белладонну, но чемоданымои были теперь наполовину распакованы, и я ощущал довольно сильноесердцебиение.
Я занимал тогда, как, впрочем, ужезадолго до этого, небольшую квартиру на первом этаже в глубинеживописного старого квартала в Северном Сохо, неподалеку от башниПочтамта. Это довольно обшарпанный, наполненный неумолчным уличнымшумом район, но я предпочитал его благородную столичную бедностьчрезмерной неотесанной сытости пригородов, прельстившей Баффинов. Всемои окна выходили во двор. Из спальни были видны мусорные баки ипожарная лестница, из гостиной – глухая кирпичная стена,заляпанная грязью. Моя гостиная (собственно, это была не комната, атолько полкомнаты, вторая половина, голая и необжитая, служиласпальней) была обшита панелями того благородного пепельно-зеленогооттенка, который приобретается только после пятидесяти летпостепенного выцветания. Эту квартирку я до отказа набил мебелью,викторианскими и восточными безделушками, разнообразными мелкимиobjets d’art 1,диванными подушечками, инкрустированными подносами, бархатнымискатертями, даже салфеточками, даже кружевами. Я не коллекционирую, япросто накапливаю. Кроме того, я скрупулезно аккуратен, хотя и мирюсьс пылью. Темное уютное логово – вот что такое была мояквартира, один усложненный интерьер и ничего снаружи. Только запорогом парадного, которое еще не было входом в мою квартиру, можно,задрав голову, увидеть над крышами кусок неба и уходящую ввысь нагуюбашню Почтамта.
Вот как получилось, что я отложил свойотъезд. Что, если бы я этого не сделал? Я собирался скрыться на вселето, хотя места этого я никогда не видел и снял дом заочно. Арнольдуя не сказал, куда еду. Я напустил таинственности. Почему, интереснобы знать? Из какой-то скрытой недоброжелательности? Неизвестноевсегда представляется значительнее, чем оно есть на самом деле. Ясказал ему твердо и уклончиво, что буду путешествовать за границей ине могу дать определенного адреса. Зачем эта ложь? Вероятно, отчастииз желания удивить его. Всем было известно, что я никогда никуда неезжу. Наверно, я решил, что мне пора удивить Арнольда. Не сообщил я опредстоящем отъезде и своей сестре Присцилле. В этом как раз не былоничего странного. Она жила в Бристоле с мужем, который был мнерешительно несимпатичен. Что, если бы я успел уйти из дому до того,как постучался Фрэнсис Марло? Что, если бы к остановке успел подойтитрамвай и увезти Гаврилу Принципа 2,прежде чем автомобиль эрцгерцога выехал из-за угла?
Я снова уложил чемоданы и сунул вкарман, чтобы перечитать в поезде, третий вариант моей рецензии напоследний роман Арнольда. Плодовитый и популярный романист АрнольдБаффин, выпускающий по книге в год, никогда надолго не исчезает изполя зрения публики. У меня с ним расхождения по вопросу о еготворчестве. Бывает, что близкие друзья соглашаются между собой о том,что в чем-то важном они не согласны, и эту область обходят молчанием.Так какое-то время было и у нас. Художники – обидчивый народ.Однако, проглядев последнюю книгу Арнольда, я нашел в ней кое-какиепохвальные, на мой взгляд, черты и поэтому согласился написатьрецензию в воскресную газету. С рецензиями я выступаю редко, ко мнередко обращаются. Но тут я подумал, что мне представляется случайчастично загладить обиду, которую, возможно, я причинил Арнольдусвоим прежним критическим отношением. Однако, перечитав романвнимательнее, я убедился, что он не нравится мне точно так же, как иего многочисленные confreres 1,и у меня вышла не рецензия, а «генеральный разнос»творчества Арнольда. Что было делать? Мне не хотелось подводитьредактора: приятно иногда видеть свое имя в печати. И потом, развекритик не должен высказываться прямо и без оглядки? С другой стороны,Арнольд – мой старый друг.
И тут у входной двери – моебессвязное повествование уже и так слишком долго оттягивало этот миг– прозвенел звонок.
Посетитель, стоявший на пороге параднойдвери моего дома, но еще за порогом двери в мою квартиру, был мненезнаком. Кажется, он дрожал, то ли от ветра, то ли от волнения илиалкоголя. На нем был очень старый синий макинтош и желтое скрученноекашне-удавка на шее. Он был толст (макинтош явно не застегивался),невысок ростом, волосы густые и курчавые, давно не стриженные, спроседью, лицо круглое, со слегка крючковатым носом, толстыми, оченькрасными губами и удивительно близко посаженными глазами. Он походил,как я потом подумал, на карикатурного медведя. Не на настоящего –у настоящих медведей глаза, по-моему, расставлены широко, а вот накарикатурах их рисуют с близко посаженными глазами – вероятно,для того, чтобы выразить их свирепость и коварство. Мне его видсовсем не понравился. Я ощутил в нем нечто подчеркнуто зловещее, хотяи не поддававшееся еще определению. Кроме того, от него пахло.
Наверно, здесь уместно будет сновасделать небольшой перерыв в рассказе и описать самого себя. Явысокого, шести с лишком футов, роста, худощав, блондин, еще необлысел, прямые шелковистые волосы слегка поблекли. У меня нервное,тонкое лицо с мягким, застенчивым выражением, тонкие губы и голубыеглаза. Очков я не ношу. И выгляжу значительно моложе своих лет.
Человек, источавший запах, сразу же спорога начал что-то очень быстро говорить. Что именно, я нерасслышал. Я слегка глуховат. – Простите, я не понял, чеговы хотите, говорите, пожалуйста, громче, я вас не слышу.
– Она вернулась, –разобрал я его ответ.
– Что? Кто вернулся? Я васне понимаю.
– Кристиан вернулась. Онумер. А она вернулась.
– Кристиан.
Это было имя моей бывшей жены, и егоуже много лет не произносили в моем присутствии.
Я отпустил ручку двери, и человек,говоривший со мной с порога парадного, – теперь я ужеузнал его, – проскользнул, вернее, пронырнул в квартиру. Явозвратился в гостиную, он последовал за мною.
– Вы меня не помните?
– Помню.
– Я же Фрэнсис Марло, вашшурин.
– Да, да, как же.
– То есть бывший,разумеется. Я подумал, что надо вам сообщить. Она овдовела, оноставил ей все, она вернулась в Лондон, в ваш старый дом…
– Она вас послала?
– К вам? Нет, не совсем, но…
– Послала или нет?
– Ну нет. Я узнал отадвоката. Понимаете, она расположилась в вашем старом доме!
– Вам незачем былоприходить…
– Значит, она сама вамнаписала? Я так и думал, что она, наверно, напишет.
– Разумеется, она мне неписала!
– Я подумал, вы, конечно,захотите с ней увидеться…
– Я совершенно не хочу с нейвидеться. Меньше всего я хотел бы увидеться с ней. И слышать о ней уменя также нет ни малейшего желания.
Не буду здесь описывать мой брак.Некоторое представление о нем, безусловно, должно будет сложитьсявпоследствии. В настоящее же время интерес представляет лишь егообщая природа, без каких-либо деталей. Этот брак был неудачен. Спервая видел в ней дарительницу жизни. Потом – дарительницу смерти.Бывают такие женщины. Они заражают вас энергией, которая как будтооткрывает перед вами мир; а потом вдруг в один прекрасный деньобнаруживается, что вас пожирают живьем. Те, кто, как я, испытал это,поймут, о чем я говорю. Возможно, что я холостяк по натуре.Несомненно, что Кристиан по натуре кокетка. Откровенная глупостьможет быть по-своему неотразима в женщине. Я, во всяком случае, неостался равнодушен. Как женщина она была, по-видимому, довольнопривлекательна. Люди считали, что мне сильно повезло. Она привнесла вжизнь то, что я больше всего ненавижу, – беспорядок.Устраивала сцены. Кончилось тем, что я ее возненавидел. Пять леттакого брака убедили нас обоих в совершенной невозможности продолжатьтак и дальше. Сразу же после нашего развода Кристиан вышла забогатого малограмотного американца по фамилии Эвендейл, поселилась вИллинойсе и для меня исчезла из жизни навеки.
Может ли что-нибудь сравниться смутным, гнетущим ощущением, которое остается от неудавшегося брака? Ас ненавистью, которую испытываешь к бывшему супругу или супруге? (Каксмеют они быть счастливыми?) Не верю тем, кто в этой связи толкует о«дружеских отношениях». Я сам годы прожил с постояннымчувством, что все замарано, испорчено, на душе от этого становилосьиногда так скучно, так уныло. Я не мог освободиться из-под властиэтой женщины. Здесь не было ничего общего с любовью. Кто испыталтакую зависимость, поймет. Есть люди, которые от природы являются«уничижителями», «принизителями» других.Наверно, всякий человек кого-нибудь унижает. Иначе надо быть святым.Но большинство знакомых благополучно уходят из нашего сознания, кактолько мы перестаем их видеть. С глаз долой – из сердца вон,такова хартия человеческого выживания. Но к Кристиан это неотносилось, она была вездесуща: душа ее была ненасытна, мыслиразъедали на любом расстоянии, словно губительные лучи, пронизывающиепространство и время. Брошенные ею фразы застревали в памяти, от нихнекуда было деться. В конце концов только добрая старая Америкаизлечила меня от нее. Я отправил ее со скучным мужем в скучный иочень отдаленный город и смог наконец считать ее умершей. Какоеоблегчение.
Другое дело Фрэнсис Марло. Ни сам он,ни его мысли никогда не имели для меня значения, да и ни для когодругого, насколько я знал, тоже. Он был младшим братом Кристиан, иона обращалась с ним презрительно-терпимо. Он никогда не был женат.После затянувшегося учения он окончил курс с дипломом врача, новскоре был его лишен за какие-то махинации с наркотиками. Позже я сотвращением узнал, что он завел себе практику в качестве самозваного«психоаналитика». Еще позже я слышал, что он пьет. Еслибы мне сообщили, что он покончил жизнь самоубийством, меня бы этосовсем не удивило и не встревожило. Новой встрече с ним я отнюдь необрадовался. Да он и стал почти неузнаваем. Прежде это быллегконогий, стройный фавн в ореоле белокурых волос. А теперь сталтолстым, грубым, краснолицым и валким, чуть диковатым, с какой-тозловещинкой, быть может, даже слегка безумным. Только глупым он какбыл, так и остался. Впрочем, в ту минуту меня интересовал не мистерФрэнсис Марло, а та убийственная новость, которую он мне сообщил.
– Меня удивляет, что высочли нужным обратиться ко мне. Это непростительная наглость. Яничего не желаю знать о моей бывшей жене. С этим покончено много летназад.
– Не сердитесь на меня, –сказал Фрэнсис, поджимая свои красные губы словно для поцелуя(привычка, которую я вспомнил с отвращением). – Ну,пожалуйста, не сердитесь, Брэд.
– И не зовите меня «Брэд».Я опаздываю на поезд.
– Я не задержу вас,позвольте мне только объяснить – просто я думал… да, да,я буду очень краток, только, пожалуйста, выслушайте меня, прошу вас,умоляю… Понимаете, дело в том, что первым человеком, кого Крисзахочет увидеть в Лондоне, будете вы…
– Что?
– Она приедет прямо к вам,честное слово, я это чувствую.
– Вы что, совсем рехнулись?Разве вы не знаете… Я не собираюсь обсуждать с вами…Никакие отношения здесь невозможны, с этим покончено много лет назад.
– Да нет же, Брэд,понимаете…
– Не называйте меня «Брэд»!
– Хорошо, хорошо, Брэдли,виноват, только не сердитесь, ведь вы же знаете Крис, вы для нееочень много значили, на самом деле значили гораздо больше, чем старыйЭванс, и она непременно придет к вам, хотя бы из одного любопытства.
– Меня здесь не будет, –сказал я. Все это вдруг показалось мне очень правдоподобным. В каждоместь, вероятно, глубоко запрятанная жилка зловредности. У Кристианее, безусловно, было больше, чем у кого бы то ни было. Эта женщинадействительно могла явиться ко мне – из любопытства илиназло, – как кошки, говорят, нарочно прыгают на колени ктем, кто их терпеть не может. В самом деле, любопытно посмотреть натого, кто некогда состоял с тобою в браке, хочется убедиться, чтоэтого человека мучит раскаяние и разочарование. Хочется услышать онем дурные вести. Позлорадствовать. Кристиан наверняка потянетудостовериться, что я прозябаю в ничтожестве.
А Фрэнсис продолжал:
– Ей захочетсяпокрасоваться: ведь она теперь богата, веселая вдова, так сказать, изахочет покрасоваться перед старыми знакомыми, всякий бы на ее местезахотел, так что не сомневайтесь, она выкопает вас из-под земли, вотувидите, и…
– Меня это не интересует! –крикнул я. – Совершенно не интересует!
– Еще как интересует.Поверьте. Если я видел человека с заинтересованным выражением лица,то это…
– У нее есть дети?
– Вот видите? Видите? Нет,нет у нее детей. И понимаете, Брэд, я всегда вам симпатизировал,хотел с вами увидеться, я восхищаюсь вами, я читал вашу книгу…
– Которую?
– Не помню названия.Замечательная книга. Может быть, вас удивляло, что я не показывался…
– Нет!
– Понимаете, я оченьзастенчив. Думал, куда я полезу, мелкая сошка, а теперь, свозвращением Кристиан… Дело в том, что я по уши в долгах,вынужден постоянно менять адрес, а это… Ну вот, а Криснекоторое время назад откупилась, так сказать, от меня, и я подумал,если вы с Крис теперь снова будете вместе…
– То есть вы хотите, чтобы ябыл вашим заступником?
– Вроде того, вроде того.
– Ну и ну! –сказал я. – Уходите-ка отсюда, вот что. –Мысль, что я буду вытягивать из Кристиан деньги для ееуголовника-братца, показалась мне чересчур дикой даже для Фрэнсиса.
– Видите ли, я так и сел,когда узнал, что она вернулась, я был потрясен, ведь это меняет все,мне нужно было пойти и обговорить это с кем-нибудь, простопо-человечески, естественно, я сразу подумал про вас –послушайте, у вас в доме найдется что-нибудь выпить?
– Будьте добры, уйдите.
– Я чувствую, что оназахочет вас увидеть, захочет произвести на вас впечатление…Понимаете, мы с ней порвали, прекратили переписку, я все время просилденег, и она в конце концов поручила адвокату заставить менязамолчать… Но теперь можно будет начать как бы все сначала,если только вы меня поддержите, замолвите словечко…
– Вы что, хотите, чтобы ясыграл роль вашего друга?
– Но ведь мы бы и в самомделе могли быть друзьями, Брэд… Послушайте, неужели у вас ненайдется ничего выпить?
– Нет.
И тут зазвонил телефон.
– Будьте добры, уйдите, –сказал я. – И больше не приходите.
– Брэдли, имейте жалость…
– Вон!
Он стоял передо мною, и вид у него былдо отвращения смиренный. Я распахнул дверь гостиной и дверь налестницу. Потом в передней я снял телефонную трубку.
Раздался голос Арнольда Баффина. Онпрозвучал спокойно, неторопливо: «Брэдли, вы не могли бы сейчасприехать сюда? Я, кажется, убил Рейчел».
Я ответил сразу, тоже негромко, но счувством:
– Не говорите глупостей,Арнольд. Слышите?
– Если можете, пожалуйста,приезжайте немедленно. – Его голос был как дикторскоеобъявление, записанное на пленку.
Я спросил:
– Врача вы не вызывали?
Помолчав, он ответил:
– Нет.
– Так вызовите.
– Я… вам все объясню…Пожалуйста, если можно, приезжайте прямо сейчас.
– Арнольд, –сказал я, – вы не могли убить ее. Вы говорите чепуху.Этого не может быть…
Короткое молчание.
– Не знаю. – Егоголос был невыразителен, как бы спокоен, – несомненно,вследствие пережитого потрясения.
– Что произошло?
– Брэдли, если можно…
– Хорошо, –сказал я. – Сейчас приеду. Возьму такси. – И яположил трубку.
По-видимому, здесь уместно будетсообщить, что первым моим чувством, когда я услышал сообщениеАрнольда, была странная радость. Пусть читатель, прежде чемпровозгласить меня чудовищем бессердечия, заглянет в собственнуюдушу. Подобные реакции, в общем, не так уж ненормальны, по крайнеймере, почти простительны. Беды наших друзей мы, естественно,воспринимаем с определенным удовольствием, которое вовсе не исключаетдружеских чувств. Отчасти, но не полностью это объясняется тем, чтонам импонируют полномочия помощника, которые нам при этом достаются.И чем внезапнее или неприличнее беда, тем нам приятнее. Я был оченьпривязан и к Арнольду, и к Рейчел. Но между женатыми и холостякамисуществует некая родовая вражда. Я не выношу эту манеру женатыхлюдей, быть может, неосознанную, изображать из себя не только болеесчастливых, но в каком-то отношении и более нравственныхиндивидуумов, чем вы. Это им тем легче дается, что человек неженатыйсклонен рассматривать каждый брак как счастливый, если ему неприходится удостовериться в противном. Брак Баффинов всегда виделсямне достаточно прочным. И эта неожиданная виньетка к семейномусчастью совершенно опрокинула все мои представления.
С лицом, все еще розовым отвозбуждения, вызванного словами Арнольда, и в то же время, необходимоподчеркнуть (ибо одно ничуть не противоречит другому), расстроенный иогорченный, я обернулся и увидел перед собою Фрэнсиса, о чьемсуществовании успел забыть.
– Что-то случилось? –спросил Фрэнсис.
– Нет.
– Я слышал, вы говорили овраче.
– Жена моего друга упала иушиблась. Я еду туда.
– Может, мне поехать свами? – предложил Фрэнсис. – Глядишь, окажуськстати. В конце-то концов, в глазах бога я все еще врач.
Я минуту подумал и ответил: «Хорошо,поехали». И мы сели в такси.
Здесь я опять делаю паузу, чтобысообщить еще несколько слов о моем протеже Арнольде Баффине. Я крайнеозабочен (и это не слова, я действительно до крайности озабочен) тем,чтобы мое описание Арнольда было ясным и справедливым, поскольку всяэта история представляет собой, в сущности, историю моих с нимотношений и той трагической развязки, к которой они привели. Я«открыл» Арнольда – он намного моложе меня, –когда был уже небезызвестным писателем, а он, недавний выпускникколледжа, только кончал свой первый роман. Я тогда уже «отделался»от жены и переживал один из тех периодов душевного и творческогообновления, в которых каждый раз усматривал залог ожидающих меняуспехов. А он, только что окончив Редингский университет поанглийской литературе, работал учителем в школе. Мы познакомились накаком-то собрании. Он стыдливо признался, что пишет роман. Я выразилвежливый интерес. Он прислал мне почти законченную рукопись. (Этобыл, разумеется, «То-вий и падший ангел», я и теперьсчитаю, что это его лучшая книга.) Я усмотрел в его рукописикое-какие достоинства и помог ему найти для нее издателя. Я же, когдакнига вышла из печати, и опубликовал на нее весьма похвальнуюрецензию. С этого началась одна из самых успешных, с точки зренияденежной, литературных карьер нашего времени. Арнольд немедленно –кстати сказать, вопреки моему совету – оставил место учителя иполностью посвятил себя «писательству». Писал он легко,каждый год по книге, и продукция его отвечала общественным вкусам.Слава и материальное благополучие пришли своим чередом.
Высказывалось мнение, особенно в светепоследовавших событий, будто я завидовал писательскому успехуАрнольда.
Я с самого начала решительнейшимобразом отвергаю это. Я иногда завидовал той свободе, с какой онписал, в то время как я был словно скован за письменным столом. Но яникогда не испытывал зависти к Арнольду Баффину вообще по оченьпростой причине: я считал, что он достигает успеха, поступаясьискусством. Как человек, открывший его и покровительствовавший ему, ячувствовал, что его деятельность имеет ко мне прямое отношение, именя угнетало, что молодой, многообещающий автор пренебрегаетистинными целями творчества и так легко подделывается под вкусыпублики. Я уважал его трудолюбие и отдавал должное его блистательнойкарьере. У него было еще много талантов помимо чисто литературных. Нокниги его мне не нравились. Впрочем, здесь на помощь приходил такт, имы, как я уже говорил, стали некоторые темы обходить молчанием.
Я был на свадьбе Арнольда с Рейчел (ярассказываю о том, что происходило вот уже скоро двадцать пять летназад). И с тех пор я многие годы каждое воскресенье у них обедал и,кроме того, еще по меньшей мере раз в неделю виделся с Арнольдом вбудни. Наши отношения были почти родственными. Одно время Арнольддаже именовал меня своим «духовным отцом». Традициятакого близкого общения, однако, нарушилась после того, как Арнольдпозволил себе одно замечание о моей работе, которого я здесьвоспроизводить не буду. Но дружба наша сохранилась. Она стала, пройдяиспытания, даже еще горячее и, во всяком случае, гораздо сложнее. Нестану утверждать, что мы с Арнольдом были, так сказать, одержимы другдругом. Но, безусловно, мы представляли друг для друга неистощимыйинтерес. Я чувствовал, что Баффины нуждаются во мне. Я ощущал себякак бы божеством – хранителем их домашнего очага. Арнольд былмне благодарен, даже предан, хотя суда моего, без сомнения, боялся.Возможно, что у него самого, неуклонно опускавшегося на днолитературной посредственности, жил в душе такой же строгий судия. Мычасто спешим занять те позиции, которые особенно боимся уступитьвраждебным нам силам. Неодобрительное отношение к творчеству другогослужит у художников почвой для самой глубокой вражды. Мы –честолюбивый народ и можем бесповоротно рассориться из-за критики. Инам с Арнольдом, двум творческим личностям, делает честь, что мы потой или иной причине сумели сохранить взаимную привязанность.
Я хочу подчеркнуть, что успех не«испортил» Арнольда Баффина. Он не стал ловкачом,уклоняющимся от уплаты налогов, владельцем яхты и виллы на Мальте.(Мы иногда в шутку обсуждали законные возможности скостить налоги, ноникогда – незаконные способы уклониться от них.) Он жил вдовольно большом, но, впрочем, достаточно скромном особняке в одномиз «зажиточных» кварталов Илинга. Домашний уклад его былдо раздражения лишен «стиля». И дело не в том, что онизображал из себя обыкновенного, простого человека. В каком-то смыслеон действительно был этим обыкновенным, простым человеком и избегалувлечений, которые могли бы потребовать от него, во благо ли, во злоли, но другого употребления денег. Не помню, чтобы он хотькогда-нибудь покупал красивые вещи. Вообще ему недоставалозрительного вкуса, в то же время он питал довольно воинственнуюлюбовь к музыке. Что до его внешности, то он остался все тем жешкольным учителем в бесформенной простой одежде и сохранил слегказастенчивый и неотесанный, юношеский облик. Изображать из себявеликого писателя ему и в голову не приходило. А может быть, ум (а уму него был достаточно острым) подсказал ему именно такой способизображать великого писателя. Он носил очки в стальной оправе, изкоторых выглядывали неожиданно светлые серо-зеленые глаза. Нос у негобыл острый, лицо слегка лоснящееся, но цвет лица здоровый. В еговнешности ощущался некоторый общий недостаток пигментации. Что-то отальбиноса. Он считался и, вероятно, был красивым. У него былапривычка постоянно причесывать волосы.
Арнольд посмотрел на меня и молчакивнул на Фрэнсиса. Мы стояли в прихожей. Арнольд был на себя непохож – лицо восковое, волосы взъерошенные, взгляд без очковрассеянный и безумный. На щеке у него рдел какой-то отпечаток,похожий на китайский иероглиф.
– Это доктор Марло. ДокторМарло – Арнольд Баффин. Доктор Марло случайно оказался у меня,когда вы позвонили и сообщили о несчастном случае с вашей женой. –Я сделал ударение на словах «несчастном случае».
– Доктор, –повторил Арнольд. – Да… она… понимаете…
– Она упала? –подсказал я.
– Да. А он… этотгосподин – доктор… медик?
– Да, –подтвердил я. – Он мой друг. – Эта ложьсодержала, по крайней мере, важную информацию.
– А вы – тот самыйАрнольд Баффин? – спросил Фрэнсис.
– Тот самый, –ответил я.
– Послушайте, я восхищаюсьвашими книгами. Я читал…
– Что произошло? –обратился я к Арнольду. Мне подумалось, что он похож на пьяного, итут же я действительно ощутил запах спиртного.
Арнольд медленно и с усилием произнес:
– Она заперлась в спальне.После… после того, что случилось… Было так много крови…Я подумал… Я, право, не знаю… Рана, понимаете, была…Во всяком случае… Во всяком случае… – И онокончательно смолк.
– Продолжайте же, Арнольд.Пожалуй, вам лучше сесть. Ведь верно, лучше будет, если он сядет?
– Арнольд Баффин! –бормотал себе под нос Фрэнсис.
Арнольд прислонился спиной к вешалке впередней, уперся теменем в чье-то пальто, на минуту закрыл глаза ипродолжал:
– Простите. Понимаете, онатам сначала плакала и кричала. В спальне. А теперь все стихло. И онане отвечает. Может быть, она потеряла сознание или…
– А дверь взломать нельзя? –Я пробовал. Пробовал. Но долото… дерево крошится, и ничего не…
– Сядьте, Арнольд, радибога. – Я толкнул его в стоявшее поблизости кресло.
– И в замочную скважинуничего не видно, там ключ…
– Наверно, расстроилась и нехочет отвечать просто из… знаете ведь, как бывает…
– Да, да, –сказал он. – Я же не хотел… Если это все так…Я, право, не знаю… Брэдли, вы сами попробуйте.
– Где ваше долото?
– Там. Оно маленькое. Я немог найти…
– Ладно, вы оба оставайтесьздесь, – сказал я. – А я поднимусь посмотрю, вчем там дело. Ручаюсь, что… Арнольд, да сядьте же!
Я остановился перед дверью, слегкаиспорченной стараниями Арнольда. Облупившаяся белая краска лепесткамиобсыпалась на рыжий коврик перед спальней. Здесь же валялось долото.Я нажал на ручку и позвал:
– Рейчел! Это Брэдли.Рейчел!
Молчание.
– Я принесу молоток, –невидимый, сказал снизу Арнольд.
– Рейчел, Рейчел, ответьте,пожалуйста. – Мне вдруг стало по-настоящему страшно. Явсей силой надавил на дверь. Она была тяжелая и прочная. –Рейчел!
Молчание.
Я с размаху навалился на дверь, громкопозвал: «Рейчел! Рейчел!» Потом замолчал и напряженноприслушался. Из-за двери донесся еле слышный шорох, неуловимый, точномышиный бег. Я молился вслух:
– Господи! Пусть она толькобудет жива и невредима! Пусть она будет жива и невредима.
Снова шорох. Потом тихий, почтинеразличимый шепот:
– Брэдли.
– Рейчел, Рейчел, вы живы?
Молчание. Шорохи. Тихий шелестящийвздох: «Да». Я крикнул вниз:
– Она жива! Ничего страшногоне случилось. Позади меня на лестнице послышались их голоса.
– Рейчел, впустите меня,хорошо? Впустите меня. Что-то зашуршало внизу двери, и близкий голосРейчел сипло произнес в щель:
– Входите. Но только выодин.
Ключ повернулся в замке, и я быстропротиснулся в спальню, мельком заметив через плечо на лестницеАрнольда и Фрэнсиса за его спиной. Их лица я увидел с особойотчетливостью, как в толпе у распятия – лица художника и егодруга. Губы Арнольда были растянуты в презрительной гримасестрадания. Вид Фрэнсиса выражал нездоровое любопытство. И то и другоеподходило для распятия. Переступив порог, я чуть не упал на Рейчел,потому что она сидела у самой двери на полу. Она тихо стонала,дрожащей рукой спеша повернуть ключ. Я запер дверь и опустился рядомс нею на пол.
Поскольку Рейчел Баффин – одно изглавных действующих лиц этой драмы, в каком-то трагическом смыследаже самое главное действующее лицо, я хочу здесь задержаться икоротко описать ее. Я знал ее больше двадцати лет, почти столько же,сколько и Арнольда, и, однако, в то время, о котором идет сейчасречь, я знал ее, как стало очевидно впоследствии, довольно плохо.Что-то в ней было для меня неясное. Некоторые женщины, я бы сказалдаже, многие женщины, по моим представлениям, отличаются какой-тозыбкостью. Не здесь ли кроется основная разница между полами? Можетбыть, это просто отсутствие эгоизма в женщинах? (С мужчинами, покрайней мере, все ясно.) У Рейчел это шло, во всяком случае, не отнедостатка ума. Но существовала какая-то неопределенность, и все еехорошее отношение ко мне, и моя многолетняя, почти родственная связьс Баффинами не могли эту неопределенность рассеять и даже, наоборот,пожалуй, усиливали. Мужчины, несомненно, играют в жизни роли. Но иженщины тоже играют роли, только менее четкие. В театре жизни имдостается меньше выигрышных реплик. А может быть, я измышляю загадкитам, где все очень просто. Рейчел была умная женщина, женазнаменитого человека, такая женщина инстинктивно держится как простоеотражение своего мужа, она как бы направляет на него все лучи. Еезыбкость не возбуждала и простого любопытства. От такой женщины дажечестолюбия не приходится ждать, тогда как нас с Арнольдом, каждого насвой лад, буквально терзало и, пожалуй, направляло в жизни неуемноечестолюбие. Рейчел можно было назвать (в том смысле, в каком никогдане скажешь этого о мужчине) «молодчагой» и «славныммалым». На нее можно было положиться, это уж бесспорно. С видуэто была (тогда) крупная приятная женщина, довольная жизнью, хорошаяи умная жена всеми признанного шармера. У нее было широкое, белое,слегка веснушчатое лицо и жестко торчащие рыжие волосы. Ростом,пожалуй, она была немного великовата для женщины и вообще физическикак-то превосходила мужа. В последние годы она стала заметноприбавлять в весе, человек посторонний мог бы сказать –разжирела. Она постоянно была занята благотворительностью илиполитиков слегка левого толка (сам Арнольд политикой неинтересовался). Словом, она была превосходной «домашнейхозяйкой» часто именно так себя и величала.
– Рейчел, вы не пострадали?
Под левым глазом у нее наливалсябагровый синяк. И глаз уже начал заплывать, хотя это не сразу былозаметно, потому что оба глаза распухли и покраснели от слез. Верхняягуба с одной стороны тоже распухла. На шее и спереди на платье былакровь. Всклокоченные волосы казались темнее обычного, словно мокрые,быть может, они и в самом деле намокли в потоке ее слез. Она тяжело,прерывисто дышала. Ворот ее платья был расстегнут, и в прорезивиднелось белое кружево и выпиравшее над ним рыхлое тело. Она таксильно плакала, что лицо ее распухло до неузнаваемости, оно быломокрым, лоснящимся и как бы раскаленным. Теперь она сноварасплакалась и, отшатнувшись от моей дружеской руки, стала рассеянностягивать у горла платье.
– Рейчел, вы ранены? Япривез врача.
Она стала грузно подниматься с пола,опять отстранив мою поддерживающую руку. От ее прерывистого дыханияна меня пахнуло спиртом. Затрещал придавленный коленом подол платья.Она отпрянула и не то бросилась, не то упала на разоренную постель вглубине комнаты. Рухнула на спину, пытаясь прикрыться одеялом –безуспешно, потому что она лежала на нем, – и, толькозакрыв руками лицо, зарыдала страшно, в голос, в самозабвении горянекрасиво раскинув на постели ноги.
– Рейчел, ну, пожалуйста,возьмите себя в руки. Вот, выпейте воды. – Выносить этототчаянный плач было выше моих сил, я испытывал чувство, близкоесмущению, но только гораздо более сильное, оно и мешало, и заставлялосмотреть на нее. Женский плач пугает и мучит нас сознанием вины; аэтот женский плач был ужасен.
Арнольд за дверью кричал:
– Впусти меня, Рейчел,пожалуйста, умоляю!..
– Перестаньте, Рейчел,слышите? – сказал я. – Это непереносимо.Перестаньте. Я пойду отопру дверь.
– Нет, нет! – безголоса, как бы шепотом, взвыла она. – Только не Арнольда,только не…
Неужели она все еще его боялась?
– Я впущу врача.
– Нет, нет!
Я открыл дверь и отстранил ладоньюАрнольда.
– Войдите и осмотрите ее, –сказал я Фрэнсису. – У нее кровь.
Арнольд в дверях громко и жалобновзывал:
– Дорогая, прошу тебя,позволь мне только на тебя взглянуть, не сердись, ну, пожалуйста…
Я оттолкнул его к лестнице. Фрэнсисвошел в спальню и запер за собою дверь – то ли из деликатности,то ли по правилам своей профессии.
Арнольд сел на верхнюю ступеньку изастонал:
– О господи, господи,господи…
К моему испугу и смущению примешалосьтеперь какое-то жуткое, манящее любопытство. Арнольд, позабыв о том,что за зрелище он собой являет, сидел, запустив обе руки в волосы, истонал:
– Господи, ну и кретин, ну икретин!..
Я сказал:
– Успокойтесь. Что у вас тутпроизошло?
– Где взять ножницы? –крикнул из-за двери Фрэнсис.
– В верхнем ящике туалетногостола, – отозвался Арнольд. – Господи! Зачемему ножницы? Неужели он хочет оперировать?..
– Что у вас произошло?Давайте спустимся немного. – Я подтолкнул Арнольда, и он,скрючившись и хватаясь за перила, сполз за поворот лестницы и сел наступеньку внизу, держась за голову и уставясь в пол. В прихожей у нихвсегда стоял полумрак, потому что стекло над входной дверью былоцветное. Я обошел Арнольда и сел в кресло. На душе у меня былокакое-то странное тягостное смятение.
– О господи, господи! Выдумаете, она простит меня?
– Конечно. Но что же…
– Все началось собыкновенной дурацкой ссоры из-за моей новой книги. Черт! Как можнобыть таким кретином! Мы оба твердили свое, не отступались. Обычно мыне спорим о моих книгах, то есть просто Рейчел все нравится и онасчитает, что спорить не о чем. Иногда только, если ей нездоровитсяили что-нибудь такое, она прицепится к какому-нибудь месту и начинаетговорить, что это про нее или что там описывается какой-то случай,который был с нами, ну, все в таком духе. Но вы ведь знаете, я непишу так, прямо с натуры, у меня в книгах все вымышленное, а Рейчелиногда ни с того ни с сего взбредет в голову, будто она обнаружилачто-то для себя обидное, оскорбительное, унижающее, вдруг какая-топрямо мания преследования, и расстраивается она из-за этого ужасно.Обычно людям, кого ни возьми, до смерти хочется попасть в книгу,угадывают себя где и не придумаешь, а Рейчел прямо взвивается, если ядаже вскользь упомяну какое-нибудь место, где, скажем, мы с ней быливдвоем, – для нее тогда все испорчено. Но все равно, огосподи, Брэдли, ну что я за идиот!.. Словом, все началось с такойпустяковой ссоры, но потом она сказала одну обидную вещь о моейработе в целом, сказала, что… ну, неважно… мы началиругаться, ну и я, вероятно, тоже высказался о ней не слишкомодобрительно, просто для самозащиты, а тут еще мы пили с ней коньяк ссамого обеда… Как правило, мы много не пьем, но мы началиссориться и все наливали себе и наливали, с ума сойти можно.Кончилось тем, что она страшно распалилась, уже себя не помнила изаорала на меня, как будто ее режут, а я этого не выношу. Я толкнулее слегка, только чтобы она перестала орать, а она вцепилась мне вщеку ногтями, вон как разодрала, а, черт, больно. Ну, я перепугался истукнул ее: надо же было, чтобы она замолчала. Совершенно не могувыносить крики, вопли и сцены, я их просто боюсь. Она визжала, какфурия, выкрикивала разные невозможные вещи о моих книгах, и я ударилее рукой, чтобы прекратить эту истерику, но она все бросалась ибросалась на меня, и я наклонился и поднял у камина кочергу, чтобы неподпускать ее к себе, а она как раз в это время дернула головой –она ведь плясала вокруг меня как бешеная – и как раз дернулаголовой и прямо наткнулась на кочергу. Звук был такой ужасный –о господи! Я, разумеется, не хотел ее ударить, то есть я ее и неударил… Она упала на пол и лежала так неподвижно, глазазакрыла, мне даже казалось, что она перестала дышать… Ну ивот. Я страшно перепугался, схватил кувшин с водой и вылил на нее, аона лежит и не двигается. Я был вне себя… А когда я отошел,чтобы принести еще воды, она вскочила и убежала наверх и заперлась вспальне… Я просил, но она не отпирала и не отзывалась. Нельзябыло понять, то ли она это назло притворяется, то ли действительно ейхудо, ну, вот я и не знал, что мне делать… О господи, ведь яже не хотел ее ударить.
Наверху послышались шаги, звукотпираемой двери. Мы оба вскочили. Фрэнсис свесился вниз ипроговорил:
– Все в порядке.
Его потрепанный синий пиджак был покрыткаким-то странным рыжеватым ворсом, и я догадался, что это волосыРейчел: очевидно, он обстриг их, чтобы осмотреть ей голову. Егоневообразимо грязная рука сжимала белые перила.
– Слава богу, –сказал Арнольд. – Знаете, я думаю, что она все времяпросто притворялась. Но все равно слава богу. Что нужно?..
– Серьезных повреждений нет.У нее большая шишка на темени и состояние неглубокого шока. Возможно,легкое сотрясение мозга. Пусть полежит в постели в затемненнойкомнате. Аспирин, любое успокаивающее средство, что она там у васпринимает на ночь, грелки, горячее питье, то есть чай, и прочее.Лучше показать ее вашему лечащему врачу. Ничего серьезного, скоропройдет.
– Ах, спасибо, доктор, –сказал Арнольд. – Значит, ничего страшного, слава богу.
– Она хочет видеть вас, –сказал Фрэнсис мне. Мы успели снова подняться на площадку. Арнольдопять начал звать:
– Дорогая, дорогая!Пожалуйста…
– Я узнаю, в чем дело, –сказал я и приотворил оставленную незапертой дверь.
– Только Брэдли, толькоБрэдли! – Голос, все еще еле слышный, звучал несколькотверже.
– О господи! Это ужасно.Разве мало я… – застонал Арнольд. – Дорогая!
– Пойдите вниз и налейтесебе еще рюмку, – сказал я ему.
– Я бы не отказался отрюмочки, – ввернул Фрэнсис.
– Не сердись на меня,пожалуйста, дорогая!..
– Выкиньте сюда мой плащ,если не трудно, – попросил Фрэнсис. – Я его тамоставил на полу.
Я вошел, подобрал и выкинул ему плащ иснова закрыл дверь. Было слышно, как Арнольд с Фрэнсисом спускаютсяпо лестнице.
– Заприте дверь.
Я повернул ключ.
Фрэнсис задернул шторы, и теперь вкомнате стоял густой розоватый сумрак. Вечернее солнце, бледносиявшее за окном, уныло подсвечивало крупные лопоухие цветы наполотне. Здесь все дышало скукой спален, той зловещей, тоскливойзаурядностью, которая служит напоминанием о смерти. Туалетный столможет быть ужасен. У Баффинов он стоял у окна, загораживая свет, иявлял улице свою безобразную изнанку. Стеклянная поверхность былапокрыта слоем пыли и заставлена всевозможными флаконами, заваленатюбиками, забросана катышками вычесанных волос. Ящики были задвинутыне полностью, виднелось розовое белье, свисали какие-то ленточки,бретельки. На кровати был хаос и разорение; зеленое покрывало изискусственного шелка низвергалось в одну сторону, простыни и одеялабыли скомканы и смяты, точно старческое лицо. В воздухе стоял теплый,нескромный, обезоруживающий запах пота и пудры. Вся комната дышаланемым ужасом смертной плоти, тупым, бездушным, необратимым.
Не знаю, почему я тогда сразу и такпророчески подумал о смерти. Может быть, потому, что Рейчел,наполовину прикрытая одеялом, натянула на лицо край простыни.
Ноги ее в лакированных туфлях навысоком каблуке торчали из-под зеленого шелкового покрывала. Робко,чтобы как-то завязать разговор и вызвать ее на ответ, я сказал:
– Дайте-ка я сниму с вастуфли.
Она не пошевелилась, и я с трудомстянул с нее туфли. Рука моя ощутила мягкое тепло влажной ступни вкоричневом чулке. Едкий кислый запах влился в пресную атмосферукомнаты. Я отер ладони о брюки.
– Лучше ложитесь в постельпо-настоящему. Сейчас я немного поправлю одеяло.
Она подвинулась, откинула простыню слица и даже приподняла ноги, чтобы я мог вытащить из-под нее одеяло.Я немного расправил одеяло, натянул его на нее, отвернул крайпростыни. Она уже больше не плакала, а только лежала и потирала синякна скуле. Он стал темнее, растекся вокруг глазницы, глаз совсемсузился, осталась только слезящаяся щель. Влажный, опухший рот ее былслегка приоткрыт, неподвижный взгляд устремлен в потолок.
– Я налью вам грелку,хорошо?
Я отыскал резиновую грелку, наполнил еев ванной горячей водой. От ее засаленного шерстяного чехла пахлопотом и сном. Он слегка подмок у меня с одной стороны, но вода былавполне горячая. Я приподнял край одеяла и простыни и сунул грелкукуда-то к ее бедру.
– Аспирину, Рейчел? Это увас аспирин здесь?
– Спасибо, не надо.
– Поможет вам.
– Нет.
– У вас ничего серьезного.Доктор сказал, скоро пройдет. Она очень глубоко вздохнула и урониларуку на одеяло.
Она лежала теперь, вытянув по бокамруки кверху ладонями, точно вынутый из гробницы Иисус, на чьеммертвом теле еще видны следы жестокого обхождения. К пятнам высохшейкрови по переду синего платья пристали обрезки волос. Глухим, но уженемного окрепшим голосом она проговорила:
– Какой ужас, какой ужас,какой ужас.
– Ничего страшного, Рейчел.Это пустяки, доктор говорит, что…
– Я просто уничтожена. Я…я умру со стыда.
– Глупости, Рейчел. Обычнаявещь.
– И он еще зовет вас –чтобы вы видели.
– Рейчел, он дрожал каклист, он думал, что вы лежите здесь без сознания, он был вне себя отстраха.
– Я никогда не прощу его. Выбудете моим свидетелем. Никогда не прощу. Никогда. Никогда! Пустьхоть двадцать лет простоит передо мной на коленях. Такие вещи женщинане прощает. И когда понадобится, не подаст руку помощи. Он тонутьбудет, я пальцем не пошевельну.
– Рейчел, вы сами непонимаете, что говорите. Ради бога, оставим эту скверную декламацию.Конечно, вы его простите. Я уверен, что вы тут оба виноваты. Ведь выже тоже его ударили, вон какую монограмму оставили на щеке.
– О-ох! – Еевозглас выразил грубое, почти вульгарное отвращение. –Никогда, – повторила она. – Никогда, никогда.О-о, я так… так несчастна! – Завывания и слезывозобновились. У нее горели щеки.
– Перестаньте, пожалуйста.Вам нужно отдохнуть. Примите вот аспирин. И попробуйте уснуть. Ахотите, я принесу чаю?
– Уснуть! Когда у меня надуше такое! Я в аду – он отнял всю мою жизнь. Он все, всеиспортил. Я ничуть не глупее его. Но он меня обездолил. Я не могуработать, не могу думать, не могу существовать – и все из-занего. Его писания – повсюду. Он у меня все отбирает, всеприсваивает себе. А я не могу даже быть самой собой, не могу житьсобственной жизнью. Просто я его боюсь, вот и все. Все мужчины, всущности, презирают женщин. А все женщины боятся мужчин. Простомужчины физически сильнее, вот и все, в этом все и дело. Онипользуются своей силой, за ними всегда последнее слово. Можноспросить любую женщину в бедных кварталах, они там знают. Он поставилмне синяк под глазом, как обыкновенный хулиган, как все эти пьянчугимужья, которых потом судят. Он и раньше меня бил, это ведь не первыйраз, какое там. Он не знает, я ему не говорила, но, когда он в первыйраз меня ударил, наш брак на этом кончился. И он говорит обо мне сдругими женщинами, я знаю, он делится с другими женщинами, обсуждаетменя с ними. Они так им восхищаются, так ему льстят. Он отнял у менявсю мою жизнь и все, все испортил, все разбил, изуродовал, живогоместа не оставил, словно все косточки переломал, все уничтожил,погубил, все отнял.
– Перестаньте, Рейчел,перестаньте, пожалуйста, я не хочу слушать. Вы сами не понимаете,какой вздор твердите. И не говорите мне, пожалуйста, таких вещей.Потом пожалеете.
– Я не глупее его. Он неразрешал мне пойти работать. И я подчинялась, я ему всегдаподчинялась. У меня нет ничего своего. Весь мир принадлежит ему. Все– его, его, его! Нет, если нужно будет, я не подам ему рукупомощи. Пальцем не шевельну, пусть тонет. Пусть огнем горит.
– Вы ведь не всерьез этоговорите, Рейчел. Вот и не надо говорить.
– Я и вам никогда не прошу,что вы видели меня в таком состоянии, с разбитым лицом, и слышали,как я говорила все эти ужасные вещи. Я буду вам улыбаться, но в душеникогда не прощу.
– Рейчел, Рейчел, зачем выменя огорчаете?
– Вот сейчас вы спуститесь кнему и будете гадко говорить с ним обо мне. Знаю я эти мужскиеразговоры.
– Нет, что вы!
– Я вам отвратительна.Жалкая, скулящая пожилая тетка.
– Да нет же…
– О-ох! – Опятьэтот ужасный возглас глубочайшего, нестерпимого отвращения. –Теперь, пожалуйста, уйдите и оставьте меня. Оставьте меня наедине смоими мыслями, с моей мукой, с моим возмездием. Я буду плакать всюночь, всю ночь напролет. Извините меня, Брэдли. Передайте Арнольду,что я должна отдохнуть и прийти в себя. Пусть оставит меня сегодня впокое. Завтра я постараюсь, чтобы все было как обычно. Никакихупреков, жалоб – ничего. Как я могу его упрекать? Он опятьразозлится, опять меня испугает. Лучше уж оставаться рабыней.Передайте ему, что завтра я буду такой же, как всегда. Да он,конечно, и сам это знает и нисколько не тревожится, он ужеуспокоился. Только сегодня, пожалуйста, я не хочу его видеть.
– Хорошо, я передам. Несердитесь на меня, Рейчел. Я ведь не виноват.
– Пожалуйста, уходите.
– А может, принести вам чаю?Доктор сказал: горячего.
– Уходите.
Я вышел из спальни и тихо закрыл засобою дверь. Раздались быстрые мягкие шаги, в замке повернулся ключ.Я спустился по лестнице с чувством растерянности и – да, онабыла права – отвращения.
За это время стемнело, солнце больше несияло на улице, и все в доме стало коричневым и холодным. Я вошел вгостиную, где сидели и беседовали Арнольд с Фрэнсисом. Горел свет, ибыл включен электрокамин. Я увидел осколки стекла и фарфора, пятно наковре. Гостиная у них в доме была большая, вся увешанная машиннымиковрами и скверными современными литографиями. Много места в нейзанимали два огромных динамика от Арнольдова стереопроигрывателя,затянутые оранжевой кисеей. Сквозь выходящую на веранду стекляннуюдверь открывался вид на столь же изобиловавший красотами сад, весьназойливо зеленый в грозном, бессолнечном свете, и бесчисленные птицынаперебой распевали там свою лирическую бессмыслицу, порхая вдекоративных пригородных деревцах.
Арнольд вскочил при виде меня ибросился к двери, но я остановил его:
– Она сказала, чтобы сегодняк ней больше никто не приходил. Завтра, она сказала, все будет какобычно. Но сейчас она хотела бы заснуть.
Арнольд сел.
– Да, будет лучше, если онасейчас поспит немного, – сказал он. – Бог мой,какая гора с плеч. Пусть отдохнет. Наверно, через часок-другой самаспустится к ужину. Приготовлю ей что-нибудь вкусное, сюрприз.Господи, какое облегчение.
Я почувствовал, что должен слегкаумерить его восторги. Я сказал:
– Однако это был довольносерьезный несчастный случай. – Я надеялся, что Арнольд безменя не вздумал исповедоваться Фрэнсису.
– Да, да. Но она спустится,я знаю. Она вообще быстро приходит в себя. Я, конечно, не буду теперьей мешать, пусть отдохнет. Доктор говорит, это не… Налить вам,Брэдли?
– Да, пожалуйста. Хересу.
Он просто не понимает, думал я, что оннаделал, не представляет себе, как она сейчас выглядит, чточувствует. Совершенно очевидно, что он никогда даже не пыталсязаглянуть ей в душу. Возможно, конечно, что им руководит инстинктсамосохранения. Он умеет закрывать глаза на собственные проступки. Аможет быть, я заблуждаюсь? Не исключено, что уже сейчас, отведя душу,она успокоилась. Спустится к ужину и будет с удовольствием уписыватьприготовленные мужем деликатесы. Брак – это загадочная область.
– Все хорошо, что хорошокончается, – говорил Арнольд. – Очень жаль, чтоя вас обоих втянул в эту историю.
Без сомнения, он действительно сожалелоб этом. Он, наверное, думал сейчас, что, не потеряй он сегодня наминуту присутствия духа, никто бы ничего не знал и все осталось бымежду ними. Однако, как и предсказывала Рейчел, он успел заметнооправиться от потрясения. Он сидел очень прямо, бережно держа владонях стакан, и, закинув ногу на ногу, ритмично покачивалмаленькой, аккуратной, хорошо обутой стопой. Вообще во внешностиАрнольда все казалось небольшим и аккуратным, хотя он, собственно,был среднего роста. У него была небольшая, красивой лепки голова,маленькие уши, маленький рот – впору хорошенькой девушке –и несуразно маленькие ноги. Он успел снова водрузить на нос очки встальной оправе, и лицо его опять разрумянилось и залоснилось. Егоострый нос нюхал воздух, обращенные ко мне глаза неувереннопоблескивали. Светлые гладкие волосы снова были зачесаны со лбаназад.
Теперь надо было отделаться отФрэнсиса. Он уже успел надеть свой синий плащ, но скорее, таксказать, для самозащиты, чем в намерении проститься и уйти. Он опятьналил себе виски. И, заправив за уши курчавые волосы, вопросительнопоглядывал то на меня, то на Арнольда близко поставленными медвежьимиглазами. Вид у него был необычно самодовольный. Может быть,неожиданное возвращение в прежний сан, пусть даже случайное,минутное, подбодрило его, придало ему немного уверенности всобственных силах. Глядя на его оживленное, заинтересованное лицо, явдруг с ужасом вспомнил о принесенном им известии и почувствовал кнему резкую неприязнь. Совершенно незачем мне было брать его с собойсюда. Его знакомство с Арнольдом могло возыметь самые нежелательныепоследствия. У меня есть правило – никогда не знакомить междусобой своих друзей и близких. Не потому, что боишься предательства,хотя, конечно, приходится бояться. Есть ли у человека страх глубжеэтого? Но просто от таких знакомств не оберешься потом всяких зряшныхнеприятностей. А Фрэнсис, хоть и неудачник, но заслуживающийсерьезных опасений, имел, как и все неудачники, особый талантнавлекать неприятности. Его самозваное посольство было в этомотношении типичным. Его надо было выдворить безотлагательно. К томуже я хотел поговорить с Арнольдом, я видел, что он в разговорчивом,возбужденном, почти эйфорическом состоянии. Очевидно, я ошибся, когдарешил, что он уже овладел собой. Здесь сказывались скорее шок ивиски.
Не садясь, я обратился к Фрэнсису:
– Мы больше вас незадерживаем. Спасибо за визит.
Фрэнсису не хотелось уходить.
– Рад был помочь. Может, мнесходить взглянуть на нее?
– Она вас не захочет видеть.Спасибо за визит. – Я открыл дверь из гостиной.
– Не уходите, доктор, –сказал Арнольд. Может быть, ему нужна была мужская поддержка, мужскаякомпания. А может быть, у них тут был интересный разговор. Арнольдумел якшаться с грубыми, простыми людьми. Возможно, что в браке этотоже полезное свойство. Стакан у него в руке легонько лязгнул о зубы.Он, видимо, успел немало выпить с тех пор, как спустился в гостиную.
– Всего хорошего, –многозначительно сказал я Фрэнсису.
– Я так вам благодарен,доктор, – опять вмешался Арнольд. – Должен явам что-нибудь?
– Ничего вы ему не должны, –сказал я.
Фрэнсис с тоской во взоре поднялся,послушный моему приказу, вероятно, понимая, что сопротивлятьсябесполезно.
– Насчет того, о чем мыраньше говорили, – заговорщицки зашептал он у порога. –Когда вы увидите Кристиан…
– Я ее не увижу.
– Ну, все равно, вот мойадрес.
– Он мне не понадобится. –Я вывел его в прихожую. – До свидания. Спасибо.
Я закрыл за ним дверь и вернулся кАрнольду. Мы сидели один против другого, оба слегка склонившись кэлектрическому теплу. Я чувствовал себя совсем разбитым и как-тонеопределенно встревоженным.
– Вы непреклонны со своимидрузьями, – сказал Арнольд.
– Он мне не друг.
– Мне казалось, вы сказали…
– Ну, хватит о нем. Выдумаете, Рейчел в самом деле спустится к ужину?
– Да. Тут у меня есть опыт…Она не дуется подолгу после таких историй, когда я выхожу из себя.Наоборот, бывает со мной особенно добра. Вот если я держу себя вруках, тут она может бог знает до чего дойти. Конечно, такие стычки унас случаются не часто. Но иногда мы просто оба взрываемся, и тут жевсе как рукой снимает, это дает разрядку. В сущности, мы очень близкидруг другу. Эти скандалы не есть проявление вражды между нами, это –другой лик любви. Постороннему, наверно, нелегко это понять.
– Вероятно, как правило, приэтом не бывает посторонних?
– Конечно. Вы ведь мневерите, Брэдли?.. Мне важно, чтобы вы мне верили. Для меня это непросто попытка самозащиты. Я забочусь о том, чтобы дать вамправильное представление. Мы оба орем, но это не опасно. Понимаете?
– Да, – ответил янеопределенным тоном.
– Она говорила что-нибудьобо мне?
– Только о том, что не хочетвас сегодня видеть. И что завтра все будет как обычно, забудется ипростится. – Не было никакого смысла передавать ему словаРейчел. Да и что она, собственно, в них вкладывала?
– Она очень хороший человек,такая добрая, великодушная. Я пока не буду ее тревожить. И она скоропожалеет меня и сама спустится. Мы никогда не затягиваем ссорзатемно. Да это и ссоры-то ненастоящие. Вы понимаете, Брэдли?
– Да.
– Видите? –сказал Арнольд. – Рука дрожит. Стакан так ходуном и ходит.Странно, да?
– Вам надо будет завтрасамому вызвать доктора.
– О, завтра, я думаю, мнебудет лучше.
– Да нет же. К ней вызвать.
– Ну, может быть. Но онаочень быстро приходит в себя. Да потом, она не особенно пострадала, яоб этом специально справлялся. Слава богу, слава богу, слава богу! Япросто обманулся с этой кочергой. Это было притворство, назло мне. Ия не виню Рейчел. Оба мы потрясающие глупцы. Но она не сильнопострадала, Брэдли. Доктор мне объяснил. Господи, вы, наверное,считаете меня чудовищем?
– Нет. Разрешите, я немногоздесь приберу?
Я поднял опрокинутую табуретку. И сталходить по комнате с корзиной для бумаг, подбирая осколки стекла ифарфора, свидетельства недавнего сражения, которое уже представлялосьнереальным, невозможным. Среди жертв его оказался знакомый мнекрасноглазый фарфоровый кролик, любимая статуэтка Рейчел. Кто егоразбил? Может быть, она сама?
– Мы с Рейчел оченьсчастливая супружеская пара, – говорил тем временемАрнольд.
– Да, не сомневаюсь. –Возможно, что он был прав. Возможно, они и в самом деле былисчастливой парой. Я снова сел, ощущая страшную усталость.
– Конечно, бывает, что мы иповздорим. Брак – это долгое плаванье в тесной каюте.Естественно, нервы сдают. В каждом женатом человеке сидит скрытыйзверь, иначе просто не может быть. Вы вот не поверите, а ведь Рейчелможет быть невыносимо нудной. Иной раз как начнет пилить, так концанет. Особенно в последнее время. Возраст, вероятно. Вы не поверите,но она может одно и то же твердить целый час подряд.
– Женщины любят всякиеразговоры.
– Это не разговоры. Простоповторяет без конца одну и ту же фразу.
– Как? Слово в слово? Тогдаее надо показать психиатру.
– Нет, нет… Вот это изначит, что вы представления не имеете… Казалось бы, безумие,но она абсолютно в здравом уме. Пройдет еще полчаса, и она уженапевает, готовит ужин. Так всегда бывает, и я это знаю, и она –тоже. Женатые люди должны делать выводы.
– Какие же фразы онаповторяет? Приведите пример.
– Не могу. Вы не поймете.Вам это покажется ужасным, а в действительности ничего подобного.Заберет что-нибудь в голову и катает. Например, что я обсуждаю ее сдругими женщинами.
– А вы не из тех мужей,которые?..
– То есть не гуляю ли?Разумеется, нет. Господи, да я образцовый муж. И Рейчел этопревосходно знает. Я всегда говорю ей правду, и она знает, что у менянет никаких там связей, интрижек… Когда-то были, верно, но явсе ей рассказал, да это и было в незапамятные времена. Что же, мненельзя и разговаривать с другими женщинами? Мы ведь не викторианцы.Мне нужно иметь друзей, иметь возможность свободно разговаривать сними, этим я не могу пожертвовать. Вообще неправильно уступать, еслипотом будешь мучиться и раскаиваться, нельзя этого делать. Да она исама этого не хочет, это безумие. Почему мне нельзя иной раз ипоговорить о ней с кем-нибудь? Смешно. Разве это запретная тема?Просто откровенные, дружеские беседы, и я не говорю ничего, что непредназначалось бы для ее ушей. Я, например, не возражаю, чтобы онаговорила обо мне со своими знакомыми. Подумаешь, священный предмет. Иразумеется, она говорит, у нее масса знакомых, она вовсе незатворница. Она утверждает, что загубила свои таланты, но этонеправда, есть сотни способов для самовыражения – развенепременно надо быть художником, черт возьми? Она толковая женщина,могла бы работать какой-нибудь там секретаршей, если бы хотела, нохочет ли она этого? Конечно, нет. Совершенно пустые жалобы, и она этознает, в ней просто говорит минутная обида на меня. У нее многоинтересных дел, она заседает во всевозможных комитетах, участвует вкаких-то там кампаниях за то и за это, знакома с разными людьми, счленами парламента, с такими шишками, не мне чета. Ее жизнь вовсе незагублена.
– Просто на нее нашло, –сказал я. – На женщин иногда находит. –Исполненный муки голос, который я слышал наверху, уже казался мнедалеким. И тут мне пришло в голову, что все происходит именно так,как она и предсказала.
– Я знаю, –вздохнул Арнольд. – Простите меня, Брэдли. Я взбудоражен инаговорил глупостей. Переволновался, потом от сердца отлегло, ну воти… Наверно, я сейчас был несправедлив к Рейчел. Вдействительности все обстоит не так плохо. Вообще не плохо. Надопомнить, что в том возрасте, которого она сейчас достигла, у женщинвсегда появляются кое-какие странности. Потом это, кажется, проходит.Они в это время оглядываются на прожитую жизнь. И, понятно,испытывают чувство потери, расставания с молодостью. Тут истерики нев диковинку, мне кажется. – Он добавил: – Она оченьженственная женщина. В таких всегда скрыта большая сила. Онаудивительная женщина.
Наверху послышался шум спущенной воды.Арнольд привстал было, но тут же снова опустился в кресло.
– Вот видите, –проговорил он. – Она скоро сойдет вниз. Не надо пока еетрогать. Напрасно я вас потревожил, Брэдли, простите меня, не былоникакой надобности, я просто потерял голову от страха.
Я подумал, что еще через некотороевремя он почувствует за это ко мне неприязнь. И сказал ему:
– Само собой разумеется, обэтом никто не узнает. Арнольд с легкой досадой в голосе заметил:
– Это уж как вам будетугодно. Я не прошу о соблюдении тайны. Еще хересу? Почему вывыставили этого медикуса так, я бы сказал, по-хамски?
– Хотел поговорить с вами.
– А что он такое говорил вампод конец?
– Так, ничего.
– Что-то насчет Кристиан.Это он о вашей бывшей жене? Кажется, ее так звали? Жаль, я не успел сней познакомиться, вы так рано от нее отделались.
– Пожалуй, мне теперь лучшеуйти. Скоро Рейчел сойдет вниз – и состоится сцена примирения.
– Еще через часок, я думаю,не раньше.
– Вероятно, это один из техтонких выводов, которые делают женатые люди? Но все-таки…
– Не уклоняйтесь, Брэдли.Это он о вашей прежней жене говорил, так или нет?
– Так. Он ее брат.<!––nextpage––>
– Ну? Брат вашей бывшейжены. Как трогательно. Вот жаль, я не знал, а то бы я внимательнееего рассмотрел. Так вы миритесь, что ли?
– Нет.
– Да не отнекивайтесь,что-то же произошло?
– А вы любите, когда что-топроисходит, верно? Она возвращается в Лондон. Овдовела. И все это неимеет ко мне ни малейшего отношения.
– Почему же? Разве вы несобираетесь с ней увидеться?
– А зачем мне, интереснознать, с ней видеться? Она мне неприятна.
– Боже, как картинно,Брэдли. Сколько достоинства! А ведь прошло так много времени. Я быумирал от любопытства. Я-то, прямо скажу, очень хотел быпознакомиться с вашей бывшей женой. Никак не могу себе представитьвас женатым мужчиной.
– Я тоже.
– Так, значит, этот доктор –ее брат. Ну и ну.
– Он не доктор.
– То есть как это? Вы жесами сказали.
– Его лишили диплома.
– Бывшая жена. Бывший врач.Как интересно. За что же?
– Не знаю. Что-то там всвязи с наркотиками.
– Что именно в связи снаркотиками? Что он сделал?
– Не знаю! –ответил я, чувствуя, как во мне поднимается раздражение. –И не интересуюсь. Он мне всегда был неприятен. Какая-то темнаяличность. Кстати, вы, я надеюсь, не говорили ему, что у вас на самомделе произошло? Я ему сказал, что это несчастный случай.
– Ну, что у нас на самомделе произошло, не так-то трудно… Мог, наверно, догадаться.
– Упаси бог. Он способеншантажировать вас.
– Этот человек? Ну что вы!
– Во всяком случае, из моейжизни он, слава богу, давным-давно исчез.
– Но теперь вернулся. Ну истрогий же вы, Брэдли. – Есть вещи, которых я, как это нистранно, не одобряю.
– Не одобрять вещи –это куда ни шло. Плохо не одобрять людей. Можешь оказаться визоляции.
– Я и хочу быть в изоляцииот таких людей, как Марло. Чтобы существовать как личность, надоуметь провести границы и сказать чему-то «нет». Я нежелаю туманным комком протоплазмы блуждать по чужим жизням. Такоезыбкое сочувствие ко всем исключает действительное понимание кого быто ни было…
– Сочувствие вовсе необязательно должно быть зыбким.
– …исключает идействительную преданность кому бы то ни было.
– Но надо знать подробности.В конце концов, справедливый суд…
– Я не выношу сплетен ипересудов. Надо уметь держать язык за зубами. Не только не судачить,но иногда даже не думать о других людях. Настоящие мысли рождаются измолчания.
– Брэдли, прошу вас, не надотак. Вы же не дослушали. Я говорил, что для справедливого суда нужнознать подробности. А вас, видите ли, не интересует, за что его лишилидиплома. И напрасно! Вы называете его довольно темной личностью. Амне бы хотелось знать, в чем это сказывается. Но этого вы, видно, мнеобъяснить не можете.
С трудом сдерживая раздражение, ясказал:
– Я был рад избавиться отжены, и при этом он тоже ушел из моей жизни. Разве не понятно?По-моему, понятнее некуда.
– А мне он понравился. Япригласил его бывать у нас.
– Господи!
– Но, Брэдли, нельзя такотвергать людей, нельзя их вычеркивать. Надо относиться к ним слюбопытством. Любопытство – это своего рода милосердие.
– Я не считаю любопытствомилосердием. По-моему, это скорее своего рода недоброжелательство.
– Знание подробностей –вот что делает писателя…
– Такого писателя, как вы,но не такого, как я.
– Ну, вот опять, –сказал Арнольд.
– Для чего нагромождатьдетали? Когда начинает всерьез работать воображение, от подробностейвсе равно приходится отвлекаться, они мешают. Надерганные из жизниподробности – это не искусство.
– А я этого и не говорю! –закричал Арнольд. – Я не беру материал прямо из жизни.
– Ваша жена считает, чтоберете.
– Еще и это! О господи!
– Подслушанные сплетни иподсмотренные подробности – это еще не искусство.
– Конечно.
– И зыбкий романтический миф– тоже еще не искусство. Искусство – это воображение!Воображение пресуществляет, плавит в своем горниле. Без воображенияостаются, с одной стороны, идиотские детали, с другой – пустыесны.
– Брэдли, я знаю, вы…
– Искусство – это неболтовня плюс выдумки. Искусство рождается из бесконечногосамоотречения и безмолвия.
– Из бесконечного безмолвиявообще ничего не родится! Только люди, лишенные творческого дара,могут утверждать, что больше – значит хуже!
– Что-то создать, завершитьможно лишь тогда, когда чувствуешь на это неоспоримое, заслуженноеправо. Те, кто выбирает себе задачу по принципу наименьшейзатруднительности, никогда не сподобятся…
– Чушь. Я пишу независимо оттого, легко мне или трудно. И завершаю любую работу, удалась она мнеили не удалась. Все прочее – лицемерие. У меня нет музы. Это изначит быть профессиональным писателем.
– В таком случае я, славабогу, не профессиональный писатель.
– Это невыносимо, Брэдли. Выслишком романтизируете искусство. Превращаете его в какой-томазохизм. Вам непременно нужно страдать, непременно нужно ощущать,что ваше творческое бессилие исполнено смысла.
– Оно действительноисполнено смысла.
– Да бросьте. Не надозаноситься, пусть светлый луч проглянет. Зачем так себя изводить?Ваша беда, что вы упорно воображаете себя «писателем».Почему бы не считать себя просто человеком, который изредка кое-чтопишет, который, возможно, еще напишет кое-что в будущем? Зачем делатьиз этого трагедию всей жизни?
– Я не считаю себяписателем, во всяком случае, не в том смысле, который вкладываетесюда вы. А вы себя считаете, я знаю. Вы – «писатель»с головы до пят. А я нет. Я себя считаю художником, человекомпосвященным. И это, конечно, трагедия моей жизни. Или вы хотитесказать, что я – дилетант?
– Нет, нет…
– Потому что, если вы…
– Брэдли, прошу вас, небудем снова затевать эту глупую ссору. У меня больше нет сил.
– Хорошо. Извините.
– Вы так распаляетесь. Такцветисто говорите. Точно цитатами изъясняетесь.
В кармане у меня лежала рецензия напоследний роман Арнольда и жгла мне бок огнем. Книги Арнольда Баффинапредставляли собой набор забавных анекдотов, кое-как слепленных водну «смачную историю» посредством дешевой неосмысленнойсимволики. Черные силы воображения блистали своим отсутствием.Арнольд Баффин писал слишком много, слишком быстро. По существу,Арнольд Баффин был всего лишь талантливым журналистом.
– Давайте снова возродим нашвоскресный обычай, – говорил между тем Арнольд. –Мы так приятно проводили время за беседой. Только не будем большепопадать в это беличье колесо. Мы с вами заводимся, как автоматы,когда речь заходит об определенных предметах. Приезжайте в будущеевоскресенье к обеду, а?
– Едва ли Рейчел захочетменя видеть в будущее воскресенье.
– Да почему же нет?
– И лотом, я ведь уезжаю заграницу.
– Ах да. Я забыл. Куда выедете?
– В Италию. Точного маршрутая еще не разработал.
– Ну, все равно, вы ведь несейчас же уезжаете? В это воскресенье еще успеете побывать у нас. Исообщите нам, где вы будете в Италии. Мы тоже туда собираемся, может,встретимся.
– Я позвоню. А сейчас ялучше пойду, Арнольд.
– Ну, ладно. Спасибо за все.И не беспокойтесь о нас. Видно было, что он теперь ничего не имеетпротив моего ухода. Оно и понятно: мы оба были без сил.
Арнольд попрощался со мной и сразу жезапер дверь. Не успел я дойти до калитки, как раздались звуки егопроигрывателя. Очевидно, он со всех ног бросился обратно в гостиную итут же точно одержимый поставил пластинку. Кажется, это былСтравинский или что-то в этом роде. И музыка эта, и сам его поступокпривели меня едва ли не в бешенство. Увы, я принадлежу, выражаясьсловами Шекспира, к тем, «у кого нет музыки в душе», ктем, кто «способен на грабеж, измену, хитрость» 1.
Было уже, как я с удивлением обнаружилпо своим часам, без чего-то восемь. Солнце снова сияло, хотя одинкрай неба затянула темная металлическая туча, похожая на театральныйзанавес. Освещение было слегка зловещим, как случается летнимвечером, когда ясное, но обессилевшее солнце медлит на пороге ночи.Зеленые листья вдруг выступили из садового полумрака с ужасающейотчетливостью. Безмозглые пернатые песнопевцы по-прежнему разливалисьв своем лирическом азарте.
Я устал и даже немного одурел, отпережитых страхов и волнений у меня дрожали поджилки. В груди все также бушевали противоречивые чувства. Во-первых, я еще испытывал тонеправедное удовольствие, с каким впервые услышал о постигшей другабеде (в особенности этого друга). И я с удовлетворением сознавал, чтов сложной ситуации не ударил в грязь лицом. Однако очень возможно,что за это мне еще придется поплатиться. И Арнольду и Рейчел,наверно, будет неприятна память о моем участии в происшедшей истории,и они захотят отомстить. Как раз теперь, когда я собираюсь исчезнутьи какое-то время не думать об Арнольде, это было особенно некстати. Яс беспокойством ощутил себя пленником собственного раздражения,гнева, пристрастия. Такая зависимость злила и пугала меня. Можетбыть, все-таки отложить отъезд до будущей недели? В воскресенье я могбы изучить обстановку, определить ущерб, все более или менее уладить.И только потом уже уехать, достигнув состояния достаточногоравнодушия. Что им обоим неприятно будет видеть меня, свидетелянедавней сцены, – это ясно. Однако, как люди совестливые иразумные, они, я полагал, сознательно постараются подавить в себенеприязненное чувство. И это был довод в пользу того, чтобы остатьсяи по возможности скорее с ними увидеться, иначе они не смогут изжитьсвоей неприязни и время закрепит и узаконит ее. С другой стороны, вэтом неестественном вечернем освещении у меня постепенно возниклопредчувствие, что, если я не спасусь бегством до воскресенья, что-томеня захватит и удержит. У меня даже мелькнула мысль сесть в такси(мимо как раз проезжала свободная машина), заехать домой, взять вещии поспешить на вокзал, чтобы уехать первым же подходящим поездом,пусть даже пришлось бы дожидаться его до утра. Но это, конечно, былавздорная идея.
В какой-то связи с моим назойливымбеспокойством о том, как теперь будут ко мне относиться Баффины,стояла серьезная проблема Кристиан. Однако полно, где тут проблема?Ведь если бы не этот несчастный Фрэнсис, какое мне было бы сейчасдело до возвращения в Лондон моей бывшей жены? Случайной встречи сней я мог не опасаться. А вздумай она меня посетить, я бы вежливовыставил ее вон. Подумаешь, событие. Но Фрэнсис разбудил призраковбылого. Он сам явился как некое крайне зловредное привидение. Почему,почему я свалял дурака и ввел его в дом Баффинов? Хуже, кажется, непридумаешь. У меня было пророческое предчувствие, что из-за этойглупости я еще долго буду изводиться и каяться. Арнольд, конечно,сразу нашел с ним общий язык. По части общих языков у него большойталант. Ну а теперь, услышав потрясающее известие, что Фрэнсис –мой бывший шурин и врач-расстрига, он, разумеется, захочет продолжитьзнакомство. Необходимо ему помешать. Может быть, просто попроситьАрнольда? Подумав, я решил, что это хотя и несколько унизительно, нобудет, пожалуй, лучше всего. Фрэнсис должен быть немедленно иокончательно отлучен от моей жизни. Арнольд поймет. Так-то оно так,но не слишком ли я полагаюсь на Арнольдово понимание?
Потом я стал думать о том, что сейчасделается в доме Баффинов. Что там Рейчел, по-прежнему лежит, точноизуродованный труп, устремив глаза в потолок, а ее муж сидит в этовремя в гостиной, пьет виски и слушает «Жар-птицу»? Аможет быть, она опять натянула на лицо эту жуткую простыню. Илисовсем не так? Арнольд стоит под дверью на коленях, плачет, кается иумоляет впустить его. А может быть, Рейчел, едва дождавшись моегоухода, преспокойно спустилась вниз – и прямо в мужнины объятия?И они сейчас вдвоем у себя в кухне, готовят вкусный ужин иоткупоривают по этому случаю особую бутылочку? Загадочная вещь –брак. Странный и бурный мир – мир супружества. Право, клучшему, что я оказался за его пределами. От этой мысли мне сразустало как-то смутно жаль их. Я чувствовал такое сильное любопытство втом смысле, о котором говорил Арнольд, что едва не повернул обратно ких дому, чтобы побродить вокруг и высмотреть, что там делается. Но,разумеется, такой поступок был бы совсем не в моем характере.
К этому времени я оказался поблизостиот метро и принял решение не делать глупостей. О том, чтобы уехатьсегодня из Лондона, не могло быть и речи. Поеду потихоньку домой,съем бутерброд в закусочной за углом и рано лягу спать. У меня былтяжелый день, после такой нагрузки я всегда чувствую, что уженемолод. А завтра решу, что там понадобится решать, –например, следует ли отложить отъезд до после воскресенья. И яоблегченно вздохнул при мысли, что на сегодня с драмами покончено.Однако мне предстояла еще одна.
Я перешел через улицу и свернул в узкийпереулок с магазинами, ведущий к станции метро. Странно яркоевечернее освещение начало меркнуть, но еще не погасло. В некоторыхвитринах зажглись огни. Это еще были не сумерки, а какой-то мглистый,неопределенный свет, и люди шли, купаясь в нем, неясные, словнопризраки. Все виделось мне как во сне, чему немало способствовало, яполагаю, и то, что я сильно устал, и пил херес, и ничего не ел. Вэтом настроении, вернее, в этом состоянии какой-то обреченнойумственной апатии я почти не удивился и не особенно заинтересовался,увидев на той стороне улицы молодого человека, который вел себядовольно странно. Он стоял на краю тротуара и, словно в реку, бросална мостовую цветы. Поначалу мне подумалось, что это приверженецкакой-нибудь индуистской секты, которых в Лондоне более чемдостаточно, совершающий свой религиозный ритуал. Кое-кто из прохожихостанавливался взглянуть на него, но лондонцы так привыкли ко всякогорода «чудикам», что особого интереса он не вызывал.
При этом юноша распевал нечто вродемонотонных заклинаний. Теперь я разглядел, что разбрасывал он нецветы, а скорее белые лепестки. Где я недавно видел такие же? Да,хлопья белой краски, облупившейся с двери под нажимом Арнольдовадолота. Белые лепестки летели на мостовую не беспорядочно, а вкаком-то соответствии с уличным движением. Машины шли одна за другой,и юноша вытаскивал из сумки по горстке лепестков и каждый раз швырялих под колеса, все повторяя и повторяя свой ритмический напев.Хрупкая белизна лепестков взметывалась, увлекаемая автомобилем,ныряла под колеса, завивалась вихрем вслед и рассеивалась, обращаясьв ничто, и это было похоже на жертвоприношение или убийство, ибобросаемое сразу же поглощалось и исчезало.
Юноша был тонок, одет в темные узкиебрюки, темную бархатную или вельветовую курточку и белую рубашку.Густые, чуть волнистые каштановые волосы почти закрывали шею. Яостановился, разглядывая его, и уже хотел было отправиться дальше,как вдруг в одном из тех резких поворотов перспективы, от которыхстановится так не по себе, мне открылось, что вечерний свет сыграл сомной шутку и это вовсе не юноша, а девушка. Более того, в следующеемгновение я ее узнал. Это была Джулиан Баффин, единственное дитя,дочь-подросток Арнольда и Рейчел (названная, мне едва ли надообъяснять, в честь Юлианы из Норича 1).
Я говорю здесь о Джулиан как оподростке, потому что такой она представлялась мне в ту пору, хотя вдействительности ей уже было, по-видимому, лет двадцать. Арнольд сталотцом, когда был еще совсем молод. Я испытывал к маленькой фееумеренный родственный интерес. (Своих детей мне никогда не хотелосьиметь. Многие художники не хотят детей.) Но в переходном возрасте онаутратила миловидность, стала скованной и угрюмо-агрессивной поотношению ко всему свету, отчего значительно пострадала ее былаяпрелесть. Она постоянно дулась и жаловалась, а ее детское личико,обретая твердые взрослые черты, делалось все более хмурым изамкнутым. Вот какой я ее запомнил. Дело в том, что мы давно невиделись. Родители были ею очарованы и одновременно разочарованы.Во-первых, они хотели мальчика. И потом, как все родители, они ждали,что у Джулиан будут блестящие способности, а это в данном случае неоправдалось. Джулиан долгое время оставалась ребенком, почти непринимала участия в сложной жизни мира подростков и думала о нарядахдля кукол, когда девочки обычно и естественно начинают помышлять обоевой раскраске для самих себя.
Не выказав особых успехов в учении и непроявив ни малейшей склонности к наукам, Джулиан в шестнадцать летоставила школу. Год она провела во Франции, больше по настояниюАрнольда, чем из собственной любознательности, так, во всяком случае,мне тогда представлялось. Нельзя сказать, чтобы она вернулась подбольшим впечатлением от страны, и французский язык, который онаоттуда вывезла, был довольно плох, да она его тут же и забыла ипоступила после этого на курсы машинописи. Свежевылупившейсямашинисткой она стала было работать в машинном бюро какого-тоучреждения. Но в девятнадцать лет вдруг возомнила себя художницей, иАрнольд поспешил запихнуть ее в школу живописи, откуда она вылетеларовно через год. После этого она поступила в учительский институтгде-то в Центральных графствах и проучилась там, вероятно, год, аможет быть, и два к тому времени, когда я увидел ее на улице, где онабросала белые цветочные лепестки под колеса проезжающих автомобилей.
Только теперь я, с новой переменойперспективы, вдруг увидел, что вихрящиеся белые хлопья – вовсене лепестки, а кусочки бумаги. Ветер от промчавшейся машины отбросилодин такой обрывок прямо к моим ногам, и я поднял его с асфальта. Этобыл кусок исписанного листа, и я разобрал на нем слово «любовь».Может быть, это странное действо и в самом деле носило какой-торелигиозный характер? Я перешел улицу и приблизился к Джулиан сзади.Мне хотелось услышать, что она распевает, я бы не удивился, окажисьэто заклинанием на каком-нибудь неведомом языке. Она повторяла всевремя одно и то же, какое-то слово или фразу: «Вы скорбели»?«Оскорбили»? «Скарабеи»?
– А, Брэдли. Здравствуй.
Из-за того, что она училась не вЛондоне, а также из-за того, что прекратились наши ежевоскресныеобеды, я не видел Джулиан по меньшей мере год, да и раньше мывстречались лишь изредка. Я заметил, что она повзрослела, лицо,по-прежнему слегка насупленное, приобрело чуть задумчивое выражение,какой-то намек на осмысленность. Цвет лица у нее был неважный,вернее, Арнольдова кожа у женщины выглядела несколько менеепривлекательно. Косметику она никогда не употребляла. У нее быливодянисто-голубые, а вовсе не крапчато-карие, как у матери, глаза изамкнутое, упрямое личико, совсем непохожее на широкое, с крупнымичертами, слегка веснушчатое лицо Рейчел. Цвет густых волнистых волосне содержал и намека на рыжизну, они были темно-русыми и кое-где дажес каким-то отливом в зелень. Она и вблизи напоминала мальчика,высокого и угрюмо закусившего губу, которую он, может быть, толькочто порезал при первой попытке побриться. Угрюмость была мне посердцу – терпеть не могу игривых, веселеньких девочек.
– Здравствуй, Джулиан. Чтоэто ты делаешь?
– Ты был у папы?
– Да. – Яподумал: как удачно, что Джулиан не было дома.
– Слава богу. Я думала, выпоссорились.
– Что за глупости!
– Ты теперь совсем у нас небываешь.
– Я бываю. Просто тебя небывает дома.
– Это раньше. Я теперьпрохожу учительскую практику в Лондоне. А что там было, когда тыуходил?
– Где? У вас дома? По-моему,ничего особенного.
– Они ругались, вот я иушла. Теперь все спокойно?
– Да, конечно…
– Тебе не кажется, что онистали чаще ругаться?
– Н-нет, я… Ты такаянарядная, Джулиан. Настоящая модница.
– Я очень рада, что ты мневстретился, я как раз о тебе думала. Мне нужно у тебя кое-чтоспросить, понимаешь, я собираюсь писать…
– Джулиан, что ты здесьделаешь? Какие-то бумаги разбрасываешь…
– Колдую. Это –любовные письма.
– Любовные письма?
– От моего бывшего друга.
Я вспомнил, что Арнольд не без досадыговорил о некоем «волосатом ухажере», если не ошибаюсь,студенте художественного училища.
– Стало быть, вы расстались?
– Да. Я разорвала их намельчайшие кусочки. Теперь вот избавлюсь от них и буду свободна. Ну,эти, кажется, последние.
Она сняла висевшую на шее сумку,наподобие тех, в каких носят завтрак рабочие, и, вывернув наизнанкуэто хранилище четвертованных любовных посланий, вытряхнула намостовую еще несколько белых лепестков. Ветер подхватил их, понес –и их не стало.
– Но ты что-то приговаривалаили напевала. Это что, заклинание какое-нибудь?
– Я говорила: «ОскарБеллинг».
– Что?
– Так его звали. Видишь, яуже говорю в прошедшем времени! Все кончено!
– Это ты его оставила или?..
– Мне бы не хотелосьговорить об этом… Брэдли, я должна спросить у тебя одну вещь.
За это время наступила ночь –синеватая тьма с золотыми проблесками фонарей, неуместно напомнившаямне старый темно-синий пиджак Фрэнсиса, топорщившийся рыжимиобрезками волос Рейчел. Мы медленно шли по тротуару.
– Понимаешь, Брэдли, дело втом, что я решила писать книги.
У меня екнуло сердце.
– Чудесно.
– И я хочу, чтобы ты мнепомог.
Трудно помочь человеку писать книги,вероятно, даже невозможно.
– Все дело в том, что я нехочу писать так, как мой папа. Я хочу писать, как ты.
Я почувствовал прилив нежности к этойдевочке. Но ответить ей я мог только иронически: – Моя дорогаяДжулиан, я для тебя неподходящий пример! Ведь я бьюсь, но почтиничего не добиваюсь.
– Вот именно! А папа пишетслишком много, ведь верно? Он никогда не работает над тем, чтонаписал. Напишет и, чтобы «избавиться», скорее отдаетпечатать, он сам так говорит. И тут же принимается писать что-нибудьновое. Постоянная спешка, суета. По-моему, бессмысленно бытьхудожником, если не добиваться совершенства.
Я подумал про себя, что слышу,вероятно, мнение незабвенного Оскара Беллинга.
– Тебе предстоит трудная,долгая дорога, Джулиан, если таковы твои взгляды.
– Это твои взгляды, и явосхищаюсь за это тобою, я всегда тобою восхищалась, Брэдли. Вопросвот в чем: ты согласишься меня учить?
Сердце у меня снова екнуло.
– Как это учить, Джулиан?
– Собственно, я имею в видудве вещи. Я все продумала. Я знаю, что я необразованная и незрелая.От этого нашего учительского колледжа проку мало. Составь для менясписок литературы. Список всех великих книг, которые я должнапрочесть, но только действительно великих и трудных. Я не хочутратить время на мелочи. У меня ведь осталось теперь не так уж многовремени. Я эти книги прочту, а потом мы могли бы их вместе с тобоюобсудить. Ты бы давал мне по ним вроде как уроки. А второе вот что. Яхотела бы писать какие-нибудь небольшие произведения, рассказынапример, или что ты мне задашь, а ты бы их разбирал, критиковал.Понимаешь, мне необходимо самое строгое руководство. Я считаю, чтотехнике следует уделять первостепенное внимание, ты согласен? Это всеравно как надо обучиться рисунку, прежде чем приниматься за живопись.Ну, пожалуйста, скажи, что берешь меня в ученики. Много времени утебя это не отнимет, часа два в неделю, не больше. А в моей жизни этобудет полный перелом.
Я, разумеется, понимал, что вопрос лишьв том, как вежливее всего отказаться. Джулиан уже сожалела орастраченных годах и огорчалась тому, что у нее осталось так маловремени. Мое горе и сожаление были посерьезнее. Я не имел возможностиуделять ей два часа в неделю. Как она смела просить у меня этидрагоценные часы? И вообще, что за странная и даже пугающая мысль?Здесь не просто юношеское неразумие. Откуда у нее такая амбиция? Ведьбесспорно, удел Джулиан – быть машинисткой, учительницей,домашней хозяйкой, не блистая ни в одной из этих ролей.
Я сказал:
– Я думаю, мысль недурна. Ия, разумеется, буду рад тебе помочь. И насчет техники я с тобойсовершенно согласен. Но, видишь ли, сейчас я на некоторое времяуезжаю за границу.
– О, куда? Я бы могла к тебеприехать. Я сейчас совершенно свободна, в моей школе корь.
– Я буду путешествовать.
– Но, Брэдли, прошу тебя, тыне мог бы дать мне задание перед отъездом? Тогда у нас уже будет очем потолковать после твоего возвращения. Ну, хотя бы пришли мнесписок книг, а я их прочту к тому времени и еще приготовлю рассказ.Ну, пожалуйста. Я хочу, чтобы ты был моим наставником. Ты –единственный в моей жизни человек, который мог бы быть мне настоящимучителем.
– Ну, хорошо, о списке книгя подумаю. Но я не гуру для начинающих беллетристов, я не могужертвовать время на… А какие, собственно, книги? «Илиада»,«Божественная комедия» или «Сыновья и любовники»1,«Миссис Далловей»? 2
– Ой, конечно, «Илиада»и «Божественная комедия». Вот чудесно! Как раз то, чтонадо. Великие произведения!
– Проза, поэзия – всеравно?
– Нет, нет, пожалуйста, непоэзия. Я еще не очень умею читать поэзию. Я ее откладываю на конец.
– Но «Илиада» и«Божественная комедия» – поэмы.
– Ну да, конечно, но я будучитать прозаические переводы.
– Это, разумеется, решаетпроблему.
– Значит, ты мне напишешь,Брэдли? Я тебе ужасно благодарна. Теперь я с тобой попрощаюсь, мненадо заглянуть в этот магазин.
Мы совершенно неожиданно остановилисьперед освещенной витриной обувного магазина, немного не доходястанции метро. За стеклом были выставлены разноцветные летние дамскиесапоги с высокими узкими голенищами из каких-то словно бы кружев.Слегка растерявшись от такой внезапности, я не нашелся, что сказать,махнул неопределенно рукой и брякнул:
– Привет! –Выражение, которым, по-моему, никогда не пользовался ни до, ни после.
– Привет, –ответила Джулиан, словно это был какой-то пароль. И, отвернувшись квитрине, принялась рассматривать сапоги.
Я перешел улицу и, подойдя к метро,оглянулся. Джулиан застыла у витрины, полуприсев и уперев руки вколени; падающий оттуда яркий свет золотил ее густые волосы, лоб инос. Я подумал, что какой-нибудь художник – не мистер Беллинг,конечно, – мог бы сейчас написать с нее аллегорию МирскойСуеты. Несколько минут я так стоял и наблюдал за нею, как можнонаблюдать издалека живую лису, но она все не отходила и даже нешевелилась. «Дорогой Арнольд», – написал я.
Это было назавтра утром. Я сидел заинкрустированным столиком у себя в гостиной. До сих пор у меня небыло случая достаточно подробно описать это важное помещение. Здесьцарит чуть пыльная, тускловатая, задумчивая атмосфера внутреннейсосредоточенности и сильно пахнет, вероятно, даже в буквальномсмысле, стариной (не гнилью, не сухим распадом, а как бы пудрой,прахом). Кроме того, эта комната заметно обрезана, укорочена за счетмоей спальни, стена которой отторгает часть ее первоначальнойплощади, так что упомянутые выше зеленые панели одевают ее только стрех сторон. Из-з неестественных пропорций иногда, особенно вечером,возникает впечатление, будто это не комната, а каюта корабля или купев железнодорожном вагоне первого класса, какие курсировали поТранссибирской магистрали где-нибудь в 1910 году. Круглыйинкрустированный столик стоял прямо посредине (на нем, как правило,помещался горшок с каким-нибудь растением, но я как раз незадолго доэтого подарил очередного зеленого жильца своей прачке). У стенрасположились вперемежку: маленькое бархатное кресло с бахромой,которую Хартборн, будучи не в состоянии из-за своей толщины в неговтиснуться, называл «кружевными панталончиками»; дватонконогих стула с лирообразными спинками (подделка под викторианскийстиль) и разными вышитыми подушечками на сиденьях: на одной –плывущий лебедь, на другой – букет тигровых лилий; красногодерева, довольно высокий, но узкий книжный шкаф с бюро (почти все моикниги живут на открытых полках у меня в спальне); китайская лаковаячерно-красная с золотом горка, викторианская; ночной столик красногодерева с металлической, сильно попорченной верхней доской,предположительно XVIII века; складной столик атласного дерева, тоже впятнах; висячий ореховый угловой шкафчик с выпуклыми дверцами. Крометого, придвинутый к столу мягкий стул на гнутых ножках с зачехленнымиподлокотниками и вытертым лоснящимся бархатным сиденьем красногоцвета, на котором в данную минуту расположился я. Пол покрыт чернымковром в больших кремовых розах. У камина – лохматый коврик подмедвежью шкуру. На нем – разлапистое кресло хартборновскихгабаритов, которое обычно так и называется его креслом; ситцеваяобивка на нем давно нуждается в обновлении. Широкая каминная полкасделана из плиты иссиня-серого мрамора, а очаг обрамлен чугуннымигирляндами черных роз, с листьями в прожилках и с шипами. Картины,все очень маленькие, висели главным образом на «фальшивой»стене, так как у меня недоставало духу дырявить деревянные панели, аимевшиеся на них крючки были расположены, на мой вкус, слишкомвысоко. Это были небольшие полотна в толстых золотых рамах: девочки скошками, мальчики с собачками, котята на подушках, цветы –безобидные, дешевые пустяки, которые нравились здоровомусентиментальному поколению наших отцов. Еще там висело два изящныхсеверных пейзажа с морем и в овальной раме рисунок XVIII века: ждущаядевушка с распущенными волосами. На каминной полке и в китайскойчерно-красной с золотом горке стояли разные мелочи: фарфоровые чашки,фигурки, табакерки, слоновая кость, восточная бронза – так,кое-что, но отдельные предметы из этой коллекции мне, видимо, потомпридется описать подробнее, так как по крайней мере два из них играютв моем рассказе заметную роль.
С утра мне звонил Хартборн. Не зная отом, что я собрался уезжать, он предложил вместе пообедать. У нас сним сохранилось обыкновение ходить вместе обедать еще с тех времен,когда я был на службе. В этот момент я еще колебался: не надо лиотложить отъезд, чтобы посвятить воскресный день укреплению мира сБаффинами. Я ответил уклончиво, что позвоню ему позже, но вдействительности его звонок побудил меня поспешить с окончательнымрешением. И я решил ехать. Если я останусь на воскресенье, меня сновазатянет рутина праздной, заурядной лондонской жизни, символом которойкак раз и был бедняга Хартборн. А я стремился вырваться из этойобыденщины, вырваться из жизни, лишенной цели. Надо сказать, что меняслегка обескураживало собственное явное нежелание расставаться сосвоей квартирой. Я был почти испуган этим. Переставляя фарфоровыефигурки и обтирая с них пыль носовым платком, я чувствовал, как наменя приступами накатывает вещая тоска и вереницей находятнеотступные видения грабежа и надругательства. Прошлую ночь мнеприснился страшный сон, после которого я несколько наиболее ценныхпредметов спрятал, отсюда – необходимость переставлятьостальные. Дурацкая мысль, что они тут будут стоять, словномолчаливые стражи, во время моего отсутствия, едва не довела меня дослез. Поэтому, рассердившись на самого себя, я принял решениеотправиться нынче же утром более ранним поездом, чем было у менязапланировано.
Да, мне пора было в путь. Последниемесяцы я жил, обуреваемый попеременно скукой и отчаянием, трудясь наднеким смутным творческим замыслом, который то принимал очертанияповести, то становился огромным романом, где герой, обладающийопределенным сходством со мной самим, в серии неясных эпизодовпредавался размышлениям о жизни и искусстве. Беда была в том, чточерный накал, отсутствие которого я с прискорбием отмечал в работахАрнольда, отсутствовал здесь тоже. Мне не удавалось воспламенить исплавить отдельные мысли, отдельные образы в нечто единое. Мне быхотелось изложить свои взгляды, чтобы получилась связная философия, ив то же время хотелось воплотить ее в определенном сюжете, бытьможет, в аллегории, столь же тонкой и прочной, как моя гирляндачугунных роз. Но ничего не получалось. Мои образы оставались тенями,мои мысли – сентенциями. И, однако, я чувствовал близостьозарения. Я знал, что стоит мне сейчас уехать, уединиться, разорватьтенета скуки и неудачи, и награда не заставит себя ждать. Вот в какомя был настроении, когда решился отправиться в путь, покинув любимоелогово ради мест, где я никогда не бывал, и дома в дюнах, которогоникогда не видел.
Однако сначала надо было уладить попочте кое-какие дела. Я, должен признаться, страстный и суеверныйлюбитель писать письма. Если у меня возникает какое-нибудьзатруднение, я всегда предпочитаю написать сколь угодно длинноеписьмо, чем просто взять трубку и позвонить по телефону. Я придаюписьмам магическое значение. Почему-то я убежден, что выразить вписьме какое-нибудь пожелание равносильно тому, чтобы осуществитьего. Письмо – это стена, за которой можно спрятаться, отсрочкаважных свершений, защитный талисман, заговоренный от жизни, это почтибезошибочный способ воздействия на расстоянии (а также, нельзяотрицать, способ свалить с себя ответственность). Письмо даетвозможность остановить мгновение. Поэтому я решил, что совершеннонеобязательно идти в воскресенье к Баффинам. Всего, что мне нужно, ямогу достичь с помощью письма. Итак, я написал:
«Дорогой Арнольд!
Надеюсь, что Вы с Рейчел уже простилименя за вчерашнее. Хоть и приглашенный, я все же был незваным гостем.Вы меня поймете, и мне незачем дальше распространяться по этомуповоду. Нам в тягость свидетели наших неприятностей, даже самыхмимолетных. Посторонний человек не поймет, и мысли, которые у неговозникают, – уже бестактность. Я пишу Вам, чтобы сообщить,что у меня не возникло никаких мыслей и чувств, кроме моей искреннейпривязанности к вам обоим и твердой уверенности, что у вас все вполном порядке. Я ведь никогда не отличался Вашим хваленымлюбопытством! И я надеюсь, что хотя бы на этот раз Вы оценитепреимущества потупленного взора! Говорю это от чистого сердца, безнамеков на наш с Вами вечный спор.
Кроме того, я хочу, не вдаваясь вподробности, по возможности коротко, попросить Вас об одной услуге.Вам, разумеется, было интересно познакомиться с Фрэнсисом Марло,который, по удивительнейшему стечению обстоятельств, находился уменя, когда Вы позвонили. Вы сказали, что собираетесь встретиться сним опять. Пожалуйста, не надо. Подумайте, и Вы поймете, какнеприятно для меня может быть такое знакомство. Я не склонен иметьничего общего с моей бывшей женой и не хочу протягивать ниточку междуее миром, каким бы он ни оказался, и тем, что окружает меня и мнедорого. Для Вас, я знаю, весьма характерно испытывать «любопытство»именно к такого рода вещам, но прошу Вас, будьте настолько добры кстарому другу и не делайте этого.
Я хочу воспользоваться случаем ивысказать Вам, как высоко я ценю, несмотря на все разногласия, нашудружбу. Как Вы, наверно, помните, я назначил Вас моим литературнымдушеприказчиком. Существует ли знак более полного доверия? Однакобудем надеяться, что разговоры о завещаниях преждевременны. Покаместя уезжаю из Лондона и думаю некоторое время пробыть в отсутствии.Надеюсь, что я смогу писать. Я чувствую, что стою на пороге самогорешительного периода моей жизни. Передайте мой сердечный приветРейчел. Благодарю вас обоих за неизменную доброту к одинокомучеловеку и полностью полагаюсь на Вас в деле с Ф. М.
С наилучшими дружескими пожеланиямивсегда ваш Брэдли».
Кончив писать это письмо, япочувствовал, что весь вспотел. Почему-то письма к Арнольду всегдаволновали меня, а в данном случае еще прибавилась память об оченьнеприятных минутах, которую, как я знал, что там ни говори, все же нескоро сумеет превозмочь даже наша дружба. Уродливое и недостойноеособенно трудно, труднее даже, чем дурное, поддается переработке вприемлемое для обеих сторон прошлое. Мы готовы простить свидетелейнашей низости, но не свидетелей нашего унижения. Я все еще был всостоянии неразрешившегося глубокого «шока», и, несмотряна искренность моих уверений в том, что я не испытываю «любопытствапо Арнольду», было очевидно, что этот эпизод даже для меня ещене окончен.
Я снова наполнил ручку и принялсяписать еще одно письмо.
«Моя дорогая Джулиан!
С твоей стороны очень мило, что тыпросишь моего совета насчет чтения и писательства. Боюсь, что учитьтебя писать я не смогу. У меня нет времени, да я думаю, что это ивообще невозможно. Скажу тебе несколько слов о книгах. По моемумнению, тебе следует прочесть «Илиаду» и «Одиссею»в любом достоверном переводе. (Если будет не хватать времени, то одну«Илиаду».) Это величайшие произведения мировойлитературы, в них грандиозные идеи выражены в форме, утонченной допростоты. Я думаю, что за Данте тебе лучше взяться немного позже.«Божественная комедия» представляет немало трудностей и,в отличие от Гомера, нуждается в комментариях. В сущности говоря, налюбом другом языке, кроме итальянского, она не только непонятна, нодаже производит отталкивающее впечатление. Тебе следует, на мойвзгляд, снять запрет с поэзии, чтобы он не распространялся хотя бы нанаиболее известные пьесы Шекспира. Нам очень повезло, что наш роднойязык – английский. Знакомство и восхищение дадут тебевозможность легко справиться с задачей. Забудь, что это поэзия, ипросто читай и получай удовольствие. В остальном мой список состоитиз наиболее крупных английских и русских романов девятнадцатогостолетия. (Если ты сама точно не знаешь их названий, спроси папу,можешь в этом вполне на него положиться!)
Отдайся целиком этим великимпроизведениям искусства. Их достанет на целую человеческую жизнь. А описательстве особенно не заботься. Искусство – неблагодарный ичасто безвозмездный труд; в твоем возрасте гораздо важнеенаслаждаться им, чем служить ему. Если же ты все-таки решишьсяписать, не забывай о том, что ты сама говорила о стремлении ксовершенству. Самое важное, что должен научиться делать писатель, эторвать написанное. Искусство имеет дело с Правдой, и не главнымобразом, а исключительно. Эти два слова – в сущности, синонимы.И художник ищет особый язык, чтобы высказать на нем правду. Если ужпишешь, то пиши от сердца, но осторожно, объективно. Ни в коем случаене позируй. Записывай мелочи, которые тебе представляются правдивыми.Со временем ты, может быть, найдешь в них также и красоту. Желаю тебевсего наилучшего, и спасибо за интерес к моему мнению!
Твой Брэдли».
Покончив с этим письмом, я помедлил и,поразмыслив, походив по комнате с остановками у камина и у горки, сели стал писать дальше:
«Дорогой Марло!
Как Вы, я надеюсь, ясно поняли, Вашвизит был не только нежелателен, но и совершенно напрасен, посколькуя не намерен ни при каких обстоятельствах иметь дело с моей бывшейженой. Всякие дальнейшие попытки к сближению, по почте или лично,будут мною решительно отвергнуты. Впрочем, теперь, когда Вам известномое отношение, надеюсь, Вы будете настолько добры и благоразумны, чтооставите меня в покое. Весьма признателен за Вашу помощь у мистера имиссис Баффин. Должен сказать, на случай если Вы питаете надеждупродолжить знакомство, что специально просил их не принимать Вас, иВас принимать не будут. Искренне Ваш
Брэдли Пирсон».
Вчера перед уходом Фрэнсис исхитрилсясунуть мне в карман листок бумаги со своим адресом и номеромтелефона. Я списал адрес на конверт и бросил бумажку в корзину.
После этого я еще немного посидел,глядя в окно, как солнце золотит дальний край брандмауэра. Потомснова взялся за писание.
«Дорогая миссис Эвендейл!
Мне стало известно, что Вынаходитесь в Лондоне. Пишу Вам, чтобы сообщить, что я ни при какихмыслимых обстоятельствах не хочу с Вами видеться и иметь с Вами дело.Может показаться нелогичным – писать письмо, чтобы сказать это.Но мне подумалось, что из любопытства или нездорового интереса Вы,может быть, станете искать со мной встречи. Так вот, пожалуйста, ненадо. Я не хочу Вас видеть и не хочу о Вас ничего знать. Не вижупричины, почему наши дороги должны теперь пересечься, и будупризнателен, если между нами все останется так, как есть. Только,ради бога, не вообразите на основе моего письма, будто я все этовремя думал о Вас. Ничего подобного. Я Вас совершенно забыл. И сейчасбы не вспомнил, если бы не бесцеремонный визит Вашего брата. Я просилего в дальнейшем избавить меня от своих визитов и надеюсь, Выпозаботитесь о том, чтобы он никогда больше не переступал моегопорога в самозваной роли Вашего посланца. Буду весьма обязан, если Выпоймете настоящее письмо только в том смысле, который в немсодержится, и ни в каком ином. И не будете вычитывать «междустрок» сердечные приветы и прочее. Тот факт, что я Вам пишу,вовсе не означает, что я взволнован или чего-то ожидаю. В бытностьсвою моей женой Вы держались со мной неприязненно, относились ко мнедурно, действовали на меня губительно. Полагаю, что это не слишкомсильно сказано. Освободившись от Вас, я испытал глубочайшееоблегчение, и теперь Вы мне неприятны. Вернее, мне неприятна память оВас. Собственно говоря, Вы бы для меня теперь вообще не существовали,если бы не скверные воспоминания, разбуженные Вашим братом. Дурныеэти чувства скоро рассеются и снова уступят место забвению. Надеюсь,что Вы не помешаете этому процессу. Буду до конца откровенен ипризнаюсь, что любая Ваша попытка к сближению рассердила бы меняужасно, а Вы, я полагаю, предпочтете обойтись без неприятных сцен.Утешаюсь, однако, мыслью, что Ваши воспоминания обо мне, несомненно,столь же неблагоприятны, как и мои о Вас, и поэтому Вы едва ли и самизахотите встречи.
Искренне Ваш Брэдли Пирсон.
P. S. Должен добавить, что сегодняпокидаю Лондон, а завтра Англию. Предполагаю некоторое время провестив отсутствии, а возможно, и обосноваться за границей».
Кончая это письмо, я не только был весьв поту, но к тому же еще дрожал, задыхался и испытывал сильноесердцебиение. Какое чувство меня взволновало? Страх? Удивительно, кактрудно порой назвать терзающее тебя чувство. Бывает, что это и ненужно, а бывает ужасно важно. Ненависть?
Я посмотрел на часы – оказалось,что на сочинение последнего письма у меня ушло довольно многовремени. На утренний поезд я уже опоздал. Да и все равно дневнойгораздо удобнее. Сколько беспокойства с этими поездами. В нихвоплощается для нас угроза полной, необратимой неудачи. Кроме того, вних грязно, шумно, очень много чужих, незнакомых людей, в нихубеждаешься, что жизнь полна досадных неожиданностей: разговорчивыхспутников, детей.
Я перечитал письмо к Кристиан изадумался. Его продиктовала мне насущная потребность в самовыражении,в самозащите, в моей охранной магии, которая, как я объяснял,заключена для меня в письмописании. Однако письмо (что я иногда, себена беду, упускал из виду) – это не только инструментсамовыражения; оно в то же время является высказыванием, обращением,уговором, приказом, и его действенную силу в этом качестве следуеттрезво оценивать. Каково будет действие моего письма на Кристиан?Теперь я понимал, что оно может оказаться прямо противоположнымжелаемому. Письмо, да еще с намеком на «неприятную сцену»,только воодушевит ее. Она вычитает между строк совсем не то, что внем есть. И примчится на такси. К тому же там действительно многопротиворечий. Если я переселяюсь за границу, зачем вообще писать?Вероятно, уместнее было бы послать короткую записку: «Непытайтесь со мной связаться». Или даже просто ничего. Беда втом, что я уже так разволновался из-за Кристиан и ощущал себя как быоскверненным от соприкосновения с нею, мне психологически необходимобыло отправить ей какое-то послание, просто чтобы очиститься. Темвременем я надписал на конверте наш старый адрес. Дом, разумеется,был приобретен на ее имя. Удачное капиталовложение.
Я решил отправить письмо Фрэнсису, апотом уже решать, слать ли что-нибудь и что именно – Кристиан.Я принял также решение безотлагательно выехать из дому и отправитьсяна вокзал, где можно будет на досуге пообедать и подождать поезда.Вышло очень удачно, что я пропустил утренний поезд. Мне случалосьприезжать на вокзалы настолько раньше отправки нужного поезда, что япоспевал еще в последнюю минуту на предыдущий, и переживание это неиз приятных. Засовывая письмо к Кристиан в карман пиджака, я нащупалтам рецензию на роман Арнольда. Еще одна нерешенная проблема.Разумеется, я мог бы воздержаться от публикации, однако я сознавал,что мне хочется ее напечатать. Почему? Да, надо уехать и все какследует обдумать.
Чемоданы стояли, как я их вчераоставил, в прихожей. Я надел плащ. Потом зашел в ванную. Ваннаякомната в моей квартире была из тех, куда, сколько их ни вылизывай,все равно противно зайти. В мыльницах, на раковине и в ванне валялисьразноцветные обмылки: я никогда не мог себя заставить их выкинуть.Теперь внезапным усилием воли я вдруг собрал их и спустил в унитаз. Ипока я стоял, ошеломленный собственным триумфом, у входной дверивдруг громко и требовательно задребезжал звонок.
Здесь я должен сообщить кое-какиесведения о моей сестре Присцилле, которая сейчас появится на сцене.
Присцилла моложе меня на шесть лет. Онарано оставила школу. Как, впрочем, и я. Я человек образованный икультурный, но только благодаря собственному рвению, труду и таланту.У Присциллы не было рвения и таланта, и она не трудилась. Она былаизбалована нашей матерью, на которую походила во всех отношениях. Мнекажется, что женщины, быть может бессознательно, передают дочерямсвою глубокую неудовлетворенность жизнью. Моя мать, не будучи,собственно, несчастлива в браке, испытывала постоянное недовольствобелым светом. Оно родилось у нее или, во всяком случае, утвердилосьблагодаря сознанию, что она вышла замуж в некотором смысле «нижесебя». В молодости она была красавица, и за ней ухаживалимногие. И я подозреваю, что позже, постарев за прилавком, она нередкоприкидывала, как можно было разыграть свои карты по-иному и оказатьсяв большем выигрыше. Присцилла, которая заключила, с точки зрениякоммерческой и даже светской, гораздо более выгодную сделку, тоже неизбежала такой участи. Хотя и не столь красивая, как наша мать,девушкой она тоже была недурна собой и пользовалась большим успехом вкружке развязных и малообразованных юнцов, которые составляли ее«компанию». Но Присцилла, поддерживаемая матерью, питалаболее честолюбивые намерения и не торопилась останавливать свой выборна ком-нибудь из этих немудрящих искателей.
Я и сам оставил школу пятнадцати лет,поступив младшим клерком в правительственное учреждение. Я поселилсяодин и все свободное время учился и писал. Я был привязан к Присциллев детстве, но теперь решительно и сознательно отошел и от нее, и отродителей. Было очевидно, что родные не способны понять и разделитьмои интересы, и я отделался от них. Присцилла, не имея никакойпрофессии – она не умела даже писать на машинке, –поступила работать в заведение, которое она именовала «Домоммоделей», – оптовый магазин женского платья вКройдоне. Она служила там, видимо, в какой-то очень мелкой должности.В это время Присцилла совершенно помешалась на моде, может быть, небез влияния матери. Присцилла начала сандалить лицо косметикой,проводить дни и ночи в парикмахерской и постоянно покупала себе новыеплатья, в которых была бог знает на кого похожа. Ее требования, еерасточительность служили, очевидно, причиной частых ссор в семье. А уменя к этому времени были другие интересы и заботы – заботычеловека, рано осознавшего, что он не получил того образования,которого заслуживал.
Коротко говоря, Присцилла действительно«выбилась в люди» с помощью шикарных туалетов и«великосветских» замашек и осуществила свои честолюбивыечаяния, проникнув в чуть более высокие круги, чем те, с которыхначинала. Я думаю, что вдвоем с матерью они разработали и провелинастоящую кампанию борьбы за Присциллино счастье. Присцилла играла втеннис, участвовала в любительских спектаклях, танцевала наблаготворительных балах. Это был настоящий светский дебют. ТолькоПрисциллин «дебют» все продолжался и продолжался. Онаникак не могла выбрать себе мужа. А может быть, ее новые воздыхатели,несмотря на то что Присцилла с матерью так усердно пускали им пыль вглаза, все же чувствовали, что бедная Присцилла – не такая ужблестящая партия. Может быть, от нее все же попахивало лавкой. Темвременем, употребив все свои усилия на работу над собой, она потерялаработу в «Доме моделей» и другой подыскивать не стала.Теперь она проводила время дома, считалась не вполне здоровой –очевидно, у нее началось то, что теперь называется острым нервнымистощением.
А когда она выздоровела, ей было ужесильно за двадцать и первая свежесть в ее облике заметно пошла наубыль. Она поговаривала о том, чтобы стать манекенщицей, но,насколько мне известно, никаких серьезных попыток в этом направлениине предпринимала. Стала же она в действительности, если называть вещисвоими именами, просто шлюхой. Я не хочу этим сказать, что она пошлана улицу, но она вращалась в кругу дельцов на отдыхе, игроков в гольфи клубных завсегдатаев, которые, безусловно, относились к ней именнотак. Я об этом не желал ничего знать; возможно, мне следовало бывыказать несколько большее участие. Когда мой отец попытался однаждызаговорить со мной о Присцилле, мне это было крайне неприятно, и я,хотя и видел, как он расстроен, решительно отказался обсуждать этутему. Матери я ничего не говорил, она всегда заступалась за Присциллуи делала вид, а может, и вправду верила, будто все хорошо. Да и сам як этому времени уже был связан с Кристиан, и у меня были свои заботы.
Где-то в этом клубно-ресторанномхороводе Присцилла встретилась с Роджером Саксом, который стал вконечном счете ее мужем. О существовании Роджера я впервые услышал всвязи с известием о том, что Присцилла беременна. Тогда о браке иречи не было. Выяснилось, что Роджер готов оплатить половинустоимости аборта, но требует, чтобы вторую половину оплатила семья. Стакой неприкрытой низости и началось мое знакомство с будущим зятем.Был он, как я понял, человек вполне со средствами. Мы с отцомсложились, и Присцилле сделали операцию. Эта грязная противозаконнаяистория убила моего отца. Он был пуританин вроде меня и к тому жеробок и законопослушен. Стыд и страх подорвали его здоровье. Он ужераньше был болен, а тут расхворался совсем и так и не выздоровел.Мать, угнетенная горем, направила все силы на то, чтобы выдатьПрисциллу за кого-нибудь замуж, теперь уж за кого придется. И в концеконцов (как и почему, осталось неизвестно) примерно через год послеоперации Присцилла вышла за этого Роджера.
Подробно описывать Роджера я не буду.Он тоже со временем появится в моем рассказе. Мне он не нравился. И яему тоже. Он называл себя «питомцем частной школы», иэто, по-видимому, было правдой. Он отличался невежеством, шикарнымизамашками, «сочным» голосом и обманчиво импозантнойвнешностью. Когда его пышная каштановая шевелюра засеребрилась, азатем и побелела, он стал похож на старого солдата. Кажется, онслужил некоторое время в интендантских частях. У него была военнаявыправка, и, по его словам, друзья даже прозвали его Бригадир. Онлюбил грубые армейские шутки. А на самом деле был просто служащим вбанке, о чем всячески старался умалчивать. Он слишком много пил ислишком много смеялся.
Очевидно, что с таким мужем моя сестране могла быть особенно счастлива. И она не была счастлива, хотятрогательно и храбро делала вид, будто все очень хорошо. У нее былвкус к обзаведению, и со временем они совсем недурно устроились водном из «хороших» кварталов Бристоля в отдельном доме,вернее, в половине дома с отдельным входом, со всякой посудой ипрочими причиндалами, которые так ценят женщины. Они затевали «званыевечера», купили большой автомобиль. Это уже был не Кройдон. Яподозревал, что они живут не по средствам и что у Роджера бываютсерьезные денежные затруднения, но Присцилла никогда в этом прямо непризнавалась. Оба они очень хотели детей, но детей не было. Один разпод пьяную руку Роджер намекнул, что все дело в необратимыхпоследствиях Присциллиной «операции». Но я ничего нехотел знать. Я видел, что Присцилла несчастлива, что жизнь ее пуста искучна и от Роджера ей тоже было мало утешения. Впрочем, я и об этомне хотел ничего знать. Бывал я у них очень редко. Время от времени яугощал Присциллу обедом в Лондоне. И мы говорили с нею о пустяках.
Я открыл дверь: на пороге стоялаПрисцилла. Я сразу почувствовал, что что-то произошло. Присциллапрекрасно знала, как я не люблю, когда мне сваливаются на голову. Онаших «обеденных» свиданиях мы всегда сговаривались попочте за много дней вперед.
Она была в модном синем трикотажномкостюме, но смотрела на меня взволнованно, без улыбки, и лицо ее былобледно. Она и теперь была еще довольно хороша собой, но сильноприбавила в весе и утратила блеск и теперь походила на деловую даму –как раз под стать своему «старому солдату» Роджеру. Еехорошо сшитые неброские туалеты в нарочито «строгом»стиле, совсем непохожие на огненное оперение ее юных лет, производиливпечатление униформы, впрочем, его нарушало обилие дешевыхпобрякушек, которыми она себя увешивала. Волосы, всегда аккуратнопричесанные и завитые, она красила в скромный, чуть золотистый цвет.Лицо у нее было не из слабых, имело некоторое сходство с моим, но безмоего замкнутого, сосредоточенного выражения. Она близоруко щурилаглаза, а тонкие губы всегда красила яркой помадой.
Присцилла ни слова не вымолвила в ответна мое удивленное приветствие, а прошла мимо меня прямо в гостиную,взяла у стены один из стульев с лирообразной спинкой, выдвинула егона середину комнаты, села и разразилась потоком слез.
– Присцилла, Присцилла, чтос тобой? Что случилось? Господи, как ты меня огорчаешь!
Через какое-то время плач ее утих, ноона продолжала протяжно вздыхать и всхлипывать, бессмысленноразглядывая бумажный платок у себя в руках, на котором осталисьмедвяно-коричневые разводы от ее грима.
– Присцилла, ну что с тобой?
– Я ушла от Роджера.
Я почувствовал холодное отчаяние, страхза себя. Я вовсе не хотел, чтобы меня вмешивали в Присциллинынеприятности. Принуждали жалеть ее. Но тут же я подумал, что это,конечно, одни слова, очередное недоразумение.
– Не говори глупости,Присцилла. И успокойся, пожалуйста. Никуда ты не ушла. Просто выпоссорились…
– Ты дашь мне глоток виски?
– У меня нет виски. Кажется,стоит там какой-то полусладкий херес.
– Ну, хорошо. Принеси.
Я отошел к ореховому настенномушкафчику и налил ей рюмку темного хереса.
– Вот.
– Брэдли, это было ужасно,ужасно. Я жила в страшном кошмаре, вся моя жизнь была один жуткийкошмар, от такого кричат по ночам.
– Присцилла, послушай. Ясейчас уезжаю. Я не могу менять свои планы. Если хочешь, поедемкуда-нибудь пообедаем, и я посажу тебя в бристольский поезд.
– Говорю тебе, я ушла отРоджера.
– Вздор.
– Знаешь, я, пожалуй, лучшелягу в постель.
– В постель?
Она, не слушая ценя, встала со стула,вышла из гостиной, стукнувшись о косяк, и пошла в свободную комнату,которая служила у меня спальней для гостей. Убедившись, что там нетпостели, она тут же вернулась обратно, едва не сбив меня с ног. Также стремительно прошла в мою спальню, села на кровать, швырнула вугол сумочку, скинула туфли и стянула жакет. Потом с глухим стономпринялась снимать юбку.
– Присцилла!
– Я должна лечь. Я всю ночьпровела на ногах. Принеси сюда, пожалуйста, мой херес.
Я вернулся с рюмкой.
Присцилла стянула юбку, что-то при этому нее разорвалось, мелькнула розовая комбинация, и вот она уже лежитпод одеялом, вздрагивая и глядя пустыми, скорбно расширеннымиглазами.
Я пододвинул стул и сел рядом.
– Кончено мое замужество,Брэдли. Наверно, и жизнь моя кончена. Какая она была жалкая,никчемная.
– Присцилла, не говори так…
– В Роджера просто дьяволвселился. Какой-то демон. Или он вдруг сошел с ума.
– Ты знаешь, я всегда былневысокого мнения о Роджере…
– Я так страдала, стольколет страдала…
– Знаю, но…
– Не понимаю, как можетчеловек все время так страдать и оставаться в живых!
– Мне очень жаль…
– Но в последние месяцы этоуже был настоящий, невыносимый ад, понимаешь, я чувствовала, что онхочет моей смерти, о, я не могу объяснить, но он пытался отравитьменя, а иногда я просыпалась ночью, а он стоит у моей кровати и такстрашно смотрит, будто сейчас меня задушит.
– Присцилла, все это чистыевыдумки, ты не должна…
– Конечно, он путается сдругими женщинами, наверняка так, но я бы и слова не сказала, если быне то, что он так ненавидит меня. Жить с человеком, который тебяненавидит… можно с ума сойти. Он так часто куда-то пропадает,говорит, что задерживается на работе, а когда я звоню, его нет. Яцелыми днями сижу и думаю, где он… Ездит на какие-токонференции, наверно, действительно бывают конференции, я один разпозвонила, и… Он делает все, что захочет, а я так одинока, такужасно одинока… И я все время мирилась с этим, потому чтоничего другого не оставалось…
– Присцилла, и сейчас тоженичего другого не остается.
– Как ты можешь мне говоритьтакое? Как ты можешь? Эта холодная ненависть, это желание убить меня,отравить…
– Присцилла, успокойся. Тебенельзя уйти от Роджера. Это бессмысленно. Разумеется, ты страдаешь,все, кто состоит в браке, страдают, но ведь нельзя же начинать жизньзаново в пятьдесят лет или сколько там тебе сейчас…
– Пятьдесят два. О господи,господи!..
– Перестань. Остановись,пожалуйста. Вытри глаза, успокойся, и я отвезу тебя на такси наПэддингтонский вокзал. Я уезжаю из Лондона. Тебе больше нельзя здесьбыть.
– И я оставила все своиукрашения, а там есть довольно дорогие, и вот теперь он мне их неотдаст, просто назло. О, почему я так сглупила! Вчера ночью взяла иубежала из дому, мы ругались, ругались без конца, и я не могла этогобольше выносить. Взяла и выбежала вон, даже пальто не надела, пришлана вокзал, думала, он придет за мною, а он не пришел. Он, конечно,нарочно старался довести меня до этого, заставить уйти из дому, апотом сказать, что вся вина на мне. А я ждала на вокзале всю ночь, ибыло так холодно, я чувствовала, что схожу с ума, так мне былобольно. О, как он со мной ужасно обращался, как страшно, как подло…Иногда он часами твердил и твердил одно: «Ненавижу тебя,ненавижу, ненавижу!..»
– Все супруги твердят другдругу это слово. Оно – панихида по браку.
– «Ненавижу тебя,ненавижу…»
– По-моему, это ты говорила,а не он. По-моему, Присцилла…
– И я оставила все моиукрашения, и норковый палантин, и Роджер снял все деньги с нашегообщего счета…
– Присцилла, возьми себя вруки. Слышишь? Я даю тебе десять минут. Отдохни немного, а потомоденься честь честью, и мы вместе выйдем отсюда.
– Брэдли, о господи, я такнесчастна, так подавлена… Я создала ему дом, у меня ведьбольше ничего в жизни нет, я столько души в этот дом вложила, всешторы вышила своими руками, мне там каждая вещичка дорога, другоговедь у меня ничего нет, и вот теперь все кончено, все, что у менябыло в жизни, теперь отнято, я убью себя, я себя на куски разорву…
– Перестань, прошу тебя.Напрасно я выслушиваю твои жалобы. Тебе это не на пользу. Ты довеласебя бог знает до чего и совсем перестала соображать. С женщинамитвоего возраста это бывает. Подумай хорошенько, Присцилла. Согласен,жить тебе с Роджером, наверно, несладко, он большой эгоист, все так,но тебе придется его простить. Женщинам всегда приходится мириться сэгоизмом мужчин, такая уж у них участь. Ты не можешь теперь вдруг егооставить, тебе просто больше некуда деваться.
– Я убью себя.
– Сделай над собой усилие.Возьми себя в руки. Говорю тебе это не от бессердечия, а для твоегоже блага. Сейчас я ненадолго уйду и кончу там паковать свои вещи.
Но она уже снова рыдала в три ручья,даже не думая вытирать глаза. Вид у нее был такой жалкий ибезобразный, что я протянул руку и задернул шторы. Ее распухшее лицои полумрак спальни напомнили мне о Рейчел.
– О, о, я оставила все своиукрашения, и стразовый гарнитур, и нефритовую брошь, и янтарныесерьги, и перстни, и хрустальное ожерелье с лазуритами, и норковыйпалантин…
Я закрыл за собой дверь спальни,вернулся в гостиную и закрыл также дверь гостиной. Я был глубоковзволнован. Не выношу необузданных изъявлений чувств и глупых женскихслез. Я боялся, как бы сестра не оказалась вдруг у меня на руках. Япросто-напросто не настолько любил ее, чтобы она могла на менярассчитывать, и, видимо, лучше всего было сказать ей об этом прямо.
Переждав минут десять, пока успокоятсямои нервы и прояснится голова, я встал и подошел к двери в спальню. Всущности, я и не надеялся, что застану Присциллу одетой и готовой куходу. Что мне делать, я не знал. Мне противна и страшна была самамысль о «нервном расстройстве», этом наполовинусознательном уходе от упорядоченной жизни, к которому в наши днипринято относиться с такой терпимостью. Я заглянул в комнату.Присцилла, растрепанная и жалкая, лежала на боку, откинув одеяло.Мокрый рот ее был широко раскрыт. С кровати как-то неудобносвешивалась полная нога в чулке с желтыми подвязками, между которымивыпирал кусок голого, в пигментных пятнах, тела. Присцилла лежала втакой неизящной и неловкой позе, что была похожа на опрокинувшийсяманекен. Глухим, чуть подвывающим голосом она проговорила:
– Я выпила все моиснотворные таблетки.
– Что? Присцилла, нет!
– Выпила. – Вруке у нее был пустой пузырек.
– Не может быть! Сколько ихбыло?
– Я сказала тебе, что мояжизнь разбита. А ты ушел и закрыл дверь. Вот и уходи и закрой дверь.Ведь вина не твоя. И оставь меня в покое. Уходи, на поезд опоздаешь.А я смогу уснуть наконец. Я достаточно настрадалась за свою жизнь. Тысказал, мне некуда уйти. Нет, есть еще куда: в смерть. Достаточно янастрадалась. – Пузырек выпал у нее из руки.
Я подобрал его. Наклейка ничего мне несказала. Я бросился к Присцилле и стал тупо натягивать на нее одеяло,но одна ее нога лежала поверх, и ничего не получалось. Я выбежал изспальни.
Я стал метаться по прихожей, порываясьто в спальню, то к дверям квартиры, то назад, к столику, на которомстоял телефон. Как раз когда я остановился перед телефоном, онзазвонил. Я поднял трубку.
Послышались короткие гудки, потомщелкнуло, и голос Арнольда произнес:
– Брэдли, мы с Рейчелобедаем в городе, по соседству с вами, и мы подумали, может, высогласитесь к нам присоединиться? Дорогая, хочешь поговорить сБрэдли?
Голос Рейчел сказал:
– Брэдли, милый, нам быочень…
Я перебил:
– Присцилла приняла все своиснотворные таблетки.
– Как? Кто?
– Присцилла. Моя сестра. Онатолько что приняла все таблетки из пузырька… я… вбольницу…
– Что вы говорите, Брэдли? Явас не слышу. Брэдли, не вешайте трубку, мы…
– Присцилла выпиласнотворные… Простите, я должен кончать… доктора…простите…
Я опустил трубку, тут же поднял снова,еще услышал, как Рейчел говорит: «…Чем-нибудь помочь?»– и швырнул ее на рычаг. Потом снова подбежал к двери спальни,оттуда назад, поднял телефонную трубку, опустил, принялся вытаскиватьиз ящика телефонные книги – они у меня стояли впереоборудованном старинном комоде. Они разлетелись по полу. Увходной двери зазвонил звонок.
Я бросился открывать. Пришел ФрэнсисМарло.
Я сказал:
– Слава богу, что вы пришли,моя сестра только что выпила целый пузырек снотворных таблеток.
– Где пузырек? –спросил Фрэнсис. – Сколько их там было?
– Господи, откуда мнезнать?.. Пузырек? Он у меня только что был в руках… О черт,куда я его девал?
– Когда она их приняла?
– Только что.
– В больницу позвонили?
– Нет, я…
– Где она?
– Там, у меня.
– Найдите пузырек ипозвоните в Мидлсекскую больницу. Спросите отделение несчастныхслучаев.
– О черт, куда задевалсяпроклятый пузырек? Только что держал его в руках…
– Ф 92
У входной двери снова зазвонили. Яоткрыл. На пороге стояли Арнольд, Рейчел и Джулиан. Все трое нарядноодетые, Джулиан в каком-то цветастом платьице выглядела лет надвенадцать. Они походили на семейную группу с рекламной картинки –только у Рейчел был синяк под глазом.
– Брэдли, может быть, мы…
– Помогите найти пузырек, уменя был пузырек из-под снотворного, что она выпила, куда я егодевал?..
Из спальни послышался крик.
– Брэд! – позвалФрэнсис. – Если можно…
– Пустите меня, –сказала Рейчел. И ушла в спальню.
– Надо позвонить вбольницу, – сказал я.
– А что вы говорили насчеткакого-то пузырька? – спросил Арнольд.
– Я не разбираю здесьномеров. Арнольд, найдите мне номер телефона больницы.
– Я всегда говорил, что вамнужны очки.
Из спальни в кухню пробежала Рейчел.Стало слышно, как Присцилла бормочет:
– Оставьте меня, оставьте…
– Арнольд, пожалуйста,позвоните вы в больницу, а я пока поищу… Может быть, я унесего…
Я выбежал в гостиную и с удивлениемувидел там девочку. У меня возникло впечатление свежевыстиранногоплатьица, свежевымытой девочки, которая пришла в гости. Онаразглядывала бронзовые статуэтки в лакированной горке, но при моемпоявлении отвлеклась и с вежливым интересом смотрела, как ярасшвыриваю диванные подушки.
– Брэдли, что ты ищешь?
– Бутылочку. Снотворныетаблетки. Узнать какие. Арнольд разговаривал по телефону.
Фрэнсис позвал из спальни. Я побежалтуда.
Рейчел вытирала тряпкой пол. Стоялотвратительный запах. Присцилла всхлипывала, сидя на краю кровати.Комбинация в розовый цветочек задралась на ней, довольно тесныешелковые трико врезались в кожу, и под ними над чулками выпиралоголое тело.
Фрэнсис возбужденной скороговоркойобъяснил:
– Ее стошнило. Я даженичего… теперь ей станет легче, но промывание желудка…
Раздался голос Джулиан:
– Вот этот? –Она, не входя, протянула в приоткрытую дверь руку.
Фрэнсис взял у нее пузырек.
– Ах, это… Ну, этоне…
– «Скорая помощь»сейчас будет! – крикнул Арнольд.
– Эта штука ей особого вредане причинит. Надо выпить сразу целую гору. Атак просто вызываетрвоту, поэтому она и…
– Присцилла, перестаньплакать. Все будет хорошо.
– Оставьте меня!
– Надо ее укрыть, –сказал Фрэнсис.
– Оставьте меня! Я вас всехненавижу.
– Она не в себе, –пояснил я.
– Надо уложить еепо-настоящему в постель, укутать, пусть согреется, –распорядился Фрэнсис.
– Я заварю чаю, –сказала Рейчел.
Они вышли, и дверь закрылась. Я еще разпопробовал вытянуть из-под Присциллы одеяло – она сидела нанем.
Тогда, вдруг вскочив, она самаотбросила одеяло, плюхнулась в кровать и стала лихорадочно натягиватьего на себя, укрываясь с головой. Слышно было, как она бормочет пододеялом: «Стыдно, ах, как стыдно… Выставить меня напоказперед всеми этими людьми! Я хочу умереть, хочу умереть!» И онаснова зарыдала.
Я сел к ней на кровать и взглянул начасы. Был уже первый час. Никто не позаботился раздернуть шторы, и вкомнате по-прежнему стоял полумрак. Пахло отвратительно. Я погладилвздымавшуюся груду на постели. Только волосы и оставались открытыми –грязно-серая полоса у корней золотистых прядей. Волосы казалисьсухими и ломкими, они больше походили на какие-то синтетическиеволокна, чем на человеческие волосы. Я ощутил отвращение, бессильнуюжалость и подкрадывающуюся тошноту. Некоторое время я так сидел инеловко поглаживал какую-то выпуклую часть ее тела – точномалый ребенок, которому позволили погладить незнакомое животное.Потом мне пришло в голову, что нужно решительно приподнять одеяло ивзять ее за руку, но, когда я потянул, она только глубже зарылась впостель – скрылись даже волосы.
Раздался голос Рейчел:
– «Скорая помощь»приехала!
Я сказал Фрэнсису:
– Распорядитесь тут,хорошо? – и через прихожую, мимо Фрэнсиса, объяснявшегосяс санитарами, прошел обратно в гостиную.
Джулиан, похожая на одну из моихфарфоровых статуэток, опять стояла перед горкой. В кресле,откинувшись, сидела Рейчел и как-то странно улыбалась. Она спросила:
– Опасности нет?
– Нет.
– Брэдли, –сказала Джулиан, – а можно, я куплю у тебя вот это?
– Что?
– Вот эту вещицу. Можно, яее у тебя куплю? Продай ее мне.
Рейчел сказала:
– Джулиан, не приставай,ради бога.
Джулиан держала на ладони одну из моихкитайских бронзовых фигурок – они жили у меня уже бог знаетсколько лет. Это был буйвол с опущенной головой и изысканноморщинистой шеей, а на спине у него сидела важная госпожа, нежная ипрекрасная, в многоскладчатом одеянии, с высокой замысловатойпрической.
– Можно, Брэдли? Рейчелсказала:
– Джулиан, слыхано ли это –торговать у человека его имущество?
– Можешь взять ее себе, –сказал я.
– Брэдли, не позволяйте ей…
– Нет, ты продай мне.
– Разумеется, не продам.Можешь взять ее. – Я сел. – Где Арнольд?
– Ой, вот спасибо!Посмотрите-ка, письмо папе. И мне тоже. Можно захватить?
– Да, да. Где Арнольд?
– Пошел в кабак, –ответила Рейчел и улыбнулась еще шире.
– Она сочла, что момент невполне благоприятный, – добавила Джулиан.
– Кто?
– Он пошел в кабак сКристиан.
– С Кристиан?
– Приехала ваша бывшаяжена, – улыбаясь, объяснила Рейчел. – Арнольдрассказал, что у вас сестра только что пыталась покончить с собой,вот ваша бывшая жена и решила, что сейчас не вполне благоприятныймомент для встречи. И удалилась со сцены в сопровождении Арнольда.Куда именно, я точно не знаю. «В кабак» – это егослова.
Я выбежал в прихожую. Мне навстречу шлисанитары с носилками. Я бросился на улицу.
Здесь, думается мне, позволительнобудет сделать остановку в рассказе и обратиться к вам прямо, любезныйдруг. В сущности, все, что я сейчас пишу, а подсознательно и вообщевсе мое творчество – это сообщение, сделанное специально длявас. Но обратиться прямо – это совсем другое дело, это снимаетбремя с сердца и ума. В этом есть элемент исповеди. Как легкостановится человеку, когда он может отступить назад и даже признатьсвое поражение, признать поражение в таком контексте, где нетопасности, что это прозвучит фальшиво! Когда верующий –счастливый человек! – просит Бога отпустить ему не толькоте грехи, которые он за собой помнит, но и те, которых он не помнит,и, еще того трогательнее, те грехи, которых он, по темноте своей,вообще за грехи не считает, каким грандиозным должно быть даруемоеему чувство освобождения и наступающего затем покоя! Так и я ныне,предназначая и отдавая эти строки на суд вам, мой проницательныйкритик, испытываю глубокий покой в сознании того, что мною сделановсе возможное и что вы по справедливости оцените мои скромные труды.Бывают минуты, я знаю, когда я представляюсь вам маньяком, которогопереполняет сознание собственного величия. Но, возможно, всякийхудожник должен быть немножко маньяком, сознавать себя богом. Недолжен ли всякий художник испытывать иногда восторг от своей работы,упиваться ее блеском, видением ее совершенства? И здесь нет местасравнению в обычном смысле этого слова. Мало кто из художниковинтересуется своими современниками. Кто имеет кумиров в сегодняшнемдне, сам принадлежит дню вчерашнему. Только того, кто вульгарен,может беспокоить хвала, которая достается другим. Чувствособственного превосходства чуждо зависти, не ведает точной меры,вероятно, полезно, быть может, необходимо. И столь же необходимочувство собственного ничтожества, то сознание пределов своихвозможностей, которое должен иметь художник, различая за жалкимиплодами своих трудов головокружительный, сияющий призраксовершенства.
У меня нет намерения снабжать эту книгустоль же пространным, как она сама, комментарием. Рассказ неизбежнодолжен будет вскоре вырваться из-под моего контроля. Это обращение квам отвечает внутренней потребности, которая сама служит одной из темкниги. Вы сами, подробно обсуждая со мной возможные формы воплощениямоего творческого замысла, подтвердили «законность»такого приема; впрочем, излитое из самого сердца заслуживает,наверное, более теплого обозначения – скажем, такоголирического всплеска: невольного, неудержимого выражения любви. Этакнига – об искусстве. В то же время она сама хоть и скромное,но произведение искусства – objet d’art, как принято говорить;так что ей можно позволить оглянуться на самое себя. Искусство (как яобъяснил Джулиан) – это выражение правды, для некоторых случаев– единственный способ выражения. И, однако, как немыслимотрудно порой отделить великолепие инструмента от достоинствисполняемого на нем произведения. Иные хвалят лишь предельнуюпростоту; для них птичья трель так называемого «примитива»есть критерий всего, как будто правда перестает быть правдой, еслиона не косноязычна. Существует, конечно, божественно-искушеннаяпростота, мы видим ее в творениях тех, чьи имена я не решаюсьназвать, так близки они к богам. (Богов не называют.) Но даже если кпростоте и надо стремиться постоянно, бывают положения, в которых безнекоторой изящной усложненности обойтись все равно невозможно. И тутвозникает вопрос: а как же правда? Разве действительность такова,разве это и есть действительность? Конечно, мы можем, как вы не раззамечали, достичь правды посредством иронии. (Ангел вывел бы отсюдаопределение предела человеческих возможностей.) Почти любая повесть онаших делах комична. Мы безгранично смешны в глазах друг друга. Дажелюбимейшее существо смешно для своего обожателя. Роман –комическая форма. И язык – комическая форма, он шутит во сне.Бог, если бы он существовал, смеялся бы над своим творением. В то жевремя нельзя отрицать, что жизнь страшна, лишена смысла, подверженаигре случая, что над нею властвуют боль и ожидание смерти. Из этого ирождается ирония, наше опасное и неизбежное орудие.
Ирония – это вид «такта»(забавное словцо). Это наше тактичное чувство пропорции при отбореформ для воплощения красоты. Красота присутствует там, где правданашла подходящую форму. Эти понятия в конечном счете неразделимы. И,однако, есть такие точки, в которых, прибегая к минутной условности,можно остановиться и дать анализ. Но здесь опять перед нами казус,столь занимающий логиков. Как может человек «правильно»описать другого? Как может человек описать самого себя? С какойжеманной притворной скромностью, с каким наигранным доверительнымпростодушием приступаем мы к этой задаче! «Я пуританин» итак далее. Б-р-р! Как могут не быть фальшивыми такие утверждения?Даже «Я высок ростом» – звучит по-разному, взависимости от контекста. Как, должно быть, смеются и вздыхают наднами ангелы. И, однако, что еще нам остается, как не пытаться вложитьсвое видение в эту иронико-чувствительную смесь, которая, будь яперсонаж вымышленный, оказалась бы куда глубже и плотнее? Какпристрастно мое изображение Арнольда, как поверхностен образПрисциллы! Эмоции туманят взгляд, они не выделяют деталей, а,наоборот, тянут за собой обобщения и даже теории. Когда я пишу обАрнольде, мое перо дрожит от обиды, любви, раскаяния и страха. Ясловно пытаюсь отгородиться от него словами, укрыться за насыпьюслов. Мы защищаемся от бед описаниями и смиряем мир силлогизмами.Чего он боится? – вот главный ключ к душе артиста.Искусство так часто служит нам оградой. (Интересно, справедливо лиэто в отношении великого искусства?) Вместо средства коммуникации ононередко становится способом мистификации. Думая о сестре, я испытываюжалость, досаду, чувство вины и отвращение – вот в каком светея изображаю ее, изуродованную и униженную самим моим восприятием. Какже мне это исправить, дорогой мой друг и товарищ? Присцилла былаотважная женщина. Она сносила свою горькую судьбу стойко, сдостоинством. Одна-одинешенька, она сидела по утрам и делала себеманикюр, а на глаза ей набегали слезы по ее загубленной жизни.
Мать значила для меня очень много. Ялюбил ее, но всегда как-то мучительно. Утрата, смерть страшили меня снеобычной для ребенка силой. Позднее я с грустью осознал безнадежноенепонимание, разделявшее моих родителей. Они просто не слышали другдруга. Отец, с которым я все больше отождествлял себя, был нервный,робкий, честный человек со старомодными взглядами, начисто лишенныйтщеславия в его наиболее вульгарных формах. Он избегал пререканий сматерью, но с очевидным неодобрением относился к ее «суетности»и презирал «подмостки света», на которые они с Присциллойтак упорно старались пробиться. Нелюбовь к этим «подмосткам»усложнялась у него чувством собственной неполноценности. Он боялсясделать какую-нибудь унизительную оплошность, разоблачающуюнедостаток его образования, например, неправильно произнестиизвестное имя. С возрастом я стал разделять и его нелюбовь, и егострахи. Я, может быть, отчасти потому так страстно стремился кобразованию, что видел, как от его недостатка страдал мой отец. Засвою заблудшую мать я чувствовал боль и стыд, которые не уменьшали,но сопровождали мою любовь. Я смертельно боялся, как бы кто-нибудь несчел ее нелепой или жалкой, не увидел в ней зарвавшуюся мещанку. Апозднее, когда она умерла, почти все эти чувства я перенес наПрисциллу.
Разумеется, я не любил Присциллу так,как любил мать. Но я отождествлял себя с нею и был раним через нее. Ячасто стыдился ее. В сущности, брак ее был не таким уж неудачным. Какя уже говорил, Роджер мне не нравился. Помимо всего прочего, я не могему простить унижения отца тогда, в связи с Присциллиной «операцией».Однако с годами я стал ощущать какую-то надежную обыкновенность вовсей атмосфере их бристольского дома с этим дорогим кухоннымоборудованием, с безобразными современными ножами и вилками ишкафчиком-баром в углу гостиной. Даже самые дурацкие современныезатеи могут обладать успокоительным простодушием, могут служитьякорем спасения. Они – жалкая замена искусства, мысли исвятости, но все-таки замена, и потому, может быть, и в них естьчто-то святое. Домовитость, наверно, была спасением для моей сестры,спасением для многих женщин.
Но теперь ни о домовитости, ни оботваге речи не было. Присцилла после долгих разговоров сумела болееили менее убедить меня, что она действительно решилась оставить мужа,что она уже ушла от него. Горе ее приняло навязчивую форму. «Ах,как глупо, как глупо, что я оставила свои украшения!» –без конца повторяла и повторяла она.
Это было назавтра после ее подвига соснотворными таблетками. Ее увезли на «Скорой помощи» вбольницу и в тот же вечер выпустили. Она снова оказалась у меня вквартире и поспешила лечь в мою постель. Там она находилась и теперь,на следующий день в половине одиннадцатого утра. Ярко светило солнце.Башня Почтамта блестела новыми металлическими частями.
Накануне мне, конечно, не удалосьразыскать Арнольда с Кристиан. Поиски, как замечено психологами,представляют собой весьма своеобразный феномен: весь мир вдругоказывается как бы единым пьедесталом, на который возводится зловещееотсутствие разыскиваемого. Знакомые окрестные улицы отныне и навсегданеотвязно наполнялись призраками этой пары, убегающей, смеющейся,дразнящей, невыносимо реальной и, однако, невидимой. Другие парыпринимали их обличье и наводили на ложный след, самый воздух курилсяими. Но, разумеется, Арнольд никогда не допустил бы, чтобы я испортилему эту превосходную, эту остроумнейшую шутку. К тому времени, когдая выбежал из дому, их уже не было ни в «Фицрое», ни в«Маркизе», ни в «Пшеничном снопе», ни в«Черной лошади», они находились где-то еще; их белыепризраки летели мне в лицо, словно белые лепестки цветов, словнобелые хлопья облупившейся краски, словно обрывки бумаги, которыесвященный отрок разбрасывал по течению уличной реки, –видения красоты, жестокости и страха.
Когда я вернулся, в доме было пусто идверь моей квартиры стояла распахнутая настежь. Я сел в гостиной на«антикварный» стул и некоторое время ничего не испытывал,кроме голого страха, ужаса в его наиболее классической и жуткойформе. «Шутка» Арнольда была слишком непристойна ихороша, чтобы не увидеть в ней знамения; она служила видимым знакомогромной скрытой угрозы. И я сидел, трепеща и тяжело дыша, не в силахдаже разобраться, в чем причина моей душевной муки. Потом началощущать, что в комнате что-то не так, чего-то не хватает. И наконецпонял: исчезла бронзовая женщина на буйволе, одна из моих самыхлюбимых статуэток. Я с досадой вспомнил, что подарил ее Джулиан. Какэто могло случиться? И здесь тоже было знамение – пропажапредмета, предшествующая исчезновению Аладдинова дворца. Когда же янаконец задумался о том, где сейчас моя сестра и как она себячувствует, позвонила Рейчел и сообщила, что Присциллу выписали и онаедет ко мне.
В ту мучительно бессонную ночь я пришелк выводу, что проблема Арнольда и Кристиан решается просто. Иначебыть не могло – либо простота, либо безумие. Если Арнольд«подружится» с Кристиан, я просто прекращаю с нимзнакомство. Но, несмотря на принятое решение, спать я все-таки немог. Перед глазами крутились вереницы цветных видений, которые,словно вращающиеся двери, приводили меня все назад и назад, в мирбодрствования и боли. Когда же я наконец уснул, мне снилисьунизительные сны.
– Ну, хорошо, зачем же тытак поторопилась с уходом? Если ты решила оставить Роджерадавным-давно, почему бы тебе честь по чести не сложить чемоданы и невызвать такси, когда он на работе?
– По-моему, так от мужей неуходят, – ответила Присцилла.
– Так уходят от мужейразумные женщины.
Зазвонил телефон.
– Алло, Пирсон. ГоворитХартборн.
– А, здравствуйте…
– Может, пообедаем вместе вовторник?
– Н-не знаю, право, тут уменя сестра… Я вам потом позвоню.
Во вторник? Все мое представление обудущем успело рухнуть.
Опуская трубку, я через дверь спальнивидел Присциллу – она лежала в моей полосатой пижаме, нарочитонеудобно, точно кукла, раскинув руки, и не переставая лила слезы.Уродство жизни без флера очарования. Плачущее лицо Присциллы былопомятым и старым. Неужели она когда-то походила на мою мать? Двеглубокие жесткие морщины шли от углов ее искривленного мокрого рта.Слой желтой пудры там, где его не смыли потоки слез, не скрывал серыхрасширенных пор. Она не умывалась, как приехала.
– Присцилла, ну перестаньже. Хоть немного постарайся быть храброй.
– Я знаю, я выгляжу ужасно…
– Господи, ну какое этоимеет значение?
– А, значит, и ты считаешь,что я стала безобразна, ты думаешь, что я…
– Ничего я такого не думаю ине считаю. Прошу тебя, Присцилла…
– Роджер видеть меня не мог,он сам так говорил. А я плакала у него на глазах, сижу перед ним ичасами плачу, я чувствовала себя такой несчастной, а он сиделнапротив и читал газету.
– Честное слово, ему можнопосочувствовать!
– А один раз он пыталсяотравить меня, вкус был такой ужасный, а он сидит, смотрит на меня, асам не ест.
– Это совершеннейшая чушь,Присцилла.
– О Брэдли, если б мы тольконе убили того ребенка… На эту тему она уже распространяласьнесколько раньше.
– О Брэдли, если б мы толькосохранили того ребенка!.. Но откуда мне было знать, что другого уменя никогда не будет! Тот ребенок, мой единственный ребенок,подумать, что он существовал, хотел жить, а мы хладнокровно убилиего. Это все Роджер виноват, он настоял на том, чтобы мы от негоизбавились, он не хотел жениться на мне, и мы убили его, моегоединственного, моего дорогого крошку…
– Перестань, бога ради,Присцилла. Был бы сейчас двадцатилетний верзила, наркоман и проклятьевсей твоей жизни. – Мне никогда не хотелось иметь детей, ия не понимаю этого желания в других.
– Двадцатилетний…Взрослый сын… Было бы кого любить, было бы кому заботиться обомне. О Брэдли, ты не представляешь, как я день и ночь оплакиваю этогоребенка. Был бы он, и все бы у нас с Роджером сложилось по-другому. Ядумаю, Роджер тогда и возненавидел меня, когда выяснилось, что я ужене смогу иметь детей. Но ведь виноват-то он сам. Он нашел тогопроклятого врача. О, как это несправедливо, как несправедливо…
– Разумеется, несправедливо.Жизнь вообще несправедлива. Перестань, прошу тебя, причитать ипопробуй быть практичной. Здесь ты жить не можешь. Я не могу тебясодержать. Да и потом, я ведь уезжаю.
– Я поступлю работать.
– Присцилла, подумай здраво:ну кто тебя возьмет?
– Я должна найти работу.
– Женщина за пятьдесят, безобразования и профессии. Кому ты нужна?
– Как ты жесток…
Снова звонок телефона. Елейный,вкрадчивый голос мистера Фрэнсиса Марло.
– Брэд, вы уж простите меня,я решил звякнуть, справиться, как там у вас Присцилла.
– Хорошо.
– Ну и чудесно. Да, Брэд,еще я хотел сказать, психиатр в больнице не рекомендовал оставлять ееодну.
– Рейчел мне говорила.
– И потом, Брэд, послушайте,вы уж не сердитесь на меня за Кристиан…
Я швырнул трубку.
– Ты знаешь, –сказала мне Присцилла, когда я вернулся в спальню, – мамаушла бы от отца, если бы у нее была материальная возможность, онасама мне сказала перед смертью.
– Не хочу ничего об этомслышать.
– Вы с отцом тогда таксвысока, так презрительно со мной обращались, вы оба были так жестокико мне и к маме, мама так страдала…
– Тебе надо либовозвратиться к Роджеру, либо заключить с ним определенное денежноесоглашение. Меня это не касается. Ты должна смотреть фактам в глаза.
– Брэдли, прошу тебя, съездик Роджеру.
– И не подумаю.
– О господи! Ну почему я незахватила свои украшения, они так много для меня значат, я экономила,чтобы их покупать. И мой норковый палантин. И два серебряных кубка,они стоят у меня на туалетном столике, и малахитовую шкатулочку…
– Присцилла, не будьребенком. Все эти вещи ты сможешь получить потом.
– Нет, не смогу! Роджерназло мне все продаст. Я их покупала, в этом было мое единственноеутешение. Куплю хорошенькую вещичку, и на душе хоть ненадолгостановится веселее, выкраивала из хозяйственных денег, и это менячуточку развлекало. И стразовый гарнитур, и хрустальное ожерелье слазуритами, оно знаешь какое дорогое, и…
– Почему Роджер не позвонилсюда? Ведь он, наверно, знает, где ты.
– Он слишком горд и уязвлен.Понимаешь, в чем-то мне даже жаль Роджера, наверно, ему невеселожилось, раз он так орал на меня или вовсе не разговаривал, я думаю, вдуше он ужасно страдал, в сущности, он был подавлен и опустошен. Мнеиногда казалось, что он сходит с ума. Ну как жить такому жестокому,такому равнодушному человеку? В последнее время он не позволял мнедаже готовить для него и не впускал меня в свою комнату, и я знаю, онникогда не застилал постель, белье у него было грязное и пахло, ониногда даже не брился, я думала, его прогонят со службы. А может, егои прогнали, и он не решается мне признаться. А сейчас ему и тогохуже. Я хоть немножко следила за чистотой, правда, трудно было, когдачеловеку так явно на все наплевать. А теперь он там один, в этомгрязном хлеву, не ест, на все махнул рукой.
– Я думал, вокруг него толпыженщин.
– О, наверно, есть какие-тоженщины. Но, должно быть, мерзкие, нечистоплотные, которым тольконужны его деньги и выпивка, как было в его прошлой жизни, когда я ещене вышла за него замуж, это такой страшный, материалистический мир…О, мне его так жалко, он создал ад вокруг себя и вот теперь оказалсяодин в этом аду, у него депрессия, а вокруг горы немытой посуды…
– Ну так поезжай и перемойее!
– Брэдли, прошу тебя, съездив Бристоль.
– А мне так кажется, чтотебе до смерти хочется к нему вернуться…
– Прошу тебя, съезди ипривези мои драгоценности, я дам тебе ключ.
– Да перестань ты, богаради, твердить про свои драгоценности. Ничего с ними не сделается. Позакону они так или иначе принадлежат тебе. Украшения остаются заженой.
– Закон здесь ни при чем. О,мне так хочется, чтобы они были у меня, это ведь единственное, что уменя есть, больше у меня во всем свете нет ничего, я чувствую, онименя зовут… И маленькие безделушки, и полосатая ваза…
– Присцилла, дорогая,перестань сходить с ума.<!––nextpage––>
– Брэдли, ну пожалуйста,прошу тебя, съезди в Бристоль. Он еще не успеет их продать, недодумается. И потом, он, наверно, воображает, что я вернусь. Они всена своих местах. Я дам тебе ключ от дома, ты зайдешь, когда он будетна работе, и возьмешь мои вещи, тебе это не составит никакого труда,а у меня сразу отляжет от сердца, я тогда сделаю все, что ты мнескажешь, это уже будет совсем другое дело.
И тут у входной двери зазвонили. Явстал. Я глупо, бессмысленно расчувствовался. Ласково махнувПрисцилле рукой, я вышел из спальни и закрыл за собою дверь.
Я отпер дверь – на пороге стоялАрнольд Баффин. Точно два танцора, мы проскользнули в гостиную.
У Арнольда, когда он бывал взволнован,все лицо розовело, словно на него направляли красный свет.Разрумянился он и теперь, и блеклые глаза за стеклами очков выражалинервную озабоченность. Он похлопал меня по плечу, не похлопал, абыстро дотронулся, словно осалил, и спросил:
– Ну, как она?
– Лучше. Вы с Рейчел былитак добры.
– Это Рейчел. Брэдли, вы несердитесь на меня?..
– За что мне на вассердиться?
– Вы же знаете, они вампередали, что я увел Кристиан?
– О миссис Эвендейл я ничегоне желаю слышать, – сказал я.
– Ну вот. Вы сердитесь. Огосподи.
– Я и не думаю сердиться. Я– просто – не – желаю – ничего –слышать…
– Я ведь не хотел, так самополучилось.
– Вот и прекрасно. Идовольно об этом.
– Но не могу же я теперьделать вид, будто вообще ничего и не было. Брэдли, мне необходимопоговорить с вами, я хочу, чтобы вы перестали меня обвинять, я жепонимаю, я не идиот, в конце концов, я ведь писатель, разве я незнаю, как сложно…
– При чем тут вашеписательство и для чего вам понадобилось примешивать его сюда?
– Потому что я понимаю вашичувства..
– Едва ли. Я вижу, вы сильновзволнованы. Кажется, вас немало позабавила роль комитета поорганизации торжественной встречи моей бывшей жены. И вас,естественно, тянет поделиться со мною. Так вот, прошу вас этого неделать.
– Но, Брэдли, она –феномен.
– А меня не интересуютфеномены.
– Мой дорогой Брэдли, неможет быть, чтобы вас не разбирало любопытство, просто не может быть.Я бы умер от любопытства на вашем месте. Конечно, уязвленноесамолюбие…
– Никакого уязвленногосамолюбия. Это я оставил ее.
– …ну, обиду, или чтотам еще, время не залечивает, я знаю. Это все глупости. Но мне бынаверняка было до того любопытно! Мне бы смертельно хотелосьпосмотреть, какой она стала, что она собой представляет. Конечно, попроизношению ее теперь можно принять за настоящую американку…
– Мне решительно все равно!
– Вы никогда о ней толком нерассказывали. Послушать вас, так она…
– Арнольд, раз уж вы такойвдумчивый писатель и так хорошо разбираетесь в психологии,пожалуйста, поймите, что здесь опасная зона. Если вы готовыподвергнуть опасности нашу дружбу – продолжайте. Я не могу вамзапретить водить знакомство с миссис Эвендейл. Но прошу вас при мненикогда не упоминать ее имени. Это могло бы положить конец нашейдружбе, я говорю совершенно серьезно.
– Наша дружба, Брэдли, нетакое нежное растение, выдержит. Ну, поймите, я отказываюсь делатьвид, будто ничего не произошло, и вам не советую. Я знаю, двачеловека могут быть проклятием друг для друга…
– Вот именно.
– Но иногда, если непрятаться и смотреть правде в глаза, все оказывается не так страшно.И вы не должны прятаться, все равно у вас ничего не выйдет, она здесьи хочет во что бы то ни стало вас увидеть, она умирает от интереса, ивам не избежать встречи. И знаете ли, она – такой удивительноприятный человек…
– По-моему, ничего глупее выбы сказать не могли.
– Да, да, я вас понимаю. Нораз вы все еще относитесь к ней так эмоционально…
– Вовсе нет!
– Брэдли, будьте искренни.
– А вы перестаньте менямучить! Я так и знал, что вы появитесь здесь с этим торжествующимвидом…
– Откуда у меня может бытьторжествующий вид? У меня нет никакого повода торжествовать.
– А как же. Вы познакомилисьс ней, обсуждали меня, нашли ее «таким удивительно приятнымчеловеком»…
– Брэдли, не кричите. Я…Снова телефонный звонок. Я выхожу и снимаю трубку.
– Брэд? Неужели это в самомделе ты? Догадайся, кто с тобой говорит!
Я опускаю трубку, осторожно, чтобы непроизвести шума. Потом возвращаюсь в гостиную и снова сажусь вкресло.
– Это была она.
– Вы побледнели как полотно!Вам дурно? Дать вам что-нибудь? Простите меня за этот глупыйразговор. Она у телефона?
– Нет. Я… повесилтрубку…
Телефон звонит опять. Я не двигаюсь сместа.
– Брэдли, позвольте, япоговорю с ней.
– Нет.
Я оказываюсь у телефона, когда Арнольдуже успел поднять трубку. Спешу нажать рычаг.
– Брэдли, поймите, вам всеравно никуда не деться, так или иначе придется с ней встретиться. Ну,она возьмет такси и приедет сюда.
Снова телефонный звонок. Снимаю трубкуи держу ее на некотором удалении. Голос Кристиан, даже с американскойгнусавинкой, сразу можно узнать. Падает пелена лет.
– Брэд, прошу тебя,послушай, я тут неподалеку, ну, знаешь, в нашем старом доме. Может,заглянул бы, а? У меня есть виски. Брэд, только, пожалуйста, нехлопай трубку, не будь таким. Лучше приходи в гости. Мне безумнохочется на тебя поглядеть. Я весь день дома, до пяти во всякомслучае.
Я повесил трубку.
– Она хочет, чтобы я пришелк ней в гости.
– Надо пойти, Брэдли, ничегоне поделаешь. Судьба.
– Не пойду.
Опять звонит телефон. Снимаю трубку икладу на столик.
Она отдаленно воркует. Раздаетсяпронзительный голос Присциллы:
– Брэдли!
– Не прикасайтесь! –Я указал Арнольду пальцем на лежащую трубку. И вышел к Присцилле.
– У тебя там АрнольдБаффин? – Она сидела, спустив ноги, на краю кровати. Кмоему удивлению, на ней была надета юбка и блуза, и она деловитообмазывала нос какой-то желтовато-розовой дрянью.
– Да.
– Я, пожалуй, выйду к нему.Надо его поблагодарить.
– Как хочешь. Присцилла, ясейчас должен уйти на час или два. Ты подождешь меня? Я вернусь кобеду, может быть, чуть опоздаю. Попрошу Арнольда посидеть тобой.
– Ты не очень надолго?
– Да нет же.
Я выбежал к Арнольду.
– Вы не побудете сПрисциллой? Врач не советовал оставлять ее одну.
– Пожалуй, –ответил Арнольд без удовольствия. – Выпить здесь найдется?Я, собственно, хотел поговорить с вами о Рейчел и о вашем странномписьме. Куда это вы вдруг?
– В гости к Кристиан.
Супружество, я уже говорил, –очень странная вещь. Непонятно вообще, как оно существует. По-моему,когда люди хвастают, что счастливы в браке, это самообман, если непрямая ложь. Человеческая душа не предназначена для постоянногосоприкосновения с душой другого человека, из такой насильственнойблизости нередко родится бесконечное одиночество, терпеть котороепредписано правилами игры. Ничто не может сравниться с бесплоднымодиночеством двоих в одной клетке. Те, кто снаружи, еще могут, еслиим надо, сознательно или инстинктивно искать избавления в близостидругих людей. Но единство двоих не способно к внешнему общению,счастье еще, если с годами оно сохраняет способность к общению внутрисебя. Или это во мне говорит голос завистливого неудачника? Я имею ввиду, разумеется, обычные «счастливые браки». В тех жеслучаях, когда единство двоих оказывается генератором взаимнойвражды, получается уже ад в чистом виде. Я оставил Кристиан до того,как наш ад окончательно созрел. Мне стало ясно, к чему идет дело.
Разумеется, я был «влюблен»в нее, когда женился, и почитал себя счастливцем. Она была хорошасобой. Родители ее были коммерсанты. У нее даже имелись кое-какиесобственные средства. На мою мать она производила сильноевпечатление, на Присциллу тоже. Они робели перед ней. Потом, когдамне стало казаться, будто я лучше разбираюсь в «любви», ярешил, что испытывал к Кристиан «всего лишь» неодолимоефизическое влечение, усложненное своеобразной одержимостью. Я словнознал живую, настоящую Кристиан когда-то в предыдущем рождении итеперь был обречен, может быть даже в наказание за что-то, сновапережить знакомую, но перевернутую жизненную ситуацию. (Я подозреваю,что есть немало таких пар.) Или же словно она умерла задолго до этогои явилась мне в виде призрака давней возлюбленной.Возлюбленные-призраки всегда безжалостны, даже если в жизни они былисама доброта. Мне иногда чудилось, будто я «помню»доброту Кристиан, хотя теперь все было – одна злоба иведьмовство. И не в том дело, что она бывала иногда грубой ижестокой, хотя это случалось, и нередко. Но она словно для тоготолько и существовала, чтобы дразнить, мешать, портить, подрывать,унижать. И я был соединен с ее мыслями, точно сиамский близнец. Мыковыляли по жизни, сросшись головами.
Причина, по которой я, поклявшись, чтоникогда с ней не увижусь, теперь передумал и спешил на ее зов, былапроста. Я вдруг понял, что не буду знать покоя, покуда не увижусвоими глазами, не удостоверюсь, что она больше не имеет надо мнойвласти. Может быть, она и осталась ведьмой, но, уж конечно, не дляменя. Убедиться в этом тем более важно теперь, когда по волезлосчастного случая «на нее вышел» Арнольд. По-моему, егоотзыв о ней как о «таком удивительно приятном человеке»оказал на меня очень сильное действие. Так, значит, она вырвалась насвободу из мира моих представлений и ходит по земле? И Арнольд виделее своими посторонними глазами? Где-то тут содержалась для менястрашная угроза. Явившись к ней, я сумею «разбавить»вредное влияние их знакомства. Но все это было продумано мною потом,а тогда я действовал по наитию, стремясь узнать худшее.
Маленькая улочка в районеНоттинг-Хилла, где мы жили в самом конце нашего прежнегосуществования, стала с тех лет гораздо роскошнее. Я, разумеется,всегда обходил ее стороной. Теперь, быстро шагая по тротуару, я находу замечал, как блестят свежей краской голубые, желтые, розовыефасады домов, у парадных висят новомодные дверные молотки, на окнах –витые чугунные решетки, стилизованные ставни, горшки с землей. Таксия отпустил на углу, так как не хотел, чтобы Кристиан заметила меняраньше, чем я ее.
Когда внезапно возрождается минувшее,даже без кошмаров, у всякого может закружиться голова. Мне не хваталокислорода. Я спешил, я бежал. Дверь открыла она.
Вероятно, я бы не узнал ее сразу. Онаказалась выше и тоньше. Когда-то она была довольно полная, с пышнымиформами и чувственными линиями. Теперь она выглядела суше, безусловностарше и при этом элегантнее, в простом шерстяном платьебежево-серого цвета с золотой цепочкой вместо пояса. Волосы, густые,раньше всегда завитые, а теперь лишь слегка волнистые, были отпущеныпочти до плеч и выкрашены в какой-то бронзово-коричневый цвет. Налице слегка выступили скулы и появились мелкие морщины, придавая емусходство с печеным яблоком, нисколько, впрочем, его не безобразя. Авлажные продолговатые карие глаза совсем не постарели и непотускнели. У нее был элегантный и самоуверенный вид, скажем,директрисы международной косметической фирмы.
Какое у нее было выражение лица, когдаона открыла мне дверь, описать трудно. Во-первых, она былавзволнована, взволнована почти до идиотического смеха, но стараласьказаться спокойной. Вернее всего, она все-таки успела увидеть меня вокно. Во всяком случае, она хихикнула, когда я входил, издаласдавленный веселый смешок и какой-то возглас, то ли «господи!»,то ли еще что-то. Я чувствовал, что лицо у меня сплюснуто и свернутона сторону, словно на него надет нейлоновый чулок. Мы прошли вгостиную, где, по счастью, было довольно темно. Здесь все показалосьмне точно таким же, как было когда-то. Сильные чувства затянуликомнату дымным флером, лишили ее света, воздуха. Что это были зачувства, сейчас сказать нельзя (ненависть? страх?), трлько позжеудастся оттеснить их и дать им имена. На минуту мы оба замерли. Потомона сделала шаг ко мне. Я подумал – ошибочно или верно, незнаю, – что она хочет до меня дотронуться, и спрятался закресло у окна. Она засмеялась, закатилась громким протяжным хохотом,словно птица. Ее лицо, искаженное в самозабвении смеха, стало похожена гротескную античную маску. Теперь она выглядела старой.
Потом она отвернулась и стала шарить вшкафчике.
– О господи, на менясмехунчик напал. Надо выпить, Брэдли. Виски? Нам обоим необходимо.Надеюсь, ты будешь ко мне добр. Какое ужасное письмо ты мне писал.
– Письмо?
– У тебя в гостиной лежалописьмо, адресованное мне. Арнольд его захватил. На вот, возьми выпейи перестань дрожать.
– Нет, благодарю.
– Надо же, я тоже дрожу.Спасибо еще, Арнольд позвонил и предупредил о твоем приходе. Иначе ябы, наверно, шлепнулась в обморок. Ну как, рады мы увидеться вновь?
Акцент был явно американский. Теперь,присмотревшись, я отчетливо увидел среди коричнево-синих тенейгостиной, до чего она стала хороша собой. Зрелость и элегантностьпридали прежнему назойливому полнокровию облик властнойсамоуверенности. Как ей это удалось – необразованной женщине,прозябавшей в провинциальном американском городишке где-то на СреднемЗападе?
В комнате, кажется, все оставалось какраньше. Здесь воплотился и отразился давно забытый, прежний «я»,мой более молодой и еще не сформировавшийся вкус: плетеная мебель,вышитые шерстью подушечки, размытые контуры литографий, керамикаручной работы, отливающая лиловой глазурью, вручную тканные сиреневыерябенькие занавески, соломенные циновки на полу. Спокойная, приятная,немудрящая обстановка. Я создал эту комнату много лет назад. Здесь яплакал. Здесь орал и топал ногами.
– Не нервничай, Брэд. Тыпросто зашел навестить старого друга, верно? Твое письмо такоевзбудораженное. А нервничать совершенно не из-за чего. Как поживаетПрисцилла?
– Хорошо.
– А мама твоя жива?
– Нет.
– Да не сиди ты так, словноаршин проглотил. Я и забыла, какой ты деревянный. Пожалуй, похудел,да? И волосы поредели, но седины, кажется, нет, правда? Мне плоховидно. Ты всегда был немного похож на Дон Кихота. Ты выглядишь совсемнеплохо. Я думала: а вдруг ты уже скрюченный, плешивый старичок? А якак выгляжу? Господи, сколько лет пролетело, а?
– Да.
– Выпей, выпей глоток. Утебя язык развяжется. Знаешь, я, ей-богу, рада тебя видеть. Я еще накорабле думала, как я с тобой встречусь. Но, пожалуй, я сейчас всехрада видеть, мне теперь звонят, звонят все на свете, и все чудно, всевосхитительно: знаешь, я ведь прошла курс дзэн-буддизма. Должно быть,я достигла просветления, раз мне все вокруг кажется таким прекрасным!Я уж думала, бедняга Эванс никогда не кончит эту сцену расставания, якаждый день молилась, чтобы он скорее умер, он был очень болен. Атеперь каждое утро просыпаюсь, вспоминаю, что все это правда, и сновазакрываю глаза и чувствую себя в раю. Не очень по-христиански,конечно, но такова жизнь, а уж в моем-то возрасте можно себепозволить быть искренней. Ты шокирован? Осуждаешь меня? Нет, я всамом деле рада тебя видеть, ей-богу, мне весело. Так, кажется, ихохотала, хохотала бы, вот чудно, да?
Этот грубоватый тон был в ней нечтоновое, нечто, как я понял, заокеанское, хотя я представлял себе еежизнь в Америке очень чинной. Но своими глазами и своим телом онадействовала по-старому, только, так сказать, сознательнее, с оттенкомиронического самодовольства, уместного в женщине, которая сталастарше и элегантнее. Женщина постарше флиртует, сохраняя четкостьмысли и самообладание, и ее выпады от этого оказываются гораздосокрушительнее слепых порывов молодости. А тут передо мной сиделаженщина, для которой жить означало нравиться. Она флиртовала со мной,хотя как она это проделывала, сказать не берусь, – всемсвоим существом, каждым покачиванием плеч, поворотом головы, меткимивыстрелами глаз, трепетанием губ осуществляла она легкий, но упорный«нажим». Выражение «строить глазки» было быздесь слишком вульгарно и бессодержательно. Впечатление было такое,будто смотришь на атлета или танцовщика, чья особая стать очевидна ив минуту, казалось бы, полного бездействия. В ее позах содержалсяпризыв, который был в то же время издевкой и даже блистательнойиздевкой над самой собой. В молодости ее кокетство всегда былонемного безмозглым, глуповатым. От этого теперь не осталось и следа.Своим искусством она овладела в совершенстве. Может быть, благодарявсе тому же дзэн-буддизму.
Я смотрел на нее, и душу мою наводнялпрежний забытый страх быть неверно понятым, ложно истолкованным, этобыло подобно угрозе вторжения, насильственного захвата моих мыслей. Ястарался не отводить взгляд и сохранять холодность, старался найтитакой тон, чтобы голос звучал твердо и спокойно. Я сказал так:
– Я пришел сюда простопотому, что иначе ты бы наверняка не дала мне покоя. Но все, что янаписал тебе в письме, – правда. Оно нисколько не«взбудораженное», оно – простая констатация факта.Я не хочу и не потерплю возобновления нашего знакомства. Теперь,когда ты насмотрелась на меня, удовлетворила любопытство и насмеяласьвдоволь, прошу тебя понять, что я больше не желаю иметь с тобойничего общего. Говорю это на случай, если тебе придет в головупозабавиться еще, преследуя меня. Буду весьма тебе признателен, еслиты совершенно оставишь меня в покое. Меня и моих друзей.
– Ну, ну, Брэд, твои друзья– это еще не твоя собственность, верно? Неужели ты ужеревнуешь?
Прошлое живо встало передо мной, яприпомнил, как она всегда ловко парировала все, что ей говорилось, негнушаясь ничем, лишь бы за ней во всех случаях жизни оставалосьпоследнее слово. Краска гнева и отчаяния залила мне лицо. Только невступать в пререкания с этой женщиной! Я решил спокойно повторить ейто, что только что сказал, и уйти.
– Прошу тебя не беспокоитьменя больше – ты мне неприятна, и у меня нет ни малейшегожелания тебя видеть. Зачем? Твое возвращение в Лондон для менямучительно. Будь добра, впредь совершенно забудь о моемсуществовании.
– Знаешь, мне и самой тожене очень приятно. Я как-то взволнована, растревожена. Я думала о тебетам, Брэд. Ужас, что мы с тобой наделали, верно? Так влезли другдругу в печенки, что свет стал не мил. Я даже говорила о тебе с моимгуру. Собиралась написать тебе…
– Всего доброго.
– Не уходи, Брэд, прошутебя. Мне ведь о многом хотелось поговорить с тобой, не только опрошлом, но вообще о жизни, понимаешь? Ты – единственныйблизкий мне человек в Лондоне, я растеряла всех друзей. Да, знаешь, якупила верхний этаж тоже, теперь весь дом мой. Эванс считал, что этовыгодное помещение капитала. Бедный старина Эванс, упокой господи егодушу, был настоящий американский дуб, но в делах разбирался прилично.А я развлекалась самообразованием, иначе мне бы просто сдохнуть стоски. Помнишь, как мы мечтали купить когда-нибудь верхний этаж? Яжду рабочих на будущей неделе. И я подумала: может быть, ты мнепоможешь кое в чем советом? Право, не уходи еще, Брэдли, расскажи мненемного о себе. Сколько у тебя книг вышло?
– Три.
– Всего? Надо же, а ядумала, ты теперь уже настоящий писатель.
– Я и есть настоящийписатель.
– К нам приезжал один тип изАнглии, литератор, выступал у нас в Женском писательском клубе, яспросила его о тебе, так он даже имени твоего не слышал. Я тоженемного занималась писательством, написала несколько рассказов. И тыпо-прежнему тянешь лямку в налоговом управлении или нет уже?
– Недавно ушел.
– Но тебе ведь еще нетшестидесяти пяти, Брэд? У меня все в голове перепуталось. Сколькотебе лет?
– Пятьдесят восемь. Я ушел,чтобы писать.
– Страшно подумать, какие мыуже старые. Давно бы надо было тебе уйти. Всю жизнь ты отдал этойдурацкой конторе, ну разве это дело? Тебе бы надо было пуститься встранствования, сделаться настоящим Дон Кихотом, тогда бы у тебя быломного материала. Птицы в клетках не поют. Я, слава богу, вырвалась насвободу. Знаешь, я так счастлива, что можно с ума сойти. Целыми днямисмеюсь, не закрывая рта, с тех пор как бедный Эванс отдал богу душу.Он был приверженец «Христианской науки», ты не знал? Новсе равно, когда болезнь его скрутила, стал звать доктора, испугалсяне на шутку. А они устраивали у него коллективные моления, так онпрятал лекарства перед их приходом. А знаешь, в «Христианскойнауке» все-таки что-то есть, я сама в нее немного верю. Ты вэтом хоть сколько-нибудь разбираешься?
– Нет.
– Бедный старина Эванс. Внем была какая-то доброта, какая-то тонкость, но скука такая жуткая,что я чуть не померла. С тобой по крайней мере никогда не былоскучно. А ты знаешь, что я теперь богатая женщина, действительнобогатая, по-настоящему богатая? Ах, Брэдли, как хорошо, что я могутебе это сказать, как замечательно! Я начну новую жизнь, Брэдли, яеще услышу фанфары!
– Всего наилучшего.
– Я еще буду счастлива ибуду дарить счастье. Убирайся вон!
Последнее приказание относилось, как япочти сразу понял, не ко мне, а к кому-то, появившемуся у меня заспиной, в окне, выходившем прямо на улицу. Я повернул голову и увиделза окном Фрэнсиса Марло. Он приблизил лицо к стеклу и вглядывался,подняв брови, с кроткой, покорной улыбкой на губах. Разглядев нас, онвоздел перед собой по-молитвенному сложенные ладони.
Кристиан сердито отмахнулась, дажекак-то некрасиво оскалилась. Но Фрэнсис плавным движением развелладони, распластав их по стеклу, и прижал между ними сплющенный нос.
– Пошли наверх. Быстрее.
По узкой лестнице я поднялся за нею водну из спален. Здесь все переменилось. На полу лежал ярко-розовыйковер, а мебель была черная, блестящая и современная. Кристианраспахнула окно и вышвырнула что-то на улицу. Я подошел ближе иувидел на тротуаре полосатый мешочек, из которого вывалилисьэлектрическая бритва и зубная щетка. Фрэнсис быстро подобрал своеимущество и выпрямился, все такой же жалкий, подняв кверху маленькие,близко поставленные глазки и по-прежнему кривя маленький рот впокорной улыбке.
– И вот еще твой шоколад!Посторонись. Нет, я лучше отдам его Брэдли. Брэд, ведь ты еще любишьмолочный шоколад? Смотри, я отдаю твой шоколад Брэдли. –Она сунула шоколадку мне в руки. Я положил ее на кровать. –Я не бессердечная, но он пристает ко мне со дня моего приезда,воображает, что я буду его нянчить и содержать. Настоящий паразит,живущий за счет социального обеспечения, американцы считают, что всеангличане теперь такие. Ну ты только погляди на него! Что за шут!Денег я ему дала, но он желает переехать сюда и у меня поселиться.Забрался, пока меня не было, через окно на кухню, прихожу – аон в постели. О-о! Смотри-ка, кто пришел!
Внизу появился еще один человек –Арнольд Баффин. Он остановился и разговаривал с Фрэнсисом.
– Ау, Арнольд!
Арнольд запрокинул голову, помахалрукой и пошел к подъезду. Она убежала, дробно простучали вниз полестнице каблуки, я услышал, как открывают входную дверь. Смех.
Фрэнсис по-прежнему стоял в канаве подокном с бритвой и зубной щеткой в руках. Он перевел взгляд сзакрывшейся двери вверх, на меня. И, виновато улыбаясь, жестомшутовского отчаяния вскинул и уронил руки. Я бросил ему в окно плиткумолочного шоколада. Как он ее подберет, я смотреть не стал, амедленно пошел вниз по лестнице. Арнольд и Кристиан стояли в дверяхгостиной и оба одновременно говорили.
Я сказал Арнольду:
– Вы оставили Присциллу.
– Брэдли, не сердитесь, –ответил Арнольд, – но Присцилла набросилась на меня.
– Набросилась?
– Я рассказывал ей о вас,Кристиан. Брэдли, вы даже не говорили ей о приезде Кристиан, а она незнала, что подумать. Ну, словом, я рассказывал ей о вас, и можете неделать такой гримасы, – все, что я говорил, было оченьлестно для вас, и вдруг с ней случился припадок, она набросилась наменя, обхватила руками за шею…
Кристиан шумно захохотала.
– Мне, может быть, и надобыло стойко терпеть, но… словом, я, как джентльмен, не будувдаваться в детали, но я подумал, что для нас обоих будет лучше, еслия удалюсь, а тут как раз появилась Рейчел. Она не знала, что я там, унее было какое-то дело к вам, Брэдли. Ну, я и сбежал, а ее оставилвместо себя. Понимаете, Присцилла обхватила меня за шею, да таккрепко, я даже ничего не мог сказать ей… Допускаю, что этобыло не слишком галантно, однако… Словом, мне очень жаль. Ночто, интересно, сделали бы вы, Брэдли – mutatis mutandis? 1
– О господи, вот чудак! –проговорила Кристиан. – Да поглядите, как он взволнован! Ия вам нисколько не верю, все, наверно, было совсем не так. А обо мнечто вы говорили? Вы же ничего обо мне не знаете! Верно, Брэд? Тызнаешь, Брэд, этот человек меня смешит.
– Вы меня тоже смешите! –отозвался Арнольд. И они оба стали смеяться. Веселое возбуждение,которое Кристиан еле сдерживала в продолжение нашего разговора, шумновырвалось наружу. Она заливалась смехом, задыхалась, всхлипывала,бессильно прислонившись к дверному косяку, и слезы катились у нее изглаз. Арнольд тоже хохотал от всей души, хохотал самозабвенно,запрокинув голову и прикрыв глаза. Они выли от смеха. Они едвадержались на ногах.
Я прошел мимо них в дверь и быстрозашагал по улице. Фрэнсис Марло бросился за мной:
– Брэд, погодите, два слова!
Я не обращал на него внимания, и онвскоре отстал. Уже когда я сворачивал за угол, он крикнул мневдогонку:
– Брэд! Спасибо зашоколадку!
А потом я очутился в Бристоле.
Нескончаемые стенания Присциллы обоставленных «драгоценностях» сломили в конце концов моесопротивление. С опаской и неохотой я все же взялся за это поручениеи согласился проникнуть в дом, чтобы в отсутствие Роджера вынести еегорячо любимые побрякушки. Присцилла составила целый список, кудавошли также кое-какие предметы покрупнее и много ее носильных вещей.Все это я должен был «спасти». Список я сильно сократил.Мне была не вполне ясна законная сторона дела. Я считал, чтосбежавшая жена сохраняет право собственности на свою одежду.Присцилле я сказал, что и украшения остаются за нею, но вдействительности отнюдь не был в этом уверен. А уж то, что покрупнее,я уносить наверняка не собирался. В итоге, помимо украшений иноркового палантина, я должен был доставить ей еще ряд вещей, аименно: жакет с юбкой, вечернее платье, три пуховых свитера, двеблузки, две пары туфель, узел нейлонового белья, белую в синююполоску фарфоровую вазу, мраморную статуэтку какой-то греческойбогини, два серебряных кубка, малахитовую шкатулочку, расписнуюкоробку для рукоделия флорентийской работы, эмаль «Девушка,собирающая яблоки» и веджвудский фарфоровый чайник.
Присцилла обрадовалась, когда ясогласился привезти ее вещи, видимо, они имели для нее чуть ли немагическое значение. Было решено, что после этого изъятия Роджерубудет направлена официальная просьба сложить и выслать всю ееостальную одежду. Присцилла считала, что надо только добытьукрашения, а остального он присваивать не станет. Она все времяповторяла, что Роджер может продать ее «драгоценности»просто ей назло, и я, поразмыслив, склонен был поверить ей. Я оченьнадеялся, что мое согласие на эту поездку, довольно самоотверженное,если учесть все обстоятельства, развеет Присциллину мрачность, ноПрисцилла, успокоившись на этот счет, тут же снова начала стенать ипричитать о потерянном ребенке, о своей старости, о том, какой у нееужасный вид и как плохо обращался с ней муж, и о своей загубленной,никому не нужной жизни. Такие приступы безудержной жалости к себе, необлагороженной разумом и совестью, могут быть очень непривлекательны.Мне тогда было стыдно за свою сестру, я бы с радостью спрятал ее отлюдей. Но кто-то должен был с ней остаться, и Рейчел, которая уженакануне наслушалась ее причитаний, любезно, хотя и без восторга,согласилась побыть это время у меня, при условии, что я постараюсьвернуться как можно скорее.
Телефон звонил в пустом доме. Былонемного за полдень, рабочее время. В стекле телефонной будки яразглядывал свою выбритую верхнюю губу и думал о Кристиан. Что этобыли за мысли, я объясню ниже. В ушах у меня все еще раздавалсядемонический хохот. А несколько минут спустя, нервничая и страдая ичувствуя себя почти вором, я вставлял ключ в замочную скважину иосторожно толкал дверь. Я тихонько опустил на пол в прихожей двачемодана, которые привез с собой. В квартире что-то было не так, яэто почувствовал, как только переступил порог, но не сразу смогпонять, в чем дело. Потом догадался: сильно пахло свежей мебельнойполитурой.
Присцилла так красочно описывала мнецарящее в ее доме запустение. Постели не застилаются неделями. Посудуона мыть перестала. Женщина, помогавшая по дому, разумеется, взяларасчет. Роджер с каким-то даже удовольствием увеличивал беспорядок,всю вину возлагая на нее, Присциллу. Он нарочно все ломал. А она неубирала за ним. Он нашел тарелку с заплесневевшими остатками пищи ипрямо в прихожей бросил ее на пол Присцилле под ноги. И она там так илежит – осколки фаянса вперемешку со слизистой кашицей,налипшей на ковер. Присцилла тогда просто перешагнула и с каменнымлицом прошла в комнату. Но обстановка, в которую я попал, отперевдверь, была настолько не похожа на все, о чем я слышал, что мне дажепришло в голову, уж не ошибся ли я адресом. Чистота и порядок так ибросались в глаза. Полированное дерево блестело, уилтонский коверсверкал чистотой. Были даже цветы, большие белые и красные пионы вмедном кувшине на старом дубовом сундуке. Сам сундук былсвежеотполирован. Медный кувшин сиял.
Та же зловещая чистота и порядок царилии наверху. Постели стояли убранные и по-больничному аккуратные. Нигдени пылинки. Мерно тикали часы. Что-то во всем этом было жуткое, какна «Марии Селесте» 1.Я выглянул в окно – вокруг аккуратно подстриженной лужайкицвели сиреневые ирисы. Сияло яркое холодное солнце. Должно быть,Роджер после отъезда Присциллы как следует поработал в саду. Я отошелк комоду и открыл нижний ящик, где, по рассказам Присциллы, долженбыл лежать ларец с ее украшениями. Я вытянул ящик полностью, но в немничего, кроме тряпок, не было. Я запихал их обратно и стал искать вдругих ящиках здесь и в ванной комнате. Открыл платяной шкаф. Нигдене было никаких следов ни ларца с украшениями, ни норковогопалантина. Не увидел я и серебряных кубков, и малахитовой шкатулки,которым надлежало находиться на туалетном столике. Обескураженный, ястал ходить из комнаты в комнату. Одна была почти доверху заваленаПрисциллиной одеждой – вещи лежали на кровати, на стульях, наполу, яркие, разноцветные, странные. В каком-то углу мне попалась наглаза сине-белая полосатая ваза, которая оказалась значительнобольше, чем следовало из рассказов Присциллы; я прихватил ее. И какраз когда я стоял на лестнице с вазой в руках, размышляя, что мне сней делать, внизу послышался шум и чей-то голос пропел:
– Ау! Это я.
Я медленно пошел вниз по ступеням. Вприхожей стоял Роджер. При виде меня у него отвисла челюсть, а бровиполезли на лоб. У него был прекрасный, цветущий вид. Каштановые, ссильной проседью волосы тщательно зачесаны со лба вверх. Хорошосшитый серый пиджак спортивного покроя. Я осторожно поставилполосатую вазу на сундук рядом с пионами в медном кувшине.
– Я приехал за Присциллинымивещами.
– Присцилла тоже здесь?
– Нет.
– Она не собираетсявернуться?
– Нет.
– Слава богу. Зайдите сюда.Выпьем чего-нибудь.
У него был сочный, «интеллигентный»голос, довольно громкий, псевдоуниверситетский голос, голос завзятогооратора, голос завзятого подлеца. Мы, скользя по паркету, прошли в«залу». (Голос паркетного шаркуна.) Здесь тоже все былоприбрано, стояли цветы. В окно лился солнечный свет.
– Мне нужны украшения моейсестры.
– Выпьете? А я выпью, еслине возражаете.
– Мне нужны украшения моейсестры.
– Очень сожалею, но я вамсейчас отдать их не могу. Видите ли, мне неизвестна их стоимость, ипока я…
– И ее норковый палантин.
– То же самое относится и кпалантину.
– Где эти вещи?
– Здесь их нет. Послушайте,Брэдли, зачем нам ссориться?
– Мне нужны ее украшения, инорка, и та ваза, что я принес вниз, и эмаль…
– О господи. Вы что, непонимаете, что Присцилла психопатка?
– Если и так, то это вы еедовели.
– Прошу вас, не надо. Ябольше ничего не могу для нее сделать. Я делал все, что мог. Можетемне поверить, это была не жизнь, а сущий ад. И кончилось тем, что онавсе бросила и скрылась.
– Это вы ее выжили! –Я увидел на каминной полке При-сциллину мраморную статуэтку.Вероятно, это была Афродита. Горькая жалость к сестре охватила меня.Ей хочется иметь вокруг себя эти жалкие вещицы, в них все ееутешение. Больше у нее ничего не осталось в жизни.
– Жить под одной крышей состареющей истеричкой, я вам скажу, не шутки. Я старался, как мог. Онастановилась буйной. Кроме того, она перестала убирать, в доме былразвал.
– Я не хочу с вамиразговаривать. Мне нужны вещи.
– Все ценное находится вбанке. Я предвидел, что Присцилла захочет обчистить дом. Она можетполучить свою одежду, но, ради бога, не подавайте ей мысли являтьсясюда лично. А так я буду только рад освободить дом от ее туалетов. Новсе прочее я считаю sub judice 1.
– Украшения являются еесобственностью.
– Отнюдь. Она покупала их,экономя на хозяйственных расходах. Я недоедал. Конечно, она делалаэти покупки, не советуясь со мной. Но теперь, черт возьми, ярассматриваю их как капиталовложение, как мое капиталовложение. И этучертову норку тоже. Ладно, ладно, успокойтесь, я буду справедлив кПрисцилле, я назначу ей содержание, но я совершенно не склонен делатьей дорогостоящие подарки. Сначала я должен узнать, на каком ясвете, – в смысле денег. А присваивать все ценное в доме яей не позволю. Она убралась отсюда по своей доброй воле. Сама знала,что делала.
От ярости и унижения я почти не могговорить.
– Вы же сознательно,намеренно выжили ее отсюда. Она рассказывала, как вы пытались ееотравить!
– Просто всыпал ей в тарелкусоли с горчицей. Вкус, я думаю, был премерзкий. Всыпал – и сижусмотрю, как она будет есть. Картинка из преисподней. Вы этого ипредставить себе не можете. У вас, я видел, с собой два чемодана. Явам вынесу кое-что из ее одежды.
– Вы сняли все деньги свашего общего счета…
– Ну и что же? Ведь это былимои деньги, верно? Другого источника доходов у нас нет. А онавтихомолку тянула фунт за фунтом и покупала себе тряпки. Она на этихтряпках просто помешалась. У нас наверху одна комната до отказанабита ее вещами, и все ненадеванные. Дай ей волю, она бы все пустилана ветер. Ей-богу, не будем ссориться. Вы же мужчина, можете меняпонять, и незачем тут поднимать крик. Она обозленная неудачница, да ктому же помешанная и жестокая, как дьявол. Мы оба хотели ребенка. Онасыграла на этом, заставила на себе жениться. Я женился только потому,что хотел ребенка.
– Что вы врете! Вы жетребовали аборта.
– Это она хотела сделатьаборт. А я сам не знал, чего хотел. Но когда ребенка не стало, я этоочень тяжело пережил. Ну а потом Присцилла сказала, что сновазабеременела. Гениальная идея вашей матушки. Но это была ложь. Яженился, чтобы не потерять и этого ребенка. А никакого ребенка неоказалось.
– О господи. – Яотошел к камину и взял с полки мраморную статуэтку.
– Поставьте на место, –сказал Роджер. – Здесь вам не антикварная лавка.
Я поставил статуэтку назад, и в этовремя в прихожей послышались шаги. Дверь отворилась, вошла красиваямолоденькая девушка в белых брюках и длинном розовом полотняномжилете, с темно-каштановыми растрепанными волосами, словно только чтокаталась на яхте. Лицо ее сияло каким-то значительным внутреннимсветом, а не просто здоровьем загаром. Ей было лет двадцать. В рукеона держала сумку продуктами и опустила ее прямо на пороге.
Может быть, я перепутал и у нихвсе-таки был, в конце концов, ребенок? Вот эта девица?
Роджер вскочил и бросился ей навстречу,лицо его смягчилось, губы улыбались, глаза словно стали больше,залучились, разошлись от переносицы. Он поцеловал ее в губы, прижал,потом отодвинул от себя и, улыбаясь, смотрел на нее, словнопораженный. Потом издал возглас довольного изумления и обернулся комне.
– Это Мэриголд. Моялюбовница.
– Быстро вы обзавелись.
– Дорогая, это братПрисциллы. Скажем ему все, да, дорогая?
– Конечно, дорогой, –важно ответила девица, откидывая волосы со лба и прижимаясь плечом кРоджеру. – Скажем ему все.
Она говорила с легким провинциальнымакцентом, и я теперь видел, что ей больше двадцати лет.
– Мы с Мэриголд уже давновместе, Мэриголд была моей секретаршей. Мы уже тысячу лет живем какбы вместе. Но от Присциллы скрывали.
– Не хотели ее огорчать, –добавила Мэриголд. – Несли бремя одни. Так трудно былопринять верное решение. Нелегко нам пришлось.
– Теперь все позади, –сказал Роджер. – Слава богу. – Они держались заруки.
Эта картинка любовного счастьянаполнила меня ненавистью и отвращением. Не обращая внимания надевицу, я сказал Роджеру:
– Я вижу, что с молодойособой, которая вам в дочери годится, жить куда приятнее, чем спожилой женщиной, связанной с вами супружеской клятвой.
– Мне тридцать лет, –возразила Мэриголд. – И мы с Роджером любим друг друга.
– «И в бедности, и вбогатстве, и в здравии, и в болезни». И как раз когда онаособенно нуждается в вашей помощи, взять и выгнать ее из дому!
– Это неправда!
– Правда!
– Мэриголд беременна, –сказал Роджер.
– Как вы можете мне этоговорить, – возмутился я, – и стоять тут стаким порочно-самодовольным видом? Я что, должен радоваться, что вызачали еще одного ублюдка? Чем вы так гордитесь? Прелюбодейством? Вмоих глазах это мерзость: старик и молодая девушка. Если бы вы толькознали, как на вас противно смотреть – стоите там и лапаете другдруга и так грубо радуетесь, что избавились от моей сестры! Вы точноубийцы…
Они отошли друг от друга. Мэриголд селав кресло, не сводя со своего любовника горячего растерянного взгляда.
– Мы не нарочно, –сказал Роджер. – Так уж случилось. Чем мы виноваты, что мысчастливы? По крайней мере, теперь мы поступаем по совести, мыпокончили с ложью. И мы хотим, чтобы вы сказали Присцилле, –объясните ей все. Черт, гора с плеч. Правда, дорогая?
– Нам так неприятно былолгать, ужасно неприятно, да, дорогой? – подхватилаМэриголд. – Мы столько времени прожили во лжи.
– У Мэриголд была квартирка,и я приезжал к ней… Унизительное положение.
– Но теперь все это позади,и мы… Господи, когда можно наконец просто говорить правду! Мытак жалеем Присциллу…
– Вы бы на себя посмотрели.Полюбовались бы. А теперь, будьте добры, отдайте мне Присциллиныукрашения.
– Мне очень жаль, –сказал Роджер. – Я же объяснил.
– Она просила украшения,норку, вон ту статуэтку, полосатую вазу, какую-то эмаль…
– Статуэтку купил я. И онаостанется здесь. Эмаль тоже. Она мне самому нравится. Эти вещипринадлежат не ей одной. Неужели вы не понимаете, что еще не времяприступать к дележу? Речь идет о деньгах. Она уехала и все здесьбросила – может немного и подождать! А тряпки увозите, сделайтемилость. В ваши два чемодана поместится довольно много.
– Я пойду упакую, хорошо? –предложила Мэриголд. И выбежала из комнаты.
– Вы расскажете Присцилле,да? – сказал Роджер. – Для меня это будетогромным облегчением. Знаете, я такой трус. Все время откладывал, немог ей признаться.
– Когда ваша приятельницазабеременела, вы сознательно выжили свою жену из дома.
– Я ничего такого не думал!Все шло, как шло, само по себе, мы были очень несчастны. Жили и ждалинеизвестно чего…
– Присциллиной смерти, яполагаю. Удивительно, что вы ее не убили.
– Мы хотим ребенка, –сказал Роджер. – Ребенок – самое главное, и язабочусь о его интересах. Он тоже, слава богу, имеет свои права. И мыхотим наконец жить счастливо, честно и открыто! Я хочу, чтобыМэриголд стала моей женой. Присцилла никогда не была со мнойсчастлива.
– А вы подумали о том, чтотеперь будет с Присциллой, какое существование ее ждет? Она посвятилавам всю свою жизнь, а теперь она вам больше не нужна.
– Ну, я тоже посвятил ейжизнь. Она отняла у меня не один год, когда я мог бы жить счастливо иоткрыто!
– Идите к черту! –Я выскочил в прихожую и увидел Мэриголд, стоявшую на коленях в облакешелка, твида и розового нейлона. Почти все вещи были совершенноновыми.
– Где норка?
– Я же объяснил, Брэдли.
– Ну как вам не стыдно?Посмотрите на себя. Вы очень плохие люди. Неужели вам не стыдно?
Они сокрушенно, участливо посмотрели наменя, грустно переглянулись. Счастье словно сделало их святыми.Задеть их я не мог. Мне хотелось уязвить их, растерзать на куски. Ноони были неуязвимы, блаженны.
Я сказал:
– Я не стану тут дожидаться,пока вы упакуете чемоданы. – Я не мог видеть, как этадевица встряхивает и аккуратно складывает Присциллины вещи. –Можете отправить их ко мне на квартиру.
– Хорошо, мы отправим,верно, дорогой? – сказала Мэриголд. – Наверхуесть большой кофр…
– Вы ей расскажете, да? –сказал Роджер. – Только как-нибудь потактичнее. Но чтобыбыла полная ясность. Можете сказать и про беременность Мэриголд.Обратной дороги нет.
– Уж об этом-то выпозаботились.
– Но что-то вы должны ейпривезти прямо сейчас, – сказала Мэриголд, стоя на коленяхи подняв к нам безмятежное лицо, светившееся искреннимдоброжелательством счастливых. – Дорогой, может быть,пошлем ей эту статуэтку или?..
– Нет. Она мне самомунравится. Это ведь и мой дом, верно? – сказал Роджер. –Я его создавал. У этих вещей есть свое место.
– Ну, тогда полосатую вазу…она ведь ее просила? Ах, дорогой, ну пожалуйста, пусть эта ваза будетПрисцилле, ну согласись, ради меня!
– Ладно, пускай. Ну что задоброе, нежное сердечко!
– Пойду упакую ее получше.
– Не считайте меня дьяволомво плоти, Брэдли, дружище. Я, конечно, не святой, но, право же, самыйобыкновенный человек, обыкновенней меня не найдешь, я думаю. Выдолжны понять, что мне тут ой как несладко жилось. Знаете, какоемучение, когда приходится жить двойной жизнью? А Присцилла уже многолет обращалась со мной ужасно, как настоящее исчадие ада, годы я отнее слова доброго не слышал…
Вернулась Мэриголд с громоздкимсвертком. Я взял его у нее из рук и открыл дверь на улицу. Мир запорогом ослепил меня, словно все это время я находился в темноте. Явышел в дверь и оглянулся. Они стояли покачиваясь, плечом к плечу,держась за руки, не в силах подавить сияющих улыбок. Мне хотелосьплюнуть им на порог, но во рту у меня пересохло.
Я пил у стойки легкий золотистый хереси разглядывал в окно черно-красно-белую пароходную трубу на фонегустосинего, подернутого дымкой неба. Труба была очень яркой, оченьосязаемой, до краев полной цвета и бытия. Небо было умопомрачительноогромным и бесконечным: кулисы, кулисы, кулисы прозрачной, зернистой,чистейшей голубизны.
Потом стреляли голубей, а труба быласине-белая, и синева смешивалась с небом, а белизна висела впространстве, словно рулон хрустящей бумаги или змей на картинке.Змеи всегда много для меня значили. Что за образ нашей судьбы –далекая высота, легкое подергивание, натянутый шнур, невидимый,длинный, – и страх, что оборвется. Обычно я не пьянею. НоБристоль – это город хереса. Превосходного дешевого хереса,светлого и прозрачного, его цедят из больших темных бочек. Накакое-то время я почти обезумел от неудачи.
Стреляли голубей. Что за образ нашейсудьбы – громкий хлопок, бедный белый комочек перьев бьется наземле, машет крыльями отчаянно, напрасно пытаясь опять взлететь.Сквозь слезы я смотрел, как подбитые птицы падают и скатываются покрутым крышам пакгаузов. Я видел и слышал их вес, их внезапноетрагическое порабощение силой тяжести. Как должно огрубетьчеловеческое сердце, которому назначена такая обязанность –преображать невинные, высоко парящие существа в бьющийся комоклохмотьев и страданий. Я смотрел на пароходную трубу, и она былажелто-черная на фоне раздражающе зеленого неба. Жизнь ужасна, ужасна,как сказал философ. Когда стало очевидно, что лондонский поезд ужеушел, я позвонил домой, но никто не поднял трубки.
«Все складывается к лучшему длялюбящих Бога», – сказал апостол Павел. Возможно; ночто значит – любить Бога? Не знаю, никогда не видел. Мнезнакома, мой дорогой друг и наставник, лишь тяжким трудомзаработанная тишина души, когда мир видится близко-близко и оченьподробно, так же близко и ясно, как свежевыкрашенная пароходная трубавесенним солнечным вечером. Но темное и безобразное не смывается приэтом, его мы тоже видим, ужас жизни – неотъемлемая часть жизни.Добро не торжествует, а если бы торжествовало, то не было бы добром.И слезы не высыхают, и не забываются муки невинных и страдания тех,кто испытал калечащие душу несправедливости. Говорю вам, друг мой,то, что вы сами знаете лучше и глубже, чем когда-нибудь смогу узнатья. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, которым надлежит сиять илучиться радужным светом, я чувствую, как темнота моего существапереполняет перо мое. Но, может быть, только такими чернилами ивозможно написать эту повесть? Мы не способны писать, как ангелы,хотя иные, кто приближен из нас к богам, по небесному наитию почтиисхитряются порой достичь этого.
Я чувствовал себя, уйдя от Роджера иМэриголд, униженным и несчастным и был от злости почти в истерике. Сбеспредельной ясностью я увидел наконец, как несправедлива и жестокабыла судьба к моей сестре. Меня терзало сожаление о том, что я так ине сумел навязать Роджеру мою волю, уязвить, унизить его. Мне былостыдно и грустно, что я не добыл для нее даже того жалкого утешения,о котором она так самозабвенно просила. Ведь я не привезу ейстразовый гарнитур, хрустальное ожерелье с лазуритами, янтарныесерьги. И нет у меня для нее норкового палантина, нет даже мраморнойАфродиты и эмали «Девушка, собирающая яблоки». БеднаяПрисцилла, думал я, бедная Присцилла, но жалость моя не заслуживалапохвалы, ибо, в сущности, это была просто жалость к себе. Разумеется,я сделал для Присциллы «все, что мог», сделал неколеблясь, просто потому, что раз надо, так надо. Наверно, именно этамаленькая область бесспорных обязательств, которые берет на себячеловек, и есть его спасение, спасение от звериной, эгоцентрическойночи, находящейся в непосредственной близости от любого, самогоцивилизованного из нас. Однако, если пристальнее всмотреться в этот«долг», в этот жалкий подвиг малодушного, заурядногочеловека, окажется, что ничего славного в нем нет, что это необращение вспять реки мирового зла, отступающего перед разумом илибогом, а лишь проявление все той же любви к себе, одна из тех хитрыхуловок Природы, к которым она прибегает, ибо иначе как бы она могласуществовать? – изменчивая и противоречивая в своеймногоглавой единосущности. Наше участие безоговорочно и полно лишьтам, где мы мысленно подставляем самих себя. Святой – эточеловек, отождествляющий себя со всем и вся. Только ведь на свете,как учит мой мудрый друг, не существует святых.
Я отождествлял себя с Присциллой подревним, формальным причинам. Будь Присцилла мне просто знакомая, яне только бы пальцем не шевельнул, чтобы облегчить ее страдания, но исамые эти страдания задержались бы в моей памяти не дольше минуты.Однако в Присциллином унижении и крахе я сам был унижен и повергнут.Я вкусил всю горечь несправедливости и был потрясенным свидетелемблагоденствия моих обидчиков. Как часто выпадает нам это страдание:злодеи процветают прямо у нас на глазах, и процветанию их нет конца.Как хорошо было человеку, когда он верил в ад. Какое глубокое имощное утешение пропало для нас с утратой этого древнего почтенноговерования. Но дело не только в этом. Я был потрясен еще болеевозмутительным и отталкивающим зрелищем – я видел, как Роджер сего сединами, с его псевдоинтеллигентными замашками стареющего жуира,обнимает девушку, которая годится ему в дочери, существо юное,нежившее, незапятнанное. Такое соприкосновение молодости и старостиоскорбляет взор, и оскорбляет, по-моему, не без основания.
Потом безлюдная улица была кактеатральная декорация. Черный задник в конце ее был бортом корабля.Камень набережной соприкасался со сталью корабельного корпуса, а ясидел на камне и прижимался лбом к стальной коробке. И еще я был вмагазине, под прилавком, лежал на полу с женщиной, а повсюду наполках стояли клетки с мертвыми животными, которых я забыл накормить.Корабли состоят из полостей; корабли – как женщины. Железовибрировало и пело, пело про хищных женщин, про Кристиан, Мэриголд,мою мать; про губительниц. Я видел мачты и паруса могучих клипперовна фоне темного неба. А потом я сидел на вокзале Темпл-Мидс ибеззвучно выл, терзаемый муками больной совести под безжалостнымивокзальными сводами. Почему, почему никто не поднял трубку? Ночнойпоезд увез меня. Каким-то образом я умудрился разбить полосатую вазу.И осколки оставил в вагоне, выходя на Пэддингтонском вокзале.
Я находился у Кристиан, куда увезлиПрисциллу. Позже я находился с Рейчел в саду. Это был не сон. Кто-топускал змея.
Дома я нашел записку от Рейчел, аутром, рано-рано утром, только я успел приехать, она пришла сама,чтобы объяснить мне, как все произошло: как Присцилларазнервничалась, а в это время как раз позвонила Кристиан, какприехал Арнольд, а потом приехал Фрэнсис. А меня все не было, иПрисцилла раскапризничалась, как младенец без матери, слезы, страхи.Поздно вечером Кристиан увезла Присциллу на такси. Арнольд и Кристианмного смеялись. Рейчел боялась, что я буду на нее сердиться. Я нерассердился. «Ну, конечно, против них вы бессильны».
Присцилла в черном пеньюаре Кристиансидела, откинувшись на высоко взбитые белоснежные подушки. Еебезжизненные жидкие крашеные волосы были непричесаны, лицо безкосметики казалось мягким, как глина или опара, с морщинами,неглубоко отпечатавшимися на вздутой поверхности. Нижняя губаотвисла. Ей можно было дать лет семьдесят, восемьдесят. Кристиан втемно-зеленом платье с ниткой натурального жемчуга ходила, сияя,словно хозяйка удачного вечера. У нее влажно блестели глаза, точноомытые слезами, которые выступают от смеха или от удовольствия ирастроганности. Изящными тонкими пальцами она то и дело проводила посвоим бронзово-каштановым волнистым волосам. Арнольд былпо-мальчишески взбудоражен, извинялся передо мной, но при этом всевремя переглядывался с Кристиан и смеялся. Он напустил на себя свой«заинтересованно-писательский» вид: я только зритель,наблюдатель, но понимающий наблюдатель. Лицо его лоснилось, и белесыеволосы игривой мальчишеской челкой падали на светлые умные глаза.Фрэнсис сидел от всех в стороне и потирал руки, один раз он дажебеззвучно похлопал в ладоши, а его маленькие, близко посаженныемедвежьи глазки радостно бегали от одного лица к другому. Мне он всевремя кивал, словно кланялся, и вполголоса приговаривал: «Ничего,все хорошо, все будет хорошо, все будет очень хорошо». Потом вкакой-то момент он засунул лапу себе в брюки и с озабоченным видомпочесался. Рейчел стояла неподвижно, но в ее позе было что-то отнарочитого спокойствия человека, который в глубине души сильносмущен. Она нерешительно улыбалась, чуть-чуть размыкаяконфетно-розовые накрашенные губы, улыбка ее становилась шире, потомгасла, потом снова появлялась, словно в ответ на какие-то скрытыемысли, но, впрочем, возможно, что это было одно притворство.
– Брэдли, это не заговор, несмотрите так.
– Он ужасно на нас сердится.
– Он думает, что вы взялиПрисциллу в заложницы.
– Я и взяла Присциллу взаложницы!
– Что с вами стряслось?Присцилла была вне себя.
– Я опоздал на поезд.Виноват.
– Почему же вы опоздали напоезд?
– Почему ты не позвонил?
– Смотрите, какой у неговиноватый вид! Присцилла, поглядите только, какой у него виноватыйвид!
– Бедняжка Присцилла думала,что ты попал под машину или еще что-нибудь случилось.
– Видите, Присцилла, мыговорили вам, – никуда он не денется.
– Тише вы все! Присциллахочет что-то сказать!
– Полно, Брэдли, несердитесь.
– Помолчите!
– Ты привез мои вещи?
– Сядь, пожалуйста, Брэд. Тывыглядишь ужасно.
– Мне очень жаль, что яопоздал на поезд.
– Ничего, ничего, все будетхорошо.
– Я звонил.
– Ты привез мои вещи?
– Присцилла, милая, не надотак нервничать.
– К сожалению, нет.
– О, я так и знала, чтоничего не получится! Я так и зна так и знала, я же говорила.
– А в чем дело, Брэдли?
– Роджер оказался дома. Мы сним потолковали.
– Потолковали!
– И теперь ты на егостороне.
– Мужчины все заодно, моямилая.
– Я не на его стороне. Тычто, хотела, чтобы я с ним подрался?
– Доблестный Брэд ЖелезныйКулак!
– Ты говорил с ним обо мне?
– Разумеется.
– И они сошлись во мнениях,что женщины – исчадия ада.<!––nextpage––>
– Женщины и есть исчадияада, если на то пошло.
– Ему плохо?
– Да.
– И в доме грязь и бог знаетчто?
– Да.
– Ну а мои вещи?
– Он сказал, что пришлет их.
– Но неужели ты не могпривезти хоть что-нибудь, хоть одну вещичку?
– Он будет все паковать.
– А ты говорил ему особо проукрашения и норковый палантин?
– Он все пришлет по почте.
– Но ты говорил?
– Все хорошо, все будетхорошо. Да! Говорил!
– Он не пришлет, знаю, чтоне пришлет…
– Присцилла, одевайся.
– Никогда он не пришлет мнемоих вещей, никогда, никогда, я знаю, что не пришлет, они погибли дляменя навеки, навеки!
– Буду ждать тебя внизу.Одевайся, и поедем домой.
– Мои вещи – это все,что у меня было!
– Да нет же, Присциллаостанется у меня.
– А ты нашел их, ты видел ихтам?
– Присцилла, вставай иодевайся.
– Разве вы не хотите, милая,остаться здесь, у меня?
– Брэдли, ну зачем вы с нейтак?
– Брэд, подумай сам. Онануждается во врачебной помощи, в наблюдении психиатров, я наймусиделку…
– Да не нуждается она ни вкакой сиделке!
– Вы же знаете, Брэдли, чтоуход за больными – не ваше амплуа.
– Присцилла!
– Ну посмотрите, что вышловчера.
– Пожалуй, мне пора, –сказала Рейчел, не произнесшая до той минуты ни единого слова итолько неопределенно улыбавшаяся словно бы своим тайным мыслям.
– Ах, пожалуйста, останьтесьеще.
– Выпить чего-нибудь еще невремя?
– Я не отдам вам мою сестру.Чтобы вы тут жалели и унижали ее.
– Никто ее не жалеет!
– Я жалею, –сказал Фрэнсис.
– А тебя вообще никто неспрашивает. Ты сию же минуту отсюда уберешься. Сейчас приедетнастоящий доктор, и мне совершенно не нужно, чтобы ты тут болтался.
– Идем, Присцилла.
– Брэдли, успокойтесь. Можетбыть, все-таки Крис права?
– И нечего вам называть ееКрис.
– Ну знаешь, Брэд, одно издвух: либо ты от меня отрекаешься, либо…
– Присцилла абсолютноздорова, ей только нужно успокоиться и взять себя в руки.
– Брэдли не верит впсихические болезни.
– Собственно, я тоже, но…
– Вы вбиваете ей в голову,что она больна, а ей нужно только…
– Брэдли, Присцилле нуженотдых и покой.
– Это здесь, по-вашему,покой?
– Брэд, она больной человек.
– Присцилла, вставай.
– Брэд, бога ради, не ори.
– Пожалуй, мне в самом делепора.
– Вы ведь хотите остатьсяздесь со мной, моя милая, вы ведь хотите остаться с Кристиан, правда?
– Он не пришлет моих вещей,я знаю, я никогда, никогда их больше не увижу.
– Ничего, ничего, все будетхорошо.
В конце концов Рейчел, Арнольд, Фрэнсиси я вместе вышли от Кристиан. Вернее, я повернулся и пошел, а онипотянулись за мной.
Описанная сцена происходила в одной изновых комнат на верхнем этаже, в прежние годы она была не наша.Обстановка здесь отличалась претенциозностью, хотя сейчас все пришлов запустение: стояла роскошная овальная кино-кровать, а по стенам шлипанели «под бамбук». Я чувствовал себя словно в ловушке,казалось, какая-то игра перспективы свела потолок под острым углом сполом, еще шаг – и уткнешься головой. Бывают дни, когда человеквысокого роста ощущает себя еще выше, чем обычно. Я возвышался надостальными, как над лилипутами, а ноги мои не доставали до пола.Возможно, это еще действовало выпитое вчера вино.
На улице перед глазами у меня кипелачернота. Солнце, пробившись сквозь туманное облако, слепило меня.Встречные люди вырастали высокими черными силуэтами и проплывалимимо, как призраки, как ходячие деревья. Я слышал, что они идут замною. Слышал их шаги еще на лестнице. Но не оборачивался. Мне былотошно.
– Брэдли, вы что, ослепли?Что вы лезете прямо под колеса, безумный вы человек?
Арнольд схватил меня за рукав. И неотпускал. Другие подошли и стали по бокам. Рейчел сказала:
– Ну пусть она побудет тамдень или два. Оправится немного, и тогда заберете ее домой.
– Вы не понимаете, –ответил я. Голова у меня болела, и свет резал глаза.
– Я прекрасно вас понимаю,если хотите знать, – сказал Арнольд. – Выпроиграли этот раунд и все еще не можете прийти в себя. Я бы на вашемместе просто лег в постель.
– Да. А я буду ухаживать завами, – сказал Фрэнсис. – Нет.
– Почему вы щуритесь иприкрываете глаза? – спросила Рейчел.
– Как это случилось, что выопоздали на поезд? – спросил Арнольд.
– Пожалуй, я и в самом делепойду к себе и лягу в постель.
– Брэдли, –сказал Арнольд, – не сердитесь на меня.
– Я не сержусь на вас.
– Это получилось совершеннослучайно – ну вот что я оказался там, я зашел, думал, вы ужевернулись, тут Кристиан позвонила, потом приехала. Присцилла к этомувремени уже довела Рейчел до полного изнеможения, а вы все непоявлялись. Я знаю, вышло не очень приятно для вас, я вполне понимаю,но, право, все было продиктовано только здравым смыслом, а Кристианэто так забавляло, и вы знаете, я неисправимый любитель волнений исуматохи. Вы должны нас простить. Никакого заговора против вас небыло.
– Я знаю, что не было.
– И сегодня я зашел тудапросто потому…
– Неважно. Я еду домой.
– И я с вами, –сказал Фрэнсис.
– Лучше поедем к нам, –предложила Рейчел. – Я накормлю вас обедом.
– Прекрасная мысль.Поезжайте с Рейчел. А мне пора в библиотеку продолжать работу надроманом. И так столько времени растрачено на эту маленькую драму. Авсе из-за моего несносного любопытства. Так вы не сердитесь на меня,Брэдли?
Мы с Рейчел сели в такси. Фрэнсис бежалрядом, пытаясь что-то сказать, но я поднял стекло.
Теперь наконец наступила тишина. Мнеулыбалось крупное спокойное женское лицо – добрая полная луна,а не черноликая, с ножом в зубах, источающая тьму.
Синяк под глазом сошел, а может быть,она запудрила его. Или его вообще не было – просто падала тень.
После вчерашнего первое, что я смогпроглотить, были три таблетки аспирина, за которыми последовал стакансливок, затем – ломтик молочного шоколада, затем – кусоккартофельной запеканки с мясом, затем – немного рахат-лукума,затем – стакан кофе с молоком. Я почувствовал себя физическилучше, голова заработала яснее.
Мы сидели на веранде. Сад у Баффиновбыл невелик, но сейчас, в пышном июньском цвету, он казалсябесконечным. Купы фруктовых деревьев и каких-то перистых кустов средивысокой красноватой травы заслоняли соседние дома, заслоняли дажесвежепросмоленный штакетный забор. Только вьющиеся розы меж стволовсоздавали впечатление замкнутости. Сад изгибался, он был как большаязеленая раковина, источающая запахи листьев и земли. Внизу, у самогокрыльца, была площадка, вымощенная камнем, из щелей смотрели розовыецветы чабреца, а дальше шла подстриженная лужайка, и по ней былирассыпаны белые ромашки. И мне припомнился солнечный летний деньмоего детства. В тот день на бескрайней поляне сквозь рыжие метелкитрав ребенок, которым был тогда я, увидел молодую лису, охотившуюсяна мышей. Лиса была изящна, вся новенькая с иголочки, прямо из руктворца, ослепительно рыжая, в черных чулках, с белой кисточкой нахвосте. Она услышала и обернулась. Я видел ее живую маску, влажныеянтарные глаза. Потом она исчезла. Исчез образ совершенной красоты имистического смысла. Ребенок заплакал и почувствовал, что в немпробудился художник.
– Так, значит, Роджер наседьмом небе от счастья, – сказала Рейчел. Я ей всерассказал.
– Но Присцилле нельзя этогоговорить, верно?
– Пока нельзя.
– Роджер и эта девица.Противно!
– Знаю. Но вся сложность вПрисцилле.
– Что мне делать, Рейчел,что мне делать?
Рейчел, босая, в платье без пояса, неотвечала. Она легонько поглаживала пальцами скулу в том месте, гдемне привиделся синяк. Мы оба сидели, откинувшись, в шезлонгах иотдыхали. Но отдыхающая Рейчел была в то же время оживлена, на еелице появилось знакомое мне выражение, Арнольд называл его«экзальтированным», – румянец каких-топредчувствий тронул обычно бледные, с веснушками щеки и зажег огонь вспокойных светло-карих глазах. Она сидела откинувшись, живая икрасивая. Мелко завитые золотистые волосы были расчесаны во всестороны и неаккуратно торчали вокруг головы.
– Как заводные, –сказал я.
– Кто? Кто как заводные?
– Дрозды.
Несколько дроздов, дергаясь, точноигрушечные, расхаживали в подстриженной траве.
– Совсем как мы.
– О чем вы, Брэдли?
– Заводные. Как мы.
– Возьмите еще шоколаду.
– Фрэнсис любит молочныйшоколад.
– Мне жалко Фрэнсиса, но японимаю Кристиан.
– От таких приятельскихразговоров про Кристиан мне становится тошно.
– А вы не обращайтевнимания. Все это одни ваши мысли.
– Вся моя жизнь – однимысли. Лучше бы она умерла. У себя в Америке. Я уверен, что она убиласвоего мужа.
– Брэдли. Я хотела вамсказать, все это неправда, – то, что я тогда говорила обАрнольде.
– Да, я знаю.
– В браке люди иногдаговорят разные вещи просто так, нуда, механически, но они идут не отсердца.
– Не от чего?
– Брэдли, ну не будьтетаким…
– У меня на сердце тактяжело, словно большой камень в груди. Иногда вдруг чувствуешь надсобою гнетущую власть рока.
– Ну, пожалуйста,приободритесь, прошу вас.
– А вы не сердитесь на меняза то, что я был свидетелем… ну, вот как вы и Арнольд тогда?..
– Нет. Наоборот, вы толькостали как-то ближе.
– Зачем, зачем онапознакомилась с Арнольдом?
– Вы очень привязаны кАрнольду, правда?
– Правда.
– Вы ведь не просто дорожитеего мнением? —Нет.
– Как странно это. Он такрезок с вами. Часто говорит обидные вещи. Но вы для него очень многозначите, я знаю, очень много.
– Давайте слегка переменимтему, хорошо?
– Вы такой смешной, Брэдли.Неземной какой-то. И робкий, как ребенок.
– Меня потрясло появлениеэтой женщины. Вдруг, не ждал не гадал, и бац – пожалуйста. Иона уже запустила когти в Арнольда. И в Присциллу.
– А знаете, она красивая.
– И в вас.
– Нет. Но я отдаю ейдолжное. Вы о ней не так рассказывали.
– Она сильно изменилась.
– Арнольд считает, что вывсе еще любите ее.
– Если он так считает, то,верно, потому, что сам влюбился.
– А вы не влюблены в нее?
– Рейчел, вы хотите довестименя до истерики?
– Господи, ну и ребенок жевы в самом деле.
– Только благодаря ей япознал ненависть.
– А вы не мазохист, Брэдли?
– Не болтайте чепухи.
– Мне иногда казалось, чтовы получаете удовольствие от нападок Арнольда.
– Арнольд влюблен в нее?
– По-вашему, куда он пошел,распрощавшись с нами?
– В библио… Неужелиобратно к ней?
– Конечно.
– Дьявол! Он же виделся снею всего два-три раза.
– А вы не верите в любовь спервого взгляда?
– Так вы считаете, что он…
– Тогда в пивной он вел сней очень долгую сердечную беседу. И потом вчера, когда она…
– Не рассказывайте мне,прошу вас. Так он?..
– Голову он не теряет. Ончеловек земной, но холодный. А вы не от мира сего и теплый. Онобожает всякую суматоху, как он вам говорил, обожает чужие драмы. Онбезумно любопытен, ему все надо знать, всем владеть, он во все долженсовать нос, всех и каждого исповедать. Из него и вправду вышел бынеплохой исповедник, он умеет поддержать человека, когда захочет. Вдва счета выудил у Кристиан всю историю вашего брака.
– Боже мой.
– Это еще тогда, в пивной. Авчера, я думаю, она… Ну хорошо, хорошо, не буду. Я толькохотела сказать, что я на вашей стороне. Хотите, привезем Присциллусюда?
– Поздно. О господи, Рейчел,мне как-то не по себе.
– Ну что за человек! Вот.Возьмите меня за руку. Возьмите. Под запотевшими стеклами верандыстало безумно душно и жарко. Земля и трава запахли как-топо-нездешнему, точно воскурения, и больше не отдавали свежестью идождем. Рейчел придвинула свой шезлонг вплотную к моему. Вес ееблизкого обвисшего тела давил на меня, точно мой собственный. Онаподсунула руку мне под локоть и довольно неловко переплела своипальцы с моими. Так два трупа могли бы приветствовать друг друга вдень воскрешения из мертвых. Потом она стала медленно поворачиватьсяна бок лицом ко мне и положила голову мне на плечо. Я чувствовалзапах ее пота и свежий чистый аромат только что вымытых волос.
Человек в шезлонге особенно беззащитен.Я тщетно ломал голову над тем, что должно означать это рукопожатие,как мне следует на него ответить, долго ли надо держать ее за руку. Акогда она вдруг вытянула шею и неловко, ничуть не смущаясь, потерласьщекой о мое плечо, я неожиданно для себя испытал довольно приятноечувство полнейшей беспомощности. И одновременно сказал:
– Рейчел, встаньте, прошувас, войдемте в дом.
Она вскочила на ноги. Я тоже встал, ногораздо медленнее. Обвисшая парусина не давала опоры – как онамогла так быстро подняться, было выше моего разумения. Вслед заРейчел я прошел в затемненную гостиную.
– Одну минутку, Брэдли. –Она уже распахнула дверь в коридор. Ее отрывистый голос и решительныйвид недвусмысленно показывали, что у нее на уме. Я понял, что, если янемедленно не заключу ее в объятия, случится нечто «непоправимое».Поэтому, закрыв дверь в коридор, я повернулся и обнял ее. Сделал яэто не без удовольствия. Я ощутил ладонями горячую пышность ее плеч иснова – ласкающее, давящее прикосновение ее щеки.
– Сядем, Рейчел.
Мы сели на диван, и в ту же минуту еегубы оказались прижаты к моим.
Я, разумеется, не в первый разприкасался к Рейчел. Случалось и чмокнуть ее дружески в щеку, иобхватить рукой за плечи, и похлопать по руке, но эти ничего незначащие, общепринятые жесты служат порой лишь своего рода прививкойпротив сильных чувств. Примечательно, какие грандиозные преградыстоят на пути к близости между людьми и как они рассыпаются от одноголегчайшего прикосновения. Достаточно взять другого человека за рукуопределенным образом, даже просто определенным образом заглянуть емув глаза, и мир вокруг вас навеки преобразится.
При этом я, подобно досточтимомуАрнольду, старался не терять головы. Я не отрывал губ от губ Рейчел,и мы так долго оставались в неподвижности, что это уже становилосьнелепым. Я по-прежнему не слишком ловко обнимал ее одной рукой заплечи, а другой сжимал ее пальцы. У меня было такое чувство, что я еедержу и при этом сдерживаю. Но вот мы отодвинулись друг от друга ивопросительно заглянули друг другу в глаза – для того, наверно,чтобы понять, что же все-таки произошло.
Лицо человека, только что обнаружившегосвои чувства, всегда представляет собой зрелище трогательное ипоучительное. У Рейчел лицо было светлым, ласковым, сокрушенным,вопрошающим. Мне стало весело. Хотелось выразить удовольствие,благодарность.
– Рейчел, дорогая! Благодарювас.
– Я ведь это не просто чтобыприободрить вас.
– Знаю.
– В этом есть что-тонастоящее.
– Знаю. Я рад. –Мне и раньше хотелось… обнять вас. Но было стыдно. Мне исейчас стыдно.
– И мне. Но… Спасибо,спасибо вам.
Минуту мы молчали, взволнованные, почтисмущенные. Потом я сказал:
– Рейчел, я думаю, мне надоидти.
– Господи, какой вы смешной.Ну хорошо, хорошо, вот ребенок, удирает со всех ног. Ну, ступайте.Спасибо за поцелуй.
– Дело не в этом. Все вышлотак прекрасно. Мне страшно испортить что-то очень важное.
– Да, да, ступайте. Я ужесама достаточно напортила, наверно.
– Какое там напортила!Рейчел, глупая. Это замечательно. Мы теперь стали ближе, верно?
Мы поднялись с дивана и стояли, держасьза руки. Я вдруг почувствовал себя очень счастливым и рассмеялся.
– Я кажусь вам нелепой?
– Да нет же, Рейчел. Выподарили мне немного счастья.
– Ну и держитесь за него,раз так. Потому что оно и мое тоже.
Я отвел жесткие, непослушные рыжиеволосы с ее ласкового смущенного лица и, придерживая их обеимиладонями, поцеловал бледный веснушчатый лоб. Потом мы вышли вприхожую. Мы оба чувствовали неловкость, оба были приятно растроганы,и нам обоим хотелось провести сцену расставания так, чтобы ничего неиспортить. Хотелось поскорее остаться в одиночестве и подумать.
На столике у входной двери лежалпоследний роман Арнольда «Плакучий лес». Я вздрогнул, ирука сама потянулась в карман. Там, вчетверо сложенная, все ещележала моя рецензия на эту книгу. Я вынул ее и протянул Рейчел. Ясказал:
– Сделайте мне одолжение.Прочтите вот это и скажите, печатать или нет. Как вы скажете, так я ипоступлю.
– Что это?
– Моя рецензия на Арнольдовукнигу.
– Разумеется, печатайте,чего тут спрашивать.
– Нет, вы прочтите. Несейчас. Я сделаю, как вы скажете.
– Хорошо. Я провожу вас докалитки.
Мы вышли в сад. Все переменилось.Наступил вечер. В его слабом грозовом освещении все предметы казалисьрасплывчатыми и то ли слишком далекими, то ли близкими. Ближайшиекупались в дымчатом медовом свете солнца, а дальше небо было чернымот туч и близящейся ночи, хотя час еще был совсем не поздний.Смятение, тревога, восторг стеснили мне грудь, я чувствовалнастоятельную потребность поскорее остаться одному.
Сад перед домом был довольно длинным,на лужайке росли какие-то кустики, розы и прочее, а посредине шладорожка, выложенная плоскими камнями. Дорожка в полумраке белела, ана ней были черные узоры – это рос сырой мох между камнями.
Рейчел коснулась пальцами моей ладони.Я сжал ее пальцы и сразу отпустил. Она пошла по дорожке впереди меня.На полпути к калитке неясное чувство, что сзади что-то происходит,заставило меня оглянуться.
В окне третьего этажа, кажется, прямона подоконнике кто-то сидел. Не различая смутно белевшего в сумракелица, я все же узнал Джулиан и почувствовал укор совести: ведь яцеловал мать чуть ли не в присутствии дочери. Однако внимание моебыло привлечено другим. Джулиан, одетая во что-то белое, вероятнохалат, полулежала в темном квадрате распахнутого окна, прислонясьспиной к деревянной раме и высоко подтянув колени. Левая рука ее былавысунута наружу. И я увидел, что она держит на веревочке змея.
Но только это был не простой змей, аволшебный. Самой веревочки не было видно, а вверху, футах в тридцатинад крышей, недвижно висел огромный бледный шар, и от него тянулсявниз длинный хвост. В странном вечернем освещении казалось, будто шарсветится молочно-белым загадочным светом. Хвост, видимо привязанныйна длинной, свободно болтавшейся веревке, потому что он отклонялся отвертикального положения при малейшем дыхании ветра, состоял из рядабелых бантов или, как они виделись на расстоянии, комков, отходившихот материнского круглого тела. А в вышине за шаром, размеры которогобыло трудно определить (его диаметр, если этот термин допустим вприменении к объемному предмету, достигал, возможно, четырех футов),закатное небо отливало фиолетовыми красками – то ли легкоеоблако, то ли просто небесная твердь на грани ночи.
Рейчел тоже обернулась, мы молча стоялии глядели вверх. Фигура в окне была такой странной, такойотчужденной, словно изваяние на гробнице, мне даже в голову неприходило, что я могу заговорить с ней. Но вот она медленно подняладругую руку и широким картинным жестом поднесла ее к невидимойнатянутой веревке. Что-то слабо блеснуло, раздался щелчок, и бледныйшар в вышине с церемонным поклоном стал, словно спохватившись,деловито, величественно набирать высоту и не спеша уходить в сторону.Джулиан перерезала веревку.
Поступок этот, такой нарочитый,показной, так очевидно рассчитанный на нежданно появившихся зрителей,произвел впечатление физического толчка, удара. Боль и печаль сжалимне сердце. Рейчел ахнула и быстро пошла к калитке. Я двинулсяследом. У калитки она не остановилась, а вышла на улицу и, не сбавляяшага, пошла по тротуару. Я заспешил следом и нагнал ее на углу подстарым буком. Заметно стемнело.
– Что это такое было?
– Воздушный шар. Какой-тознакомый ей подарил.
– Но отчего он летает?
– Надут водородом или чем-тотам еще.
– Почему же она перерезалаверевку?
– Понятия не имею. Очереднойвызов. У нее сейчас что ни день, то какие-нибудь фантазии.
– Плохое настроение?
– У девушек в этом возрастевсегда плохое настроение.
– Любовь, должно быть?
– Не думаю, чтобы она ужеиспытала любовь. Просто чувствует себя личностью особенной, а тутоказывается, что никаких особых талантов у нее нет.
– Удел человеческий.
– О, она очень избалована,как и все сейчас, ни в чем не знает отказа, не то что мое поколение.Они так боятся быть обыкновенными. Ей бы отправиться кочевать сцыганами или еще там что-нибудь эдакое выкинуть. А так ей скучно.Арнольд разочаровался в ней, и она это чувствует.
– Бедное дитя.
– Нисколько не бедное,птичьего молока ей не хватает. Вы же сами говорите – уделчеловеческий. Ну ладно, до свидания, Брэдли. Я знаю, вам хочется отменя отделаться.
– Нет, нет…
– Не в дурном смысле. Вытакой скромник. Мне это нравится. Поцелуйте меня.
В темноте под деревом я поцеловал еекоротко, но прочувствованно.
– Я, может быть, напишувам, – сказала она.
– Да, напишите.
– И не беспокойтесь.Беспокоиться совершенно не о чем.
– Знаю. Всего доброго. Испасибо.
Рейчел издала загадочный короткийсмешок и исчезла во тьме. Я свернул за угол и быстро зашагал понаправлению к станции метро.
Я обнаружил, что сердце мое довольносильно бьется. Я никак не мог понять, случилось со мной что-то оченьважное или нет. Завтра, подумал я, все будет ясно. Теперь жеоставалось только одно: не ломать голову, а просто лечь спать исохранить в душе эти новые впечатления. Я все еще ощущал присутствиеРейчел, точно стойкий запах духов. Но в тоже время мысленно яотчетливо видел перед собой Арнольда, словно глядящего на меня издальнего конца освещенного коридора. То, что случилось со мной,случилось также и с ним.
И вот тогда-то я снова увидел воздушныйшар. Он медленно плыл впереди меня над самыми крышами домов. Он ужезаметно снизился и продолжал постепенно терять высоту. На улицезажглись фонари, они проливали слабый, недалекий свет под отпылавшим,но еще не померкшим небом, в котором этот бледный округлый предметбыл почти неразличим. По тротуарам шли люди, но никто, кроме меня, незамечал удивительного странника. Я заторопился, на ходу пытаясьпредугадать его направление. В нижних этажах загородных виллвспыхнули квадраты незашторенных окон. В них кое-где просматривалисьунылые, блеклые интерьеры, мерцало голубое свечение телевизоров. Авверху, над строгим силуэтом крыш и пышным силуэтом древесных крон,по иссиня-черному небу пробирался, таща за собою невидимый хвост, елеразличимый бледный шар. Я бросился бежать.
На бегу свернул в какой-то безлюдныйпереулок, где стояли дома попроще. Шар оказался позади, онпродвигался очень медленно и при этом почти отвесно падал. Я ждалего, глядя, как он приближается ко мне, точно блуждающая луна,таинственный для всех, кроме меня, невидимый провозвестник властной,еще не разгаданной судьбы. Я должен был его поймать. О том, что ябуду с ним делать, когда поймаю, я не думал. Важнее было понять, чтоон будет делать со мной. Я шел по переулку, чувствуя кожей егонаправление и скорость падения.
На несколько секунд он скрылся задеревом. Затем, подхваченный вечерним ветерком, вдруг перелетел на тусторону и очутился в кругу фонарного света. Несколько мгновений онстоял передо мной, большой, желтый, яростно размахивая хвостом избелых бантов. Я даже видел веревку. Я бросился к нему. Что-томимолетное легко коснулось моего лица. В слепящем свете фонаря ясудорожно хватал воздух у себя над головой. В следующее мгновение егоне стало. Он исчез, опустившись где-то дальше, в лабиринте ночныхпригородов. Я еще побегал по узким путаным переулкам, но так больше ине увидел блуждающего знамения.
Входя в метро, я заметил Арнольда, оншел мимо турникета, чему-то про себя улыбаясь. Я посторонился, и онменя не заметил.
У двери моей квартиры меня ждал ФрэнсисМарло. Он несказанно удивился, когда я пригласил его войти. О том,что произошло между нами у меня дома, я расскажу ниже.
Одно из многих отличий жизни отискусства, мой любезный друг, состоит в том, что персонажи вискусстве всегда сохраняют достоинство, а люди в жизни – нет.И, однако, жизнь в этом отношении, как и в других, упорно, хотя ибесплодно, стремится достичь высот искусства. Элементарная забота особственном достоинстве, чувство формы, чувство стиля толкают нас нанизкие поступки чаще, чем можно себе представить, исследуяобщепринятые понятия греха. Добродетельный человек подчас кажетсянелепым просто потому, что пренебрегает бессчетными мелкимивозможностями сподличать и придать себе «хороший» вид.Отдавая предпочтение истине перед формой, он не думает ежечасно отом, как выглядят его действия.
Приличный, порядочный человек (каковымя не являюсь) самым жалким образом убежал бы от Рейчел прежде, чемчто-нибудь «произошло». Я, конечно, не хотел ееоскорбить. Но гораздо больше я был озабочен тем, чтобы самомувыглядеть «хозяином положения». Мне было интереснопоцеловать Рейчел, и задним числом мой интерес еще возрос. Так всеобычно и начинается. Серьезный поцелуй способен преобразить мир,нельзя, чтобы он совершался просто из соображений стиля, ради полнотыкартины. В этой мысли люди молодые, несомненно, усмотрят ханжество.Но именно из-за своей молодости они и не в состоянии понять, что всесобытия имеют последствия. (Это событие тоже имело последствия, идаже весьма неожиданные.) В жизни нет отдельных, пустых,немаркированных моментов, в которые можно поступать как попало, с темчтобы потом продолжать существование с того места, на которомостановились. Дурные люди считают время прерывным, они нарочнопритупляют свое восприятие естественной причинности. Добродетельныеже воспринимают бытие как всеобъемлющую густую сеть мельчайшихпереплетений. Любая моя прихоть может повлиять на все будущее мира.Оттого, что я сейчас курю сигарету и улыбаюсь своим недостойныммыслям, другой человек, быть может, умрет в муках. Я поцеловалРейчел, спрятался от Арнольда и напился с Фрэнсисом. При этом ясовершенно переменил свой «жизненный настрой», что имеловесьма далекие и неожиданные последствия. Разумеется, мой друг, я немогу – как мог бы я? – до конца сожалеть о том, чтопроизошло. Но прошлое нужно судить по справедливости, какие бы дивныечудеса ни проистекли из твоих промахов по неисповедимой милостисудьбы, felix culpa 1не может служить оправданием.
Для художника все оказывается связаннымс его творчеством, все питает его. Мне, вероятно, следует подробнееобъяснить мое тогдашнее состояние ума. Назавтра после воздушного шарая проснулся с мучительным ощущением беспокойства. Может быть, надонемедленно уехать в «Патару» и взять Присциллу с собой?Этим разрешилось бы сразу несколько проблем. Сестра будет у меня подприсмотром. Эта элементарная, настоятельная обязанность оставаласьпри мне, подобно острому шипу в теле моего увертливого эгоизма. Крометого, я уеду от Кристиан, уеду от Кристиан сам, по своей инициативе.Уже одно физическое расстояние может оказаться спасительным, я думаю,всегда спасительно в таких случаях простейшей околдованности. Ярассматривал Кристиан как колдунью, как низменного демона моей жизни,хотя, конечно, ни в коей мере не оправдывал себя самого. Есть люди,которые просто автоматически возбуждают в нас навязчивоеэгоистическое беспокойство, неотступную досаду. От такого человеканадо спасаться бегством – или же быть к нему абсолютно глухим.(Или быть «святым», о чем здесь речи нет.) Я знал, что,оставаясь в Лондоне, неизбежно должен буду опять встретиться сКристиан. Хотя бы из-за Арнольда, чтобы выяснить, что там у нихпроисходит. И вообще должен буду, потому что это неизбежно. Те, ктоиспытал подобное наваждение, поймут меня.
Когда я скажу, что считал нужным уехатьиз Лондона еще и из-за Рейчел, не надо меня понимать в том смысле,будто мною руководили исключительно угрызения деликатного свойства,хотя, разумеется, угрызения у меня были. Я испытывал в связи с Рейчелнечто большее, своего рода отвлеченное удовлетворение, включавшее всебя много составных частей. Одной из таких составных частей былодовольно низменное, грубое и элементарное сознание, что теперь мы сАрнольдом квиты. Или, пожалуй, это уж действительно слишком грубосказано. Я просто чувствовал себя по-новому, защищенным от Арнольда.Было нечто важное для него, что я знал, а он нет. (Только многопозднее мне пришло в голову, что Рейчел могла рассказать ему о нашихпоцелуях.) Такое знание всегда придает человеку уверенности в себе.Хотя буду справедливым и замечу, что у меня не было ни малейшегонамерения идти в этом смысле дальше. Примечательно, как далеко мы сней уже успели зайти. Очевидно, по справедливому замечанию самойРейчел, и у нее, и у меня в душе к этому уже была подготовлена почва.Подобные диалектические скачки из количества в качество – нередкость в человеческих отношениях. И это было еще одной причиной,чтобы мне уехать из Лондона. Мне надо было многое обдумать, и я хотелобдумывать без дальнейшего вмешательства внешних событий. До сих порвсе шло хорошо, достоинство и рассудок не пострадали. Возникла дажекакая-то законченность. Поступок Рейчел доставил мне большую радость.Я не чувствовал вины. Я хотел мирно наслаждаться теплом этой радости.
Однако стоило только встать напрактическую точку зрения, и становилось очевидно, что этонеподходящий способ для решения всех моих проблем. Присцилла и я в«Патаре» – это было просто немыслимо. Во-первых, яне смогу работать под одной крышей с сестрой. Мало того, что ееистерическое присутствие не позволит мне углубиться в творчество. Язнал, что она очень скоро вообще доведет меня до исступления. И крометого, насколько серьезна ее болезнь? Нуждается ли Присцилла вмедицинском обслуживании, в психиатрическом лечении, в электрошоковойтерапии? А что мне делать с Роджером и Мэриголд, с ожерельем изхрусталя и лазуритов и с норковым палантином? Пока все эти вопросы небудут решены, Присцилла должна оставаться в Лондоне, а стало быть, ия тоже.
Бремя всех этих неожиданных препятствийположительно выводило меня из себя. Потребность уехать из города исесть за работу дошла во мне до предела. Я чувствовал себя, как этобывает с художниками в счастливую минуту, «посвященным,призванным». Я больше не принадлежал себе. Силы, которым я такдолго, так самоотверженно и бескорыстно служил, готовилисьвознаградить меня за все. Я чувствовал в себе наконец-то великуюкнигу. Это было дело первостепенной, жесточайшей срочности. Мне нуженбыл мрак, чистота, одиночество. Я не мог терять драгоценное время намелочи, на пустые житейские планы, незапланированные спасательныеэкспедиции и неприятные разговоры. Но прежде всего надо быловызволить Присциллу от Кристиан – ведь Кристиан сама прямо таки сказала, что рассматривает ее как заложницу. Осуществимо ли это бездальнейших контактов? Или мне все-таки придется прибегнуть к помощиРейчел и замутить в конце концов чистые воды этого источника?
Я впустил в свой дом Фрэнсиса, потомучто меня поцеловала Рейчел. В этот вечер разлившаяся несокрушимаяуверенность в себе еще наполняла меня благожелательством и силой. И яудивил Фрэнсиса, пригласив его к себе. Кроме того, мне нужен былсобутыльник, раз в жизни мне захотелось посидеть и поболтать –не о том, понятно, что произошло на самом деле, а совсем о другихвещах. Когда у человека есть тайная радость, ему приятно потолковатьо чем угодно, о предметах совершенно посторонних. Кроме того, мнебыло важно ощутить себя неизмеримо выше Фрэнсиса. Как сказал одинумный писатель (вероятно, француз), нам мало преуспеть, нужно еще,чтобы другие потерпели неудачу. И потому в тот вечер я испытывал кФрэнсису благосклонность за то, что он был таков, каков он был, а ятаков, каков был я. Мы оба много выпили, и я позволил ему для моегоразвлечения выступить в роли шута: он обсуждал со мной способызаставить раскошелиться свою сестрицу – предмет, в котором онможет быть вполне занимателен. Он сказал: «Арнольду, конечно,очень хочется снова свести вас с Кристиан». Я хохотал, какбезумный. Еще он сказал: «Почему бы мне не остаться у васухаживать за Присциллой?» Я опять захохотал. Выставил я еготолько сильно за полночь.
На следующее утро я встал с головнойболью и с ощущением, будто всю ночь не смыкал глаз, которое такхорошо знакомо людям, страдающим бессонницей. Надо было, как видно,позвонить моему врачу и попросить еще снотворных таблеток. Я былистерзан заботой о Присцилле и раздираем безумным желанием немедленноуехать и начать работу над книгой. Помимо всего этого, я ещеиспытывал теплое чувство признательности к Рейчел, меня даже тянулосесть и написать ей туманно-неопределенное письмо. Впрочем, в этомотношении, как выяснилось, она меня опередила. Выйдя после завтрака,вернее, после чая, так как я обычно не завтракаю, в прихожую, яобнаружил на коврике перед дверью продолговатый конверт, надписанныйее рукой, – очевидно, только что просунутый кем-то вдверь. Письмо было такое:
«Мой дорогой Брэдли, простите,пожалуйста, что я вот так сразу же села за письмо к Вам. (Арнольдспит, я одна в гостиной. Час ночи. Кричит сова.) Вы так поспешноубежали, я и половины не успела Вам сказать из того, что мне былонужно. Какой Вы все-таки ребенок. Знаете ли, Вы восхитительнопокраснели! Я уже тысячу лет не видела, чтобы мужчина краснел. И ятысячу лет никого по-настоящему не целовала. Ведь это былпо-настоящему важный поцелуй, правда? (Два по-настоящему важныхпоцелуя!) Мой дорогой, мне уже давно хотелось поцеловать Вас. Брэдли,я нуждаюсь в Вашей любви. Я имею в виду не интрижку. Мне нужналюбовь. Вчера я сказала, что наговорила Вам неправду про Арнольда,когда Вы видели меня в тот ужасный день в спальне. Но это не совсемтак. То, что я Вам тогда говорила, наполовину все-таки правда. Я,конечно, люблю Арнольда, но и ненавижу тоже, можно любить и в то жевремя не прощать какие-то вещи. Сначала, совсем недолго, я думала,что и Вас никогда не прощу за то, что Вы видели меня в кошмарнуюминуту моего поражения – жена наверху плачет, а муж пожимаетплечами и толкует о „женщинах“ с другим мужчиной (это иесть ад). Но получилось иначе. Вместо ненависти – поцелуй. Мнетеперь обязательно надо иметь в Вас союзника. Не в „войне“против мужа. Воевать с ним я не могу. А просто потому, что яодинокая, стареющая женщина, а Вы – старый друг, и мне такхочется обнять Вас, обвить Вам руками шею. Большое значение имеет ито, что Вы так любите и цените Арнольда. Брэдли, Вы спрашивали, какпо-моему, влюблен ли Арнольд в Кристиан, и я Вам не ответила. Таквот, после сегодняшнего вечера я начинаю думать, что влюблен. Онстолько смеялся, был так весел. (Я подозреваю, что весь день онпробыл у нее.) Без конца говорил о Вас, но думал при этом о ней. Немогу Вам выразить, как мне это больно. И вот Вам, мой дорогой, ещеодна причина, почему вы мне нужны. Брэдли, между нами должен бытьсоюз, союз отныне и присно. Ничто другое меня не устраивает, и никтодругой для этого не подходит. Я должна, как могу, по-прежнему жить смужем, мирясь с его неверностью и с его приступами бешенства, окоторых никто посторонний, даже Вы, ничего не знает, а рассказать –не поверят, мирясь также и с моей собственной ненавистью, котораявходит в мою любовь. Я не могу, не в силах простить. Когда я в тотдень лежала, натянув край простыни на разбитое лицо, я заключиладоговор с преисподней. И однако я люблю его. Какая фантасмагория,правда? Мыслимо ли тут оставаться в здравом уме? Вы должны мнепомочь. Вы единственный, кто знает правду, хотя бы частично, и ялюблю Вас особенной любовью, которую Вы не можете не разделять. Настеперь связывают нерасторжимые узы, а кроме того, и клятва молчания.Я ни словом не обмолвлюсь о нашем „союзе“ Арнольду, и Вы,я знаю, тоже. Брэдли, я должна Вас увидеть как можно скорее, я должнас Вами видеться часто. Надо, чтобы Вы увезли Присциллу от Кристиан ипоселили у нас, тогда Вы сможете ее здесь навещать, а я буду за нейухаживать. Позвоните мне утром, хорошо? Я съезжу подбросить Вам этописьмо и сразу вернусь домой. Если Арнольд будет дома, когда Выпозвоните, я буду говорить обычным тоном, Вы сразу поймете ипозвоните еще раз, попозже. О Брэдли, я так нуждаюсь в Вашей любви исовершенно полагаюсь на Вас отныне и навсегда.
Любящая, любящая Вас Р.
P. S. Рецензию я прочитала и вкладываюв этот же конверт. По-моему, публиковать ее не нужно. Арнольду этобыло бы очень больно. Вы с ним должны любить друг друга. Это оченьважно. Помогите мне сохранить рассудок!»
Это эмоциональное, путаное посланиевстревожило, растрогало, раздосадовало, обрадовало и вконецперепугало меня. Что это, новое и большое, происходит со мной и какихнадо ожидать последствий? Зачем женщинам обязательно ставить всеточки над «i»? Почему она не оставила все как есть, вприятной неопределенности? Я сам смутно думал о ней как о союзникепротив (против?) Арнольда. Но она облекла эту ужасную мысль в слова.И если между Арнольдом и Кристиан что-то есть и я должен из-за этогосходить с ума, разве мне легче, что Рейчел тоже сходит с ума? Еебесконечные «нуждаюсь» пугали меня. Мне захотелосьпоскорее увидеться с Арнольдом, поговорить с ним по душам, даже,может быть, поорать друг на друга. Но разговор по душам с Арнольдомчас от часу выглядел все невозможнее. В полном смятении я опустилсяна стул прямо там, где стоял, в прихожей, и стал думать. И тутзазвонил телефон.
– Алло, Пирсон? ГоворитХартборн. Я собираюсь устроить небольшую вечеринку для нашихсотрудников.
– Что?
– Небольшую вечеринку длясотрудников. Я думал пригласить Бингли, и Мейтсона, Хейдли-Смита, иКолдикотта, и Дайсона, разумеется, с женами, и мисс Веллингтон, имисс Сирл, и миссис Брэдшоу…
– Прекрасно.
– Но я хочу знать наверняка,что вы сможете прийти. Понимаете, вы у нас будете вроде почетногогостя.
– Вы очень любезны.
– Так вот, назовите мнедень, когда вам удобно, и я разошлю приглашения. Помянем старыевремена. О вас здесь все справляются, и я подумал, что…
– Мне любой день подходит.
– Понедельник?
– Разумеется.
– Чудесно. Значит, в восемьу меня. Да, кстати, пригласить Грей-Пелэма? Он придет без жены, такчто все будет в порядке.
– Конечно, конечно.
– И еще я хочу сговориться свами и пообедать вместе.
– Я вам позвоню. У меня подрукой сейчас нет записной книжки.
– Ну хорошо. Так вы незабудете насчет понедельника?
– Сейчас запишу. Спасибобольшое. Я еще не успел повесить трубку, когда у дверей позвонили. Яоткрыл. Приехала Присцилла. Она прошла мимо меня в гостиную и сразуже принялась плакать.
– О господи, Присцилла, даперестань же плакать.
– Тебе только одно нужно –чтобы я перестала плакать.
– Ну хорошо, мне только однонужно. Пожалуйста, перестань.
Она откинулась на спинку большого«хартборновского» кресла и действительно пересталаплакать. Волосы ее были в безобразном беспорядке, потемневший проборшел через всю голову зигзагом. Она лежала в кресле в некрасивой,вялой позе, колени расставлены, рот раскрыт. На одном чулке быладырка, и в дырке выпучился кусок розового, в пятнах, колена.
– Присцилла, Присцилла! Мнетак жаль…
– Да. Жалей, жалей, Брэдди.Ты знаешь, я думаю, ты был прав. Мне нужно вернуться к Роджеру.
– Присцилла, это невозможно.
– Почему? Ты же сам меняубеждал. Столько раз твердил, что я должна вернуться. Что ему плохо,что дом в запустении. Я ему нужна все-таки, наверно. И там мой дом.Там – и больше нигде. Может быть, теперь он будет лучше со мнойобращаться. Брэдли, понимаешь, мне кажется, я схожу с ума. Как этобывает, когда люди сходят с ума, – сами они знают, чтосходят?
– Глупости. Вовсе ты несходишь с ума.
– Пожалуй, я пойду лягу впостель, если ты не против.
– Я, к сожалению, так и неприготовил запасную кровать.
– Брэдли, в твоей горкечто-то не так. Не хватает какой-то вещицы. Куда ты переставил женщинуна буйволе?
– Женщину на буйволе? –Я в недоумении осмотрел зиявшее пространство на полке. –Ах да. Я подарил ее. Подарил Джулиан Баффин.
– Ах, Брэдли, ну как ты мог?Она же моя, моя! – воскликнула Присцилла со стоном, ислезы снова побежали у нее из глаз. Она стала слепо шарить у себя всумке, ища носовой платок.
Я вспомнил, что формально она былаправа. Я подарил ее много лет назад Присцилле ко дню рождения, нопотом как-то нашел эту прелестную вещицу у нее в ящике комода изабрал себе.
– Ах ты боже мой!
Я почувствовал, что краснею – вполном согласии с описанием Рейчел.
– Ты даже не смог ее дляменя сохранить.
– Я верну ее.
– Я ведь отдала ее тебе,потому что думала, я всегда смогу ее здесь навестить. Здесь для неебыла подходящая обстановка.
– Мне ужасно жаль,Присцилла.
– Я потеряла и никогда неверну свои драгоценности, а теперь вот и она пропала, моя дорогая,последняя…
– Прошу тебя, Присцилла, яже сказал…
– Ты отдал ее этой противнойдевчонке.
– Она попросила. Небеспокойся, пожалуйста, я ее верну. А тебе сейчас лучше лечь иотдохнуть. – Она же моя, ты сам мне ее подарил.
– Да, да, знаю, я ее верну,а теперь успокойся, пожалуйста. Можешь лечь в мою кровать.
Присцилла поплелась в спальню. И сразуже забралась под одеяло.
– Может быть, разденешься?
– Какой смысл? Какой смыслвообще во всем? Лучше бы мне умереть.
– Присцилла, не раскисай,возьми себя в руки. Я рад, что ты вернулась. А почему ты оттуда ушла?
– Арнольд стал приставать комне. – Что?
– Я его оттолкнула, и онобозлился. Должно быть, он рассказал об этом Кристиан. И они тамвнизу целый день смеялись, смеялись без конца. Наверно, они надо мнойсмеялись.
– Вряд ли. Просто им быловесело.
– Ну а я не могла этогослышать. Не могла.
– Арнольд был там днем?
– А как же. Он вернулсясразу после твоего ухода и пробыл почти весь день, они приготовилибольшой обед, я чувствовала запахи, мне ничего не хотелось, я толькослышала, как они все время смеялись, смеялись без конца. Я им была ненужна, они на целый день оставили меня одну.
– Бедная Присцилла.
– Я его не выношу. И еетоже. Я им там нисколько не нужна, им до меня дела нет, и вовсе ониобо мне не заботятся, для них это просто игра, просто шутка.
– Вот тут ты права.
– Они пользуются мною всвоей игре, добиваются, чего хотят, и рады. Я их ненавижу. Я чувствуюсебя наполовину мертвой. Как будто я где-то внутри истекаю кровью.Как ты думаешь, я не схожу с ума?
– Да нет же.
– Она говорила, что долженприйти доктор, но никакой доктор не пришел. Я чувствую себя ужасно, уменя, наверно, рак. Все меня презирают, все всё обо мне знают.Брэдли, ты не мог бы позвонить Роджеру?
– Нет, нет, прошу тебя…
– Я все равно должна буду кнему вернуться. Дома я смогу вызвать доктора Мейси. Или же мне лучшеубить себя. Да, я думаю, я убью себя. Никто и внимания не обратит.
– Присцилла, разденьсятолком. Или встань и причешись как следует. Я не могу видеть, как тылежишь в постели одетая.
– Господи, какая разница?Какая разница?
Снова зазвонили у входной двери. Япобежал открывать. На пороге стоял Фрэнсис Марло, с умильнымраболепием щуря свои медвежьи глазки.
– Брэд, прошу менявеликодушно простить, я…
– Входите, –сказал я. – Вы предлагали свои услуги по уходу за моейсестрой. Так вот, она здесь, и вы наняты.
– Правда? Чудненько,чудненько.
– Можете идти и приступать ксвоим обязанностям. Она там. Найдется у вас для нее какое-нибудьуспокоительное?
– Я всегда ношу при себе…
– Ну и отлично. Ступайте. –Я поднял телефонную трубку и набрал номер. – Алло, Рейчел?
– О… Брэдли.
По ее голосу я сразу понял, что онаодна. Женщины умеют так много передать одним тоном, каким онипроизносят ваше имя.
– Рейчел! Спасибо за вашемилое письмо.
– Брэдли… могу я васувидеть… скоро… прямо сейчас?..
– Рейчел, послушайте меня.Присцилла вернулась, и здесь Фрэнсис Марло. Слушайте. Я подарилДжулиан буйвола, на котором сидит дама.
– Что?
– Такую бронзовую фигурку.
– А-а. Подарили Джулиан?
– Да. Она попросила, когдабыла здесь, помните?
– Ах да.
– Так вот, это на самом делеПрисциллина фигурка, только я забыл, и она хочет ее обратно. Вы немогли бы взять ее у Джулиан и привезти сюда, или пусть она привезет.Передайте ей мои извинения…
– Ее нет дома, но я поищу. Исразу же привезу.
– Здесь полно народу. Мы небудем…
– Да, да. Сейчас приеду.
– Он спилил мою магнолию, –жаловалась Присцилла. – Она, видите ли, затеняла клумбу.Сад у него всегда был – «мой сад», дом – «мойдом». Даже кухня и та была – «моя кухня». Яотдала этому человеку всю мою жизнь. У меня нет ничего, ничего!
– Удел человеческий мрачен идик, – бормотал в ответ Фрэнсис. – Мы все –демоны друг для друга. Да. Демоны. – Вид у него былдовольный, красные губы поджаты, медвежьи глазки поглядывали на меняскромно и удовлетворенно.
– Присцилла, позволь, ярасчешу тебе волосы.
– Нет, не дотрагивайтесь доменя, я чувствую себя прокаженной, мне кажется, я заживо гнию, яуверена, что от меня пахнет…
– Присцилла, сними,пожалуйста, юбку, она, вероятно, ужасно смялась.
– Ну и что, какое это всеимеет значение? О, я так несчастна.
– Давай по крайней мереснимем туфли.
– Мрачен и дик. Мрачен идик. Демоны. Демоны. Да.
– Присцилла, перестань такнапрягаться. Ты вся деревянная, точно неживая.
– А мне и незачем бытьживой.
– Ну хоть попробуй лечьпоудобнее!
– Я отдала ему всю жизнь.Больше у меня нет ничего. Ничего. Что еще остается женщине?
– Ужасно и напрасно.Напрасно и ужасно.
– О, мне так страшно…
– Присцилла, тебе совершеннонечего бояться. О господи, как ты меня мучаешь!
– Страшно.
– Прошу тебя, сними туфли.
У дверей снова зазвонили. Я открылдверь, увидел Рейчел и уже готов был сокрушенно развести перед нейруками, как вдруг заметил у нее за спиной Джулиан.
Рейчел была одета в светло-зеленый,похожий на офицерский макинтош. Руки она держала в карманах, а лицоее, обращенное ко мне, выражало тайный восторг. Одного взгляда,которым мы обменялись в первое же мгновение, было достаточно, чтобыпочувствовать, как далеко мы успели зайти со времени последнегосвидания. Обычно люди не слишком всматриваются в глаза друг другу. Яиспытал приятное потрясение. Джулиан была в бежевом вельветовомжакете и брюках, на шее – газовый индийский шарф, коричневый сзолотом. Вид был шикарный, но при этом лицо ее и весь облик выражализастенчивость и скромность, она словно говорила: «Я знаю, яздесь самая младшая, самая незначительная и неопытная, но я сделаювсе, чтобы быть вам полезной, и спасибо вам большое за то, что вывообще обращаете на меня внимание». Все это, разумеется, однапоза. В действительности молодые люди самодовольны и совершеннобезжалостны. В руках она держала женщину на буйволе и большой букетирисов.
Рейчел поспешила объяснить:
– Джулиан как раз вернуласьдомой и непременно захотела привезти вам эту вещицу сама.
Джулиан сказала:
– Я так рада, что могувернуть ее Присцилле. Конечно, раз это ее, надо ей тут же отдать. И яочень надеюсь, что это ее немного ободрит и обрадует.
Я пригласил их войти и провел вспальню, где Присцилла по-прежнему жаловалась Фрэнсису:
– Он не имел ни малейшегопредставления о равенстве, мужчины вообще этого не понимают, онипрезирают женщин… Мужчины ужасны, ужасны…
– Присцилла, к тебе гости.
Присцилла сидела в кровати, обложеннаявысоко взбитыми подушками, из-под одеяла выглядывали носки туфель.Глаза у нее покраснели и заплыли от слез, рот был скорбно растянут,точно щель почтового ящика.
Джулиан вышла вперед и села на крайкровати. Она почтительно положила ирисы на одеяло под бок Присциллеи, словно забавляя ребенка, стала двигать к ней по одеялу бронзовогобуйвола. Фигурка ткнулась Присцилле в грудь. Присцилла не поняла, чтоэто, и с испугом и отвращением вскрикнула. А Джулиан тем временемвздумала ее поцеловать и, подавшись вперед, потянулась губами к еещеке. Слышно было, как они стукнулись подбородками.
Я сказал мягко:
– Посмотри, Присцилла, воттвоя женщина на буйволе. Вернулась к тебе, видишь?
Джулиан успела ретироваться к изножьюкровати. Она смотрела на Присциллу с мучительной, все еще несколькозастенчивой жалостью, чуть приоткрыв губы и, словно в молитве, сложивладони. Казалось, она молит Присциллу о прощении за то, что онамолода, хороша собой, чиста и не испорчена и перед нею – долгоебудущее, а Присцилла стара, безобразна и грешна и будущего у нее нет.Контраст между ними был пронзителен, как спазм.
Я ощутил эту боль, я разделил мукусестры. Я сказал:
– И смотри, что за чудесныецветы тебе принесли, Присцилла. Какая ты счастливица!
Присцилла сердито прошептала:
– Я не маленькая. Нечего вамвсем так… меня жалеть. И смотреть на меня так. И так со мнойобращаться, как будто… как будто…
Она нашарила на одеяле бронзовуюфигурку, я думал, она хочет подержать ее. Но вместо этого она сразмаху швырнула ее через всю комнату об стену. Слезы снова градомполились у нее из глаз, она зарылась лицом в подушку. Ирисы упали напол. Фрэнсис подобрал женщину на буйволе и, улыбаясь, спрятал владонях. Я сделал знак Рейчел и Джулиан, и мы вышли из спальни. Вгостиной Джулиан сказала:
– Мне так ужасно жаль.
– Ты не виновата, –ответил я ей.
– Как это, должно быть,жутко, когда ты… вот такая.
– Ты не можешь понять,каково это, когда ты вот такая, – сказал я. –Так что и не пытайся.
– Мне ужасно жаль ее.
– Беги-ка теперь по своимделам, – сказала Рейчел.
– Мне… мне быхотелось, – нерешительно проговорила Джулиан, –ну, ладно. – Она пошла к двери, но обернулась. –Брэдли, можно тебя на два слова? Проводи меня до угла, ладно? Я тебяне задержу.
Я по-заговорщически махнул Рейчел ивышел вслед за девушкой из дому. Она, не оглядываясь, самоувереннопрошла через двор и свернула на Шарлотт-стрит. Ярко светило холодноесолнце, и я вдруг почувствовал большое облегчение, очутившись наулице в толпе спешащих, незнакомых, равнодушных людей, под яснымисиними небесами.
Мы прошли несколько шагов иостановились перед оранжевой телефонной будкой. Джулиан снова сталаоживленной и по-мальчишески задорной. Она тоже явно испытывалаоблегчение. Над нею, сзади, высилась башня Почтамта, и я словно самбыл в этой вышине – так отчетливо, так близко мне видны быливсе ее сверкающие металлические части. Я чувствовал себя высоким ипрямым – до того хорошо было вдруг вырваться из дома, прочь отПрисциллиных красных глаз и тусклых волос, и очутиться на минутурядом с кем-то, кто молод, красив, не испорчен и не растрачен, скем-то, у кого есть будущее.
Джулиан озабоченно сказала:
– Брэдли, мне очень жаль,что у меня это так плохо получилось.
– Это ни у кого бы хорошо неполучилось. Настоящее страдание само отрезает к себе все дороги.
– Как ты замечательносказал! Но святой человек мог бы ее утешить.
– Святых нет, Джулиан. Да тыи молода еще думать о святости.
– Я знаю, мне такпо-идиотски мало лет. О господи, старость так ужасна, бедная, беднаяПрисцилла. Послушай, Брэдли, я только хотела тебя поблагодарить за тописьмо. Такого замечательного письма мне еще не писал никто.
– Какое письмо?
– Ну, то письмо. Обискусстве. Об искусстве и правде.
– А-а, ну да.
– Я считаю тебя моимучителем.
– Очень любезно с твоейстороны, но…
– И прошу тебя составить мнесписок литературы для чтения. Более полный.
– Спасибо, что принесланазад женщину на буйволе. Надо будет дать тебе что-нибудь взамен.<!––nextpage––>
– Правда? Ах, пожалуйста!Что-нибудь, какую-нибудь маленькую вещичку. Мне бы так хотелось иметьот тебя память, меня бы это вдохновляло, какую-нибудь вещь, которая утебя давно, которую ты много раз держал в руках.
Я был тронут.
– Я поищу, –сказал я. – А теперь мне, пожалуй…
– Брэдли, погоди немного. Мыс тобой совершенно не разговариваем. Ну да, я понимаю, сейчас нельзя,но давай встретимся как-нибудь на днях, мне нужно поговорить с тобойо «Гамлете».
– О «Гамлете»?Ах да, но…
– Мне надо подготовить его кэкзамену. И потом, знаешь, Брэдли, я совершенно согласна с тем, чтоты написал в своей рецензии на папину книгу.
– Где ты видела моюрецензию?
– Я заметила, когда мамапрятала ее с таким таинственным видом…
– Не очень-то честно с твоейстороны…
– Знаю. Я никогда не станусвятой, даже если доживу до такой же старости, как твоя сестра. Но ясчитаю, что папа должен раз в жизни услышать о себе правду, у всехпривычка расхваливать его, не думая, знаешь, – известныйписатель, явление в литературе, никому и в голову не приходит оценитьего творчество критически, получается прямо заговор…
– Я знаю. Но все равно я еене напечатаю.
– Почему? Он должен знатьправду о себе. Каждый должен знать о себе правду.
– Так думают молодые.
– И потом – еще насчетКристиан: папа говорит, что занимается ею в твоих интересах…
– Что?
– Что он там делает, я незнаю, но, по-моему, тебе надо пойти к нему и все выяснить. И я бы натвоем месте уехала, как вот ты говорил тогда. Может быть, я могла бынавестить тебя в Италии, вот чудесно было бы! А за Присциллойприсмотрит Фрэнсис Марло, он мне понравился. Послушай, по-твоему,Присцилла вернется к мужу? Я бы скорее умерла на ее месте.
Столько ясности одним махом – этобыло довольно трудно воспринять. Молодежь всегда так прямолинейна. Яответил:
– На последний твой вопросмогу ответить, что не знаю. И спасибо за соображения, которые емупредшествовали.
– Мне ужасно нравится, какты говоришь, ты всегда так точен, не то что папа. Он живет в розовомтумане, а вокруг Иисус, и Мария, и Будда, и Шива, и Король-рыболов 1водят хороводы в современных костюмах.
Это было так похоже на Арнольдовыкниги, что я засмеялся.
– Я благодарен тебе засоветы, Джулиан.
– Я считаю тебя своимзвездочетом.
– И спасибо, что тыдержишься со мной как с равным. Она заглянула мне в глаза, вероятно,опасаясь подвоха.
– Брэдли, мы ведь будемдрузьями, да? Настоящими друзьями?
– Что должен был означатьвоздушный шар? – спросил я.
– Да просто так, небольшаядемонстрация.
– Я пытался его поймать.
– Честное слово?
– Но он улетел.
– Ну и хорошо, что онпропал. Он для меня много значил.
– Жертвоприношение богам?
– Да. Откуда ты узнал?
– Тебе подарил его мистерБеллинг?
– Но откуда же ты…
– Я ведь твой звездочет.
– Мне правда был очень дорогэтот шарик. Иногда, конечно, подмывало отпустить его, но я и недумала тогда, что перережу веревку.
– Пока не увидела в садумать?
– Пока не увидела в садутебя.
– Ну хорошо, Джулиан, теперья должен отпустить тебя, перерезать веревку, твоя мама ждет меня.
– Когда же мы поговорим о«Гамлете»?
– Я позвоню.
– Не забывай, что ты мойгуру.
Я пошел обратно. В гостиной Рейчелподнялась мне навстречу и одним рассчитанным порывом сжала меня вобъятиях. Мы закачались, едва не рухнув на пол, где валялсясброшенный ею макинтош, и наконец опустились в «хартборновское»кресло. Рейчел пыталась протолкнуть меня коленом в глубину кресла, ноя сидел, вытянув ноги, на самом краю и держал ее перед собой, точнобольшую куклу.
– О Рейчел, не надо никакихосложнений.
– Вы обсчитали меня настолько минут! Называйте как хотите, но мы все равно уже переступилигрань. Звонила Кристиан.
– Насчет Присциллы?
– Да. Я сказала, чтоПрисцилла останется здесь. А она сказала…
– Ничего не хочу слышать.
– Брэдли, я должна вамрассказать одну вещь, чтобы вы могли как следует подумать. Я понялаэто уже после того, как написала вам письмо. Меня больше не мучаетто, что происходит у Арнольда с Кристиан, слышите? Я словноосвободилась. Вы понимаете, Брэдли? Понимаете, что это значит?
– Рейчел, я не хочу никакихосложнений. Я должен работать, я должен быть один, я собираюсь писатькнигу, этого мгновения я ждал всю жизнь…
– Господи, у вас сейчастакой брэдлианский вид, что я готова заплакать. Мы оба не молоды иоба не дураки. Никаких осложнений не будет, кроме тех, которыеисходят от Арнольда. Просто родился новый мир, который принадлежитвам и мне. У нас теперь всегда будет прибежище. Мне нужна любовь, мненужны люди, которых я могла бы любить, мне нужны вы, чтобы я моглалюбить вас. Конечно, я хочу, чтобы и вы любили меня, но даже это нетак уж важно, а что мы будем делать, и вовсе не имеет значения.Просто держать вас за руку – как это чудесно, кровь начинаетбыстрее бежать у меня по жилам. Наконец-то у меня в жизни что-топроисходит, наконец-то я живу, двигаюсь, изменяюсь, подумать только,как много успело всего произойти со вчерашнего дня. Я столько летбыла как мертвая, я была несчастной и ужасно скрытной. Думала,сохраню верность ему до конца моих дней, и, конечно, так и будет,конечно, я люблю его, это само собой. Но, любя его, я была словно вкаком-то ящике, и теперь я из этого ящика выбралась. Знаете что, мнекажется, мы совершенно случайно открыли секрет полнейшего счастья.Вероятно, вообще невозможно быть счастливым до сорока лет. Вотувидите, никакой драмы не получится. Все останется по-прежнему, кромесамого глубинного. Я навеки жена Арнольда. И вы тоже можете ехатькуда хотите, и быть один, и писать свою книгу, и все, что угодно. Ноу нас будет тайное прибежище, у нас будем – мы, вечный союз,словно религиозная клятва, – и в этом наше спасение, еслитолько вы мне позволите вас любить.
– Но, Рейчел… этоведь будет тайна?
– Нет. Ах, все так вдругпеременилось, буквально за несколько мгновений. Мы сможем житьоткрыто, не таясь. Я чувствую себя свободной, как воздушный шарикДжулиан, я плыву высоко над миром, я наконец могу видеть его свысоты. Это как мистическое переживание. Нам не надо будет ничегоскрывать. Теперь из-за Арнольда все изменилось. У меня наконецпоявятся свои друзья, свои хорошие знакомые, будет возможностьпоездить по свету, будете вы. И Арнольду придется смириться, емуничего другого не останется, может быть, он даже научится смирению,Брэдли, он будет нашим рабом. О, наконец-то я опять сама себехозяйка. Мы стали как боги. Неужели вы не понимаете?
– Не совсем.
– Вы ведь любите менянемножко, да?
– Да, конечно, и всегдалюбил, но я затрудняюсь точно определить…
– И не определяйте! В этомвсе дело.
– Рейчел, я не хочучувствовать себя виноватым. Это помешает мне работать.
– Ах, Брэдли, Брэдли! –И она захохотала, заливисто и беспомощно. Потом она снова подогнулаколени и надавила на меня всей тяжестью своего тела. И мы провалилисьв глубину кресла, я снизу, а сверху она. Я ощущал ее тяжесть и виделблизко перед собой ее лицо, жадное и раскованное под наплывом чувств,непривычное, беззащитное и трогательное, и я перестал сопротивляться,а она перестала давить, тело ее расслабилось и, как тяжелая жидкость,растеклось по моему телу, проникая во все щели подобно меду. Влажныегубы проползли у меня по щеке и устроились на моих губах, точнонебесная улитка, замкнувшая великие врата. На мгновение, прежде чемтьма застлала мне взор, я увидел, как в окно ко мне искоса заглянулабашня Почтамта в ореоле синего неба (что было в действительностиневозможно, так как дом напротив совершенно ее заслоняет).
В комнату вошел Фрэнсис Марло,пробормотал: «Прошу прощения» – и снова скрылся задверью. Я медленно высвободился из-под Рейчел – и не из-заФрэнсиса, его присутствие смущало меня не больше, чем присутствиесобаки, а потому, что ощутил физическое желание и соответственно –тревогу. Вина и страх, которые у меня в крови, проснулись во мне,неотличимые в ту минуту от самого желания, уже тогда пророчески осебе возвещая. В то же время меня глубоко растрогало, как Рейчел вменя верит. Может быть, он в самом деле существует, этот новый мир, окотором она говорила. Могу ли я войти в него, не совершивпредательства? При этом больше всего меня беспокоило предательство непо отношению к Арнольду. Мне надо было подумать. Я сказал:
– Мне надо подумать.
– Ну конечно же, вам надоподумать. Вы – такой.
– Рейчел.
– Я знаю. Сейчас вы скажете,чтобы я уходила.
– Да.
– Ухожу. Видите, какая япослушная. И пусть вас не пугает то, что я говорила. Вам ничего ненадо будет делать.
– Бездействующий деятель.
– Бегу. Увидимся завтра?
– Рейчел, я ужасно боюсь какраз сейчас оказаться чем-нибудь связанным. Вы, наверно, подумаете,что я низкий и бессердечный человек, но я в самом деле ценю иразделяю… Только мне нужно писать книгу, обязательно нужно, ия должен быть достоин…
– Я уважаю вас, Брэдли, явосхищаюсь вами. Это все к тому же. Вы настолько серьезнее относитеськ творчеству, чем Арнольд. Не беспокойтесь насчет завтрашнего дня ини о чем не беспокойтесь. Я вам позвоню. Не вставайте. Я хочуоставить вас сидящим в этом кресле, такого длинного, сухопарого,серьезного. Как… как… налоговый инспектор. Только незабудьте: свобода, новый мир. Может быть, как раз этого и не хваталовам для вашей книги, как раз этого она и ждала. Ах, ну какой же выребенок, какой пуританин! Пора, пора вырасти и стать свободным.Прощайте, Брэдли. Да благословит вас ваш бог.
Она выбежала из комнаты. А я осталсясидеть, как она хотела. Меня поразили ее последние слова насчеткниги. Я размышлял о них. Может быть, действительно Рейчел –ниспосланный мне ангел. Как это все было странно, и как переполняломеня желание, и до чего все было необыкновенно.
Очнувшись, я увидел перед собой лицоФрэнсиса Марло. Я понял, что он находится в комнате уже довольнодавно. Он как-то странно гримасничал – щурил глаза, и при этому него морщился нос и расширялись ноздри. Проделывал он это с самыместественным и непринужденным видом, как зверь в зоопарке. Можетбыть, он просто был близорук и хотел получше рассмотреть меня.
– Вы хорошо себя чувствуете,Брэд?
– Конечно.
– Вы странно выглядите.
– Что вам нужно?
– Можно, я схожу куда-нибудьпообедаю?
– Пообедаете? Я думал, ужевечер.
– Первый час. А в доме однатолько консервированн фасоль. Можно?..
– Да, да. Идите.
– Я принесу что-нибудьлегкое для Присциллы.
– Как она?
– Уснула. Брэд…
– Да?
– Вы не могли бы дать мнеодин фунт?
– Вот.
– Спасибо. И потом, Брэд…
– Что?
– Боюсь, что эта бронзоваявещичка повреждена. Она не хочет стоять.
Он вложил мне в ладонь теплую бронзовуюфигурку, и я попробовал поставить ее на стол. Одна нога у буйволабыла подогнута. Фигурка беспомощно повалилась набок. Я присмотрелся.Женщина улыбалась. Она была похожа на Рейчел. Когда я поднял глаза,Фрэнсиса уже не было.
Я на цыпочках вошел в спальню.Присцилла спала высоко на подушках, рот ее был приоткрыт, воротблузки сдавил шею. Сон чуть расслабил, размягчил брюзгливую маскуотчаяния, лицо ее уже не казалось таким старческим. Она дышала стихим, ровным присвистом: «Ищу… ищу…» Наногах у нее по-прежнему были туфли.
Очень осторожно я расстегнул ейпуговицу на блузке. Раскрывшийся ворот был изнутри засален дочерноты. Потом, взявшись за длинные острые каблуки, я стащил с неетуфли и тихонько прикрыл одеялом пухлые ступни в сырых, пропахшихпотом чулках. Она перестала пришептывать на выдохе, но не проснулась.Я ушел.
Я пошел в комнату для гостей и лег наголую кровать. Меня одолевали мысли о двух моих последних свиданиях сРейчел и о том, как покойно и приятно было у меня на душе послепервого и как разволновало и смутило меня второе. Может быть, я всамом деле готов «влюбиться» в Рейчел? Следует лидопускать это даже в мыслях? Не грозит ли мне кошмарная неразберихакатастрофических масштабов, настоящее, серьезное бедствие? А можетбыть, наоборот, передо мной неожиданно разверзся долгожданный проходв иной мир, уготованный мне путь к божеству? Или все это пустое,мимолетная вспышка чувств стареющей женщины, несчастливой в браке,минутное смущение пожилого пуританина, у которого так долго не было вжизни никаких приключений? Действительно, говорил я себе,действительно, у меня в жизни очень давно не было приключений. Ясделал попытку трезво подумать об Арнольде. Но очень скоро пересталчто-либо соображать и только чувствовал вокруг себя огненные волнынеопределенного, ненаправленного физического желания.
В наш век принято объяснятьбезграничный и непостижимый мир причинных взаимосвязей «сексуальнымивлечениями». Эти темные силы рассматриваются то как прямыедвигатели исторического прогресса, то, в более общем смысле, каквсемогущие мировые законы, и им приписывается власть делать из наспреступников, невропатов, сумасшедших, фанатиков, мучеников, героев,святых или, реже, преданных отцов, жен, нашедших самовыражение вматеринстве, безмятежных человеко-скотов и тому подобное. Немноготого, немного другого, и на свете не остается явлений, которых немогли бы вывести из «секса» такие циники и лжеученые, какФрэнсис Марло, с чьими взглядами по этим вопросам мы вскоре должныбудем подробно ознакомиться. Лично я, однако, ни в коей мере непринадлежу к фрейдистам, что и считаю необходимым, во избежаниенеясности, подчеркнуть на этой стадии моей «исповеди»,или «апологии», или как бы там ни назвать сей несуразныйопус. Я питаю отвращение к этому дешевому вздору. Мои собственныепонятия об «иррациональном», не имеющие абсолютноникакого отношения ни к чему «научному», носят совершенноиной характер.
Утверждаю это особенно горячо, так какмогу допустить, что человек недалекий усмотрит в моих рассужденияхнечто именно в названном роде. Ведь я только сейчас размышлял о том,не послужит ли нечаянный дар нежности Рейчел к высвобождениюзапертого во мне таланта, в который я так долго и упорно верил,который так терпеливо в себе растил. Какое представление обо мнеможет сложиться у читателя? Боюсь, оно будет нескольконеопределенным, поскольку у меня никогда не было четкогосамоощущения, а как можно с достаточной ясностью описать то, чтовидится расплывчато себе самому? Однако моя скромность не сможетпослужить защитой от суда, наоборот, она еще вызовет на себя огоньсуждений, подобных следующему: «Субъект немолодой и недобившийся в жизни успеха, не уверен в себе как мужчина, естественно,он надеется, что, заполучив женщину, почувствует себя другимчеловеком, даст выход своим талантам, которых у него, кстати сказать,может, сроду и не было. Прикидывается, что думает о своей книге, а усамого на уме женские груди. Прикидывается, что заботится о своейчестности и прямоте, а на самом деле ему причиняет беспокойствосовсем другая прямизна».
Так вот, должен со всей определенностьюзаметить, что подобные толкования не только примитивизируют иопошляют, но также бьют абсолютно мимо цели. Даже допуская в мысляхблизость с Рейчел (о чем я к этому времени уже подумывал, но только всамых общих чертах), я был не настолько плосок и глуп, чтобывоображать, будто простая сексуальная разрядка может принести мне тувысшую свободу, которую я искал, я отнюдь не смешивал животныйинстинкт с божественным началом. Тем не менее так уж сложноорганизовано наше сознание и так глубоко переплетаются его пласты,что перемены в одной области нередко предвещают, как бы отражаютизменения, казалось бы, совсем другого порядка. Вдруг начинаешьощущать какое-то подспудное течение, властную руку рока, происходятудивительные совпадения, и мир наполняется знамениями. И это вовсе невздор и не бред параноика. Такие ощущения действительно могутотражать реальные, хотя еще не осознанные метаморфозы. Предстоящиесобытия ведь и в самом деле отбрасывают из будущего свои тени.Известно, что книги нередко оказываются пророческими. Простовоображение писателей рисует перед ними то, чему предстоит произойти.Однако эти предвестия бывают двусмысленнее и загадочнее древнихоракулов, и исполняются они в самой неожиданной форме. Как случилосьи на этот раз.
Не было ничего смешного в том, что,предчувствуя великие откровения, я испытывал беспокойство о своейработе. Если в моей жизни предстояли перемены, они неизбежно должныбыли стать частью моего творческого развития, ибо мое творческоеразвитие было моим человеческим развитием. Очень может быть, чтоРейчел – посланница бога. Ведь она бросила мне вызов, и теперьважно было, как я на него отвечу, хватит ли у меня храбрости. Мнечасто приходило в голову, когда я задумывался поглубже, что я плохойхудожник, потому что я трус. Не настало ли время выказать смелость вжизни и тем заявить о своей смелости в искусстве, даже, может быть,таким образом обрести ее?
Однако существовала и другая сторонапроблемы: титанический мыслитель, которому принадлежат изложенныевыше соображения, уживался во мне с осмотрительным, совестливымобывателем, полным моральных запретов и общепринятых страхов. Во всейэтой истории нельзя было не считаться с Арнольдом. Если дойдет додела, хватит ли у меня духу, не дрогнув, противостоять Арнольдовуправедному гневу? А кроме того, существовала и Кристиан. С Кристиан уменя еще ничего не было решено. Она не шла у меня из головы, рыскаяпо отдаленным уголкам моего сознания. Я хотел ее видеть. Я дажеиспытывал по поводу ее новоиспеченной дружбы с Арнольдом чувство,близко напоминавшее ревность. Ее оживленное любопытством, чутьсморщенное лицо виделось мне во сне. Хватит ли у Рейчел силы, чтобызащитить меня от нее? Быть может, к этому все и сводилось: я простоискал у нее защиты?
Теперь, задним числом, меня поразилвозглас Рейчел: «Он наш раб!» Как можно было сказатьтакое о муже? А ведь мне тогда показалось, что я понимаю ее. Однакочто, в сущности, эти слова означают? Если они справедливы, тогдасправедливы и все остальные ужасные вещи, сказанные между нами. Неследует ли признать, что речь идет о самом обыкновенном, пошлом«романчике»? Разве уже эти мои размышления не есть грех?«Властная рука рока» легко может привести нас к жалкойзависимости. Драматическое самоощущение – это свойство,которого лучше не иметь, у святых его, безусловно, нет. Однако, еслиты не святой, толку от таких умозаключений не много. Самое большее,что я мог сделать на пути раскаяния, это опять подумать об Арнольде,но даже и в этих мыслях главным героем по-прежнему оставался я сам. Ярешил, что надо поскорее увидеться с Арнольдом и обязательно (нокак?) откровенно поговорить с ним. Разве не он тут главная фигура? Ичто я, в сущности, к нему испытываю? Вопрос интересный. И я принялрешение, сразу при этом немного успокоившись, что поговорю по душам сАрнольдом, прежде чем снова увижусь с Рейчел.
Так размышлял я, стараясь обрестипокой. Но к пяти часам того же дня я все еще метался в исступлении,исступлении загадочном и темном: что это было – любовь, секс,искусство? Я испытывал мучительную потребность сделать, предпринятьчто-то – обычный удел человека, не знающего, как ему поступить.Кажется, совершишь какой-нибудь поступок, уедешь, вернешься,отправишь письмо и тем избавишься от нервного беспокойства, которое вдействительности есть не что иное, как боязнь, боязнь будущего,принимающая формы страха перед собственными темными сиюминутнымижеланиями, это и есть тот самый страх, о котором говорят философы, онрождается не столько от ощущения пустоты, сколько от холодящего душучувства, что ты находишься во власти могущественных, но еще невыявившихся сил. Под влиянием вышеописанного нервного беспокойства явзял свою рецензию на книгу Арнольда, запечатал в конверт и отправилпрямо ему. Но прежде я внимательно перечитал ее.
«Новая книга Арнольда Баффинавосхитит его многочисленных почитателей. Она сделана, в соответствийс пожеланиями простодушной публики, все по тому же старому рецепту.Речь в ней идет о биржевом маклере, который в пятьдесят лет решаетпойти в монахи. Ему препятствует в этом сестра настоятеля, дамаистово религиозная, незадолго перед тем вернувшаяся с Востока. Онахочет обратить героя в буддизм. Вдвоем они проводят время в горячихрелигиозных диспутах. Кульминация приходится на ту сцену, гденастоятель (вариант Христа) служит мессу, и в это время на негослучайно (или не случайно?) падает со стены массивное бронзовоераспятие и убивает на месте.
Такой роман типичен для творчестваАрнольда Баффина. Сзади на обложке написано: «Новая книгаБаффина одновременно и серьезна, и смешна. В ней есть и глубокийсравнительный анализ религий, и захватывающий, как в авантюрномромане, сюжет». Стоит ли придираться к рекламе? То, что в нейговорится, частично правда. Книга действительно вполне серьезна иочень смешна (как почти всякий роман). Она содержит туманное, иповерхностное, и, на мой взгляд, довольно скучное сопоставлениерелигий, которому решительно не хватает меткости и остроты мысли, ана научность оно даже не претендует (автор смешивает махаяну стхеравадой и, по-видимому, считает суфизм формой буддизма!). Сюжет,хотя до него нелегко добраться, безусловно, мелодраматичен, правда, яне понимаю, почему говорится, что эта книга – «какавантюрный роман», по-моему, она и есть авантюрный роман. Тачасть, где героиня приводит себя в состояние транса, чтобы перенестиболь в сломанной лодыжке, а тем временем переполняется резервуар сводой и едва не затопляет ее, – чистейший боевик в духе«индейцев и ковбоев». Само собой разумеется, права наэкранизацию романа уже куплены. Спросим себя, однако, не о том,занимательна ли эта книга, интересно ли ее читать, –спросим себя, является ли она произведением искусства? Ответ в данномслучае – и, боюсь, во всех остальных случаях, когда речь идет осочинениях мистера Баффина, – увы, отрицателен.
Мистер Баффин пишет быстро инепринужденно. Он – плодовитый писатель. Именно это качество иявляется его главным врагом. Плодовитость так легко спутать с силойвоображения. И если в такую ошибку впадает сам автор, тогда онобречен. Чтобы стать настоящим художником, писатель, пишущий с такойлегкостью, превыше всего нуждается в одном – в смелости, ондолжен иметь смелость уничтожать и смелость выжидать. Мистер Баффин,судя по объему его продукции, не способен ни ждать, ни уничтожать.Только гению позволительно писать, «не вымарав ни строчки»,а мистер Баффин не гений. Сила воображения даруется лишь тем из малыхсих, кто готов работать, а работать нередко означает только одно:отбрасывать редакцию за редакцией, пока не будет достигнута тастепень насыщенности, накала, которая и есть искусство».
И так далее, еще на две тысячи слов.Когда я запечатал это в конверт и опустил в почтовый ящик, я испыталбольшое, по-прежнему довольно загадочное, чувство удовлетворения.Теперь, по крайней мере, наши отношения, уже давно застывшие намертвой точке, должны будут вступить в новую фазу. Я даже допускал,что мой тщательный анализ может принести Арнольду пользу.
В тот вечер Присцилле стало как будтонемного лучше. Она проспала до заката, а проснувшись, сказала, чтохочет есть. И поела, правда совсем немного, приготовленной Фрэнсисомкурицы в прозрачном бульоне. Фрэнсис, к которому я постепенно менялотношение, взял на себя заботы по кухне. Он не принес сдачи с моегофунта, но представил вполне убедительный отчет о том, на что былипотрачены деньги. Из своей квартиры он принес спальный мешок исказал, что будет ночевать в гостиной. Он был сама кротость ипризнательность. Я старательно подавлял в своей душе все связанные сним опасения. Делов том, что я решил, хотя и не сообщил ещеПрисцилле, в ближайшие дни уехать в «Патару», а домоставить на Фрэнсиса. В этой части моего будущего я уже навелясность. Как впишется в него Рейчел, оставалось пока неизвестно. Япредставлял себе, что буду сочинять для нее длинные, прочувствованныеписьма. И,кроме того, я провел длинный телефонный разговор с моимлечащим врачом (обо мне самом).
Но пока я сидел дома в обществеПрисциллы и Фрэнсиса. Мирная семейная обстановка. Десять часоввечера, шторы на окнах опущены.
Присцилла опять в моей пижаме с высокозавернутыми рукавами. Она пьет приготовленный Фрэнсисом горячийшоколад. А мы с Фрэнсисом потягиваем херес.
Фрэнсис говорит:
– Детские воспоминаниявсегда так фантастичны. Мне, например, все помнится каким-то темным.
– Вот забавно, –говорит Присцилла. – Мне тоже. Словно всегда стоялдождливый вечер – такое освещение.
Я сказал:
– По-видимому, прошлоепредставляется нам как туннель. Сегодня светло, а чем дальше вглубь,тем темнее.
– Но бывает, –заметил Фрэнсис, – что какой-то кусок из самогоотдаленного прошлого видится нам очень ярко. Я вот помню, как мы сКристиан идем в синагогу…
– В синагогу? –переспросил я.
Фрэнсис скрестил ноги и сидит вмаленьком кресле, заполняя его целиком, точно скульптура святого внише. Засаленные, заскорузлые от грязи отвороты его мешковатыхшироких штанин торчат над щиколотками. На коленях сквозь вытертую доблеска, истончившуюся ткань просвечивает розовая кожа. Руки, пухлые итоже очень грязные, сложены на животе, и вся эта умиротворенная позаслегка отдает чем-то восточным. Красные губы изогнуты в извиняющейсяулыбке.
– Ну да. Мы ведь евреи.Наполовину.
– И на здоровье. Страннотолько, что мне никто этого никогда не говорил.
– Кристиан немного, ну, нето чтобы стыдится этого, но, пожалуй, стыдилась. Наши дед и бабка состороны матери были евреи. Другие дед с бабкой у нас гои.
– Но это не очень-то вяжетсяс именем Кристиан, верно?
– Да. Наша мать былакрещеная. Во всяком случае, она была рабыней отца, ужасного самодура.Вы ведь не были знакомы с нашими родителями? Отец слышать не желал освоих еврейских родичах. Заставил маму порвать со всеми. Имя«Кристиан» было частью этой кампании.
– И однако вы ходили всинагогу?
– Один раз, мы тогда былисовсем маленькие. Папа был болен, и нас поселили у бабки с дедом. Имочень хотелось, чтобы мы пошли. Вернее, чтобы я пошел. До Кристиан имбыло мало дела. Она, во-первых, девочка. И потом, их возмущало ееимя. Когда они говорили с ней, то называли ее другим именем.
– Да, Зоэ. Помню, она разраспорядилась выбить на одном очень дорогом чемодане свои инициалы:«К.З.П.». Ну и ну!
– По-моему, он убил маму.
– Кто?
– Отец. Считается, что онаумерла, упав с лестницы. Он был очень тяжел на руку. Меня билсмертным боем.
– Почему же я ничего незнал?.. Ну, бог с ним. Чего только не случается с людьми в браке –один убивает жену, другой не знает, что его жена еврейка…
– В Америке Кристиан многообщалась с евреями. Этим, вероятно, объясняется перемена…
Я смотрел на Фрэнсиса. Когда прокого-то становится известно, что он – еврей, немедленнообнаруживаешь и перемену в его наружности. Так, я только недавно,после многих лет знакомства, узнал, что Хартборн – еврей. Исразу его лицо показалось мне гораздо умней, чем раньше.
Присциллу, выключенную из разговора, неоставляло беспокойство. Ее руки безостановочно двигались, собирая накраю простыни мелкие веерообразные складочки. Одутловатое лицопокрывал густой, неравномерный слой пудры. Волосы были наконецрасчесаны. Она то и дело вздыхала, и нижняя губа ее мелко, жалобновздрагивала.
– А ты помнишь, как мыпрятались в магазине? – обратилась она ко мне. –Забирались под прилавок, ложились на полки и играли, будто спим накойках и пароход плывет по морю. Бывало, мама нас позовет, а мызатаимся и лежим тихо-тихо… Так интересно было…
– И еще там были портьеры надвери, и мы прятались за них, иной раз кто-нибудь откроет дверь ивойдет в магазин, а мы спрячемся за портьеру и молчок.
– А какие там были товары наверхних полках! Залежавшиеся. Старые высохшие бутылки из-под чернил,выщербленные тарелки.
– Мне часто снится нашмагазин.
– И мне. Чуть не каждуюнеделю.
– И что удивительно, этовсегда кошмары, я испытываю страх.
– Когда мне снитсямагазин, – сказала Присцилла, – там всегдапусто, большое пустое помещение, все деревянное, пустые полки,прилавки, ящики.
– Вы, конечно, знаете, чтотакой сон означает? – заметил Фрэнсис. –Материнское чрево.
– Пустое материнскоечрево, – повторила Присцилла, опять сухо всхлипнула изаплакала, прикрыв лицо широким, болтающимся рукавом моей пижамы.
– Какая чушь, –сказал я.
– Нет, не пустое. Вы в нем.Вы вспоминаете свою жизнь в материнском чреве.
– Глупости! Как это можнопомнить? Да это и невозможно ни доказать, ни проверить. Ну ладно,Присцилла, перестань, тебе пора спать.
– Я весь день спала…Как я теперь усну?..
– Уснете, –сказал Фрэнсис. – В шоколаде была снотворная таблетка.
– Вы меня опаиваете. Роджерхотел меня отравить…
Я сделал Фрэнсису знак, и он ушел,неслышно ступая и бормоча под нос извинения.
– Господи, ну что мнеделать?..
– Ляг и усни.
– Брэдли, ты ведь недопустишь, чтобы меня объявили сумасшедшей? Роджер один раз сказал,что я душевнобольная, что ему придется освидетельствовать меня изасадить в сумасшедший дом.
– Его самого надоосвидетельствовать и засадить в сумасшедший дом.
– Брэдли, Брэдли, что сомной теперь будет? Мне остается только убить себя, другого выходанет. Вернуться к Роджеру я не могу, он умерщвляет мне душу, он сводитменя с ума. Разобьет что-нибудь и говорит, что это я, –просто-де память потеряла, не помню.
– Он очень плохой человек.
– Нет, это я плохая, такаяплохая, я говорила ему ужасные вещи. Я уверена, что у него былиженщины. Один раз я нашла носовой платок. А я пользуюсь толькокосметическими салфетками.
– Ляг поудобнее, Присцилла.Дай я поправлю тебе подушки.
– Возьми меня за руку,Брэдли.
– Я и держу тебя за руку.
– Если хочешь убить себя,это признак сумасшествия?
– Нет. И ты вовсе не хочешьубить себя. У тебя просто депрессия.
– Депрессия! Если бы тытолько знал, каково это – быть на моем месте! У меня такоечувство, будто я сделана из старых тряпок – труп из тряпок. ОБрэдли, не уходи от меня, я сойду с ума в темноте.
– Помнишь, когда мы былисовсем маленькие, мы просили маму, чтобы она не ложилась спать и всюночь нас сторожила? Она соглашалась, и мы сразу же засыпали, а онатихонько уходила.
– И ночник. Брэдли, можетбыть, мне можно поставить ночник?
– У меня нет ночника, исейчас уже поздно. Завтра я тебе достану. Тут лампа, у кровати,можешь включить, когда захочешь.
– У Кристиан над дверьютакое полукруглое окно, и в него падал свет из коридора.
– Я оставлю дверьприоткрытой, тебе будет виден свет с лестницы.
– Я просто умру от страха втемноте, мысли мои меня убьют.
– Послушай, Присцилла, япослезавтра уезжаю из города работать. Ненадолго. Тебя я поручуФрэнсису…
– Нет, нет, нет! Брэдли, неуезжай, не оставляй меня, может прийти Роджер…
– Он не может прийти, я этоточно знаю.
– Если он придет, –я умру от стыда и страха… О, моя жизнь так ужасна, моесуществование так страшно, ты не можешь себе представить, каково это– просыпаться каждое утро и каждое утро убеждаться, что всепо-прежнему, что ты – это ты и от этого ужаса никуда не деться.Брэдли, ты не можешь уехать, скажи, ты ведь не уедешь? У меня женикого нет, кроме тебя.
– Ну, хорошо, хорошо.
– Обещай, что ты не уедешь,ты обещаешь?
– Хорошо, пока не уеду.
– Нет, ты скажи: «Обещаю»,скажи это слово.
– Обещаю.
– У меня в голове какой-тотуман.
– Это ты хочешь спать. Ну,спокойной ночи, будь умницей. Я оставлю дверь чуть приоткрытой. Мы сФрэнсисом будем рядом.
Она пыталась спорить, но я вышел ивозвратился в гостиную. Здесь горела только одна лампа, отбрасываявокруг багровые тени. Некоторое время из спальни еще доносилосьбормотание, потом все стихло. Я чувствовал большую усталость. Такмного всего успело произойти за один день.
– Что за мерзкий запах?
– Это, газ, Брэд. Я не могнайти спички.
Фрэнсис сидел на полу, смотрел нагазовое пламя и держал бутылку хереса в руках. Уровень содержимого вней значительно понизился.
– Не может человек помнитьсвоего пребывания в утробе матери, – сказал я ему. –Это невозможно.
– Нет, возможно. И бываетдовольно часто.
– Глупости.
– Мы даже помним, как наширодители вступали в половые сношения, когда мы были в утробе матери.
– Ну, если вы в такую чушьспособны поверить!..
– Мне очень жаль, что ярасстроил Присциллу.
– Присцилла все времятвердит о самоубийстве. Я слышал, если человек говорит, что убьетсебя, значит, он этого не сделает. Верно?
– Да нет. Она может исделать.
– Вы присмотрите за ней,если я уеду?
– Конечно. Мне бы толькостол и квартиру и немного мелочи на…
– Все равно. Я не могууехать. О господи! – Я откинулся на спинку одного изкресел и закрыл глаза. Спокойный образ Рейчел взошел перед моимвнутренним взором, подобный тропической луне. Мне захотелосьпоговорить о себе, но я мог говорить только загадками. Я сказал: –Муж Присциллы влюблен в молоденькую девушку. Она уже много лет еголюбовница. Теперь он счастлив, что избавился от Присциллы. Собираетсяжениться. Присцилле я, понятно, не рассказывал. Не странно ли, какчеловек вдруг влюбляется. Это может случиться со всяким и во всякоевремя.
– Вот что, –сказал Фрэнсис. – Значит, Присцилла в аду. Ну что ж, мывсе в аду. Жизнь – это мука, мука, которую осознаешь. И всенаши маленькие уловки – это только дозы морфия, чтобы некричать.
– Нет, нет! –возразил я. – Хорошее в жизни тоже бывает. Например…ну вот, например – любовь.
– Каждый из нас кричит,надрывается в своей отдельной, обитой войлоком, звуконепроницаемойкамере.
– Не согласен. Когдапо-настоящему любишь…
– Так, значит, вывлюблены, – сказал Фрэнсис.
– Вовсе нет!
– В кого же? Впрочем, я знаюи сам могу вам сказать.
– То, что вы видели сегодняутром…
– О, я не ее имею в виду.
– Кого же тогда?
– Арнольда Баффина.
– То есть вы хотите сказать,что я влюблен в?.. Что за непристойная чушь!
– А он влюблен в вас. Иначедля чего бы ему любезничать с Кристиан, для чего вам любезничать сРейчел?
– Я вовсе не…
– Для того, чтобы заставитьревновать другого. Вы оба подсознательно добиваетесь перелома в вашихотношениях. Почему вам снятся кошмары про пустые магазины, почему васпреследует образ башни Почтамта, почему вы так чувствительны кзапахам?..
– Это Присцилле снятсяпустые магазины, а у меня они забиты до отказа…
– Ага! Вот видите?
– А образ башни Почтамтапреследует каждого лондонца, и…
– Неужели вы никогда неосознавали своей подавленной гомосексуальности?
– Послушайте, –сказал я. – Я признателен вам за то, что вы помогаете тутс Присциллой. И пожалуйста, поймите меня правильно. У меня нетпредрассудков. Я абсолютно ничего не имею против гомосексуализма. Помне, пусть люди поступают так, как им хочется. Но так уж вышло, чтолично я – абсолютно нормальный, гетеросексуальный индивидуум и…
– Нужно уметь принимать своетело таким, как оно есть. Не надо воевать с ним. Насчет запахов это увас типичный комплекс вины из-за подавленных наклонностей, вы нехотите смириться со своим телом, это хорошо изученный невроз…
– Я не невротик!
– Вы – сплошные нервы,сплошной трепет…
– Как же иначе? Ведь яхудожник!
– Вам приходится воображатьсебя художником из-за Арнольда, вы отождествляете себя с ним…
– Да это я его открыл! –заорал я. – Я был писателем задолго до него, я пользовалсяизвестностью, когда он еще лежал в колыбели!
– Тсс! Разбудите Присциллу.Ваши чувства находят выход, когда вы направляете их на женщин, ноисточником их являетесь вы и Арнольд, вы одержимы друг другом…
– Говорю вам, я негомосексуалист и не невропат, я себя знаю!
– Ну и хорошо, –вдруг другим тоном отозвался Фрэнсис, пересаживаясь спиной к огню. –Пожалуйста. Пусть будет по-вашему.
– Вы просто все это выдумалимне назло.
– Да, я просто выдумал. Этоя гомосексуалист и невропат, и нет слов, как от этого страдаю.Счастливец, вы не знаете себя. Я-то себя хорошо знаю… –И он заплакал.
Мне редко случалось видеть плачущегомужчину, зрелище это внушает мне страх и отвращение. Фрэнсис плакал вголос, заливаясь, совершенно для меня неожиданно, потоком слез. Егопухлые красные руки мокро поблескивали в газовом свете.
– Да перестаньте вы, радибога!
– Простите меня, Брэд. Ябедный, жалкий извращенец… Всю жизнь я такой несчастный…Когда меня лишили диплома, я думал, что умру от горя. У меня никогдани с кем не было по-настоящему хороших отношений. Я так нуждаюсь влюбви, любовь всем нужна, это естественная потребность, все равно какмочеиспускание, а мне и крохи не досталось за всю мою жизнь. Асколько любви я отдал людям, я ведь умею любить, я когда люблю, то поземле расстилаюсь – пожалуйста, наступайте… Но меняникогда никто, никто не любил, даже мои разлюбезные родители. И домау меня нет и никогда не будет, все вышвыривают меня вон рано илипоздно… чаще рано. Я странник на божьей земле. Думал, хотьКристиан меня пригреет, господи, да я бы спал в прихожей, мне простонужно служить кому-то, помогать, заботиться, но почему-то у меняникогда ничего не получается. Я постоянно думаю о самоубийстве,каждый божий день думаю, что надо умереть и покончить с этой мукой, асам продолжаю ползать в собственном дерьме, раздираемый ужасом иболью… Я так отчаянно, безнадежно, ужасно одинок, что готоввыть целыми днями…
– Перестаньте твердить этотмерзкий вздор!
– Хорошо, хорошо. Виноват.Простите меня, Брэд. Пожалуйста, простите. Я, наверно, сам хочустраданий. Я мазохист. Наверно, мне нравится мучиться, иначе я быдавным-давно прекратил это существование, принял бы пузырекснотворных таблеток, сколько раз мне приходило это в голову. Господи,теперь вы решите, что я не гожусь ухаживать за Присциллой, ивытолкаете меня взашей…
– Да замолчите немедленно! Яне могу этого выносить.
– Простите меня, Брэд.Просто я…
– Возьмите себя в руки,будьте мужчиной.
– Да не могу я…Господи, господи!.. Какая боль. Я не такой, как все люди, у меняжизнь не складывается, ничего не выходит. И вот теперь вы менявыгоните, а ведь если б вы только знали, боже мой…
– Я иду спать, –сказал я. – У вас спальный мешок с собой?
– Да, да.
– Ну, так полезайте в него ине болтайте больше.
– Мне еще нужно в уборную.
– Спокойной ночи.
Я повернулся и вышел из комнаты. Вкоридоре я остановился у Присциллиной двери и прислушался. Сначаламне почудилось, что она тоже плачет. Но нет, это был храп. Вскоре онутратил сходство с плачем и стал звучать как предсмертный хрип. Япошел в комнату для гостей, где так и не удосужился приготовить себепостель, и лег, не раздеваясь и не погасив верхнего света. Домтихонько поскрипывал от шагов моего верхнего соседа, подозрительногоюнца по фамилии Ригби, который продавал галстуки на Джермин-стрит. Заним наверх проследовали еще чьи-то осторожные увесистые шаги. Чем быони ни занимались там вдвоем наверху, они, к счастью, проделывали этотихо. Слышен был и еще какой-то звук наподобие приглушенного стука.Это было мое сердце. Я решил, что завтра рано утром поеду к Рейчел.
– Где Арнольд?
– Ушел в библиотеку. Так онсказал. А Джулиан уехала на фестиваль поп-музыки.
– Я послал Арнольду турецензию. Он говорил что-нибудь?
– Он никогда не читает примне своих писем. А говорить он ничего не говорил. Ах, Брэдли, славабогу, что вы приехали.
В передней я на минуту обнял Рейчел исквозь рыжее облако ее волос различил в слабом свете, падавшем отстеклянной двери, портрет миссис Сиддонс – цветную гравюру,которая висела на стене возле вешалки. Перед моим внутренним взоромвсе еще стояло широкое бледное лицо Рейчел, вдруг преобразившееся отрадости и облегчения, когда она открыла дверь и увидела меня. Этоочень много значит, когда тебя так встречают. Есть люди на свете,которые за всю жизнь не удостоились такого приема. И ощущение того,что Рейчел уже немолода, что она замучена, тоже волновало и трогаломеня.
– Идемте наверх.
– Рейчел, нам нужнопоговорить.
– Можно поговорить инаверху, я ведь не съем вас.
Она за руку повела меня по лестнице, имы очутились в той самой спальне, где Рейчел недавно лежала, точнопокойница, натянув на лицо край простыни. Как только мы вошли, оназадернула шторы и стала снимать с кровати зеленое шелковое покрывало.
– Брэдли, сядьте вот сюда,возле меня.
Мы неловко сели рядом и посмотрели другна друга. Под ладонью у меня был ворс шерстяного одеяла. Радостныйобраз встретившей меня Рейчел больше не стоял у меня перед глазами, ячувствовал скованность, смущение, беспокойство.
– Я только хочу к вамприкоснуться, – сказала Рейчел. И в самом деле провела,чуть касаясь кончиками пальцев, по моему лицу, шее, волосам, словноэто был не я, а святой образ.
– Рейчел, мы должныосознать, что делаем, я не хочу поступать дурно.
– Чувство вины можетпомешать вашей работе. – Она прикрыла пальцами мне веки. Яотстранился.
– Рейчел, вы это все делаетене для того, чтобы позлить Арнольда?
– Нет. Вначале – можетбыть. Когда это только пришло мне в голову. Ради самозащиты. Нопотом, в тот раз, ну, знаете, когда вы оказались здесь, в комнате, выбыли как бы тоже по эту сторону барьера, и я так давно вас знаю, навас словно бы возложена особая роль – роль рыцаря, как встарину, моего рыцаря, и это так необыкновенно, так важно, вы всегдапредставлялись мне немного мудрецом, каким-то отшельником, аскетом…
– А дамам всегда особеннонравится соблазнять аскетов.
– Может быть. Разве я вассоблазняю? Понимаете, я должна проявить свою волю, это необходимо,иначе я умру от унижения или еще от чего-нибудь. Наступаетбожественная минута.
– А не безбожные ли этомысли?
– Но это и ваши мысли,Брэдли. Посмотрите, где вы находитесь.
– Мы оба добропорядочные,пожилые люди.
– Я не добропорядочная.
– Но я принадлежу еще к векустрогих нравов. А вы – жена моего лучшего друга. С женой своеголучшего друга нельзя…
– Чего?
– Ничего.
– Но это уже произошло, этоуже с нами случилось, единственный вопрос: что мы будем с этимделать? Брэдли, мне очень жаль, но от препирательства с вами яполучаю большое удовольствие.
– Вы же знаете, кудаприводят такие препирательства.
– В постель.
– Ей-богу, мы словновосемнадцатилетние.
– Они сейчас не препираются.
– Рейчел, это все – неиз-за того, что у Арнольда роман с Кристиан? У них действительнороман?
– Не знаю. И это уженеважно.
– Но ведь вы любитеАрнольда?
– Да, да. Но это тоженеважно. Он слишком долго был моим тираном. Я нуждаюсь в новой любви,я должна вырваться из Арнольдовой клетки.
– По-видимому, женщинамвашего возраста… – Брэдли, вы опять за свое.
– Я просто хотел сказать,что потребность в переменах вполне естественна, но не будем делатьничего такого, что бы…
– Брэдли, сколько бы вы нифилософствовали, вы же понимаете: что мы будем делать, в сущности, неимеет значения.
– Нет, имеет. Вы самиговорили, что мы не станем обманывать Арнольда. Так это будет или нетак, очень важно.
– Вы что, боитесь Арнольда?
Я подумал.
– Да.
– Ну, так вам надо перестатьего бояться. Друг мой, неужели вы не понимаете, что в этом-то все идело? Я должна увидеть вас бестрепетным, бесстрашным. Это и значитбыть моим рыцарем. Тогда я обрету свободу. И для вас это тоже будетрешительный поворот в жизни. Почему вы не можете писать? Потому чтовы робки, забиты, скованны. В духовном смысле, конечно.
Ее слова были очень близки к тому, чтоя сам думал.
– Значит, мы будем любитьдруг друга в духовном смысле?
– Ох, Брэдли, довольнопрепирательств. Раздевайтесь. Все это время мы сидели вполоборота, неприкасаясь друг к другу, только концы ее пальцев легко проскользнулипо моему лицу, потом по лацканам пиджака, по плечу, рукаву, словнооколдовывая меня.
Теперь Рейчел вдруг отвернулась и,изогнувшись, одним движением стянула с себя блузку и лиф. До поясанагая, она вновь посмотрела на меня. Это уже было совсем другое дело.
Она покраснела, и лицо ее неожиданноприобрело неуверенное, вопросительное выражение. У нее были большие,очень полные груди с огромными коричневыми сосцами. На обнаженномтеле голова смотрится совсем иначе. Румянец спустился ей на шею ислился с глубоким клином пятнистого загара между грудей. Ее телодышало скромной, непоказной чистотой. Видно было, что такое поведениедля нее совсем не характерно. И к тому же я уже бог весть как давноне видел обнаженной женской груди. Я смотрел, но не двигался.
– Рейчел, –сказал я. – Я очень тронут и взволнован, но, право же, мнекажется, что это в высшей степени неразумно.
– Да перестаньте! –Она вдруг обхватила меня за шею и повалила на кровать. Последовалокакое-то копошение, толчки, и вот она уже лежала рядом со мнойсовершенно голая. От ее тела шел жар. Учащенное дыхание обжигало мнещеку.
Лежать одетым, в ботинках, рядом сбурно дышащей голой женщиной – это, пожалуй, не вполнепо-джентльменски. Я приподнялся на локте и заглянул ей в лицо. Я немог допустить, чтобы меня затопил этот горячий шквал. Лицо ееискажала гримаса, напоминавшая мне японские картинки, в ней была какбы смесь радости и боли: глаза сужены в щелки, рот квадратно открыт.Я дотронулся до ее грудей, легко провел по ним ладонью, словноразглядывал прикосновением. Потом опустил взгляд ниже и рассмотрел еетело. Оно было полным, пышным. Я повел ладонь вниз по животу,чувствуя, как он поджимается у меня под пальцами. Я был взволнован,даже потрясен, но это еще не было желание. Я словно видел себя состороны, на картине – пожилой мужчина в темном костюме, присинем галстуке рядом с розовой голой грушеподобной дамой.
– Брэдли, разденьтесь.
– Рейчел, –сказал я, – говорю вам, я очень тронут. Я вам глубокоблагодарен. Но у нас ничего не выйдет. Не потому, что я не хочу. Я немогу. У меня ничего не получится.
– Вы всегда…испытываете затруднения?
– О «всегда»говорить не приходится. Я не был близок с женщиной много лет. Вашеотношение – для меня непривычная и неожиданная честь. И яоказался ее недостоин.
– Разденьтесь. Я простохочу, чтобы вы меня обняли. Мне было страшно холодно, и я по-прежнемувидел себя со стороны, тем не менее я снял ботинки, носки, брюки,кальсоны и галстук. Рубашку я, повинуясь инстинкту самозащиты,оставил, но не мешал горячим, дрожащим пальцам Рейчел расстегнуть всепуговицы. Лежа в ее объятиях, недвижный и озябший, и ощущая робкоеприкосновение ее ладоней, я вдруг увидел над рыжим облаком ее волос вщель между шторами нежно колышущуюся листву растущего за окном дереваи почувствовал, что я в аду.
– Брэдли, вы совсемзакоченели. И, кажется, готовы заплакать. Не огорчайтесь, мойдорогой, это не имеет никакого значения.
– Нет, имеет.
– В следующий раз все будетхорошо. Следующего раза не будет, подумал я. И мне вдруг стало такмучительно жаль Рейчел, что я и в самом деле обнял ее и прижал ксебе. Она взволнованно дышала.
И тут:
– Рейчел! Эй, Рейчел, кудаты запропастилась? – Голос Арнольда внизу.
Мы подскочили, как души грешников,подколотые вилами дьявола. Я принялся нашаривать на полу свою одежду,она вся перекрутилась и спуталась в клубок. Рейчел быстро надела юбкуи блузку прямо на голое тело. И, наклонившись ко мне, пока я ещевозился с вывернутыми наизнанку брюками, шепнула, щекоча дыханием мнеухо: «Я уведу его в сад». Она исчезла, плотно прикрыв засобою дверь. Я услышал внизу голоса.
У меня ушло на одевание довольно многовремени. Штанины оказались связаны узлом, и что-то треснуло иразорвалось, когда я наконец просунул ногу. Туфли я надел на босуногу, вспомнил про носки, хотел было надеть, но передумал. Подтяжкиукатались в клубок и никак не распутывались. Галстук и носки я сунулв карманы. Наконец я на цыпочках подкрался к окну и посмотрел внизчерез щель в шторах. В глубине сада Рейчел, положив руку Арнольду наплечо, показывала ему какое-то растение. Вид у них был пасторальный.
Я выскользнул из спальни, спустился полестнице и отворил входную дверь. Постарался бесшумно прикрыть ее засобой, но она не закрывалась. Тогда я слегка толкнул, и оназахлопнулась с довольно громким стуком. Я бросился бегом по дорожке,поскользнулся на мхе и упал. Кое-как поднявшись, я со всех ногпустился прочь.
Я добежал по улице до угла и как разначал переходить на быстрый шаг, но тут, свернув, на всем ходуналетел на кого-то, кто шел мне навстречу. Это оказалась девушка вочень коротком полосатом платьице и босиком. Это оказалась Джулиан.
– Простите, пожалуйста. Ой,Брэдли, вот здорово! Ты навещал родителей? Как жалко, что меня небыло. Ты на метро? Можно, я провожу тебя? – Она повернула,и мы пошли рядом.
– Я думал, ты нафестивале, – задыхаясь от еле скрываемого волнения, сказаля.
– Не смогла сесть в поезд.То есть можно было, конечно, но я не выношу давки, это у меня прямоклаустрофобия.
– Я тоже. Фестивалипоп-музыки – не место для нас, клаустрофобов. – Яуже говорил вполне спокойно, а сам думал: «Она расскажетАрнольду, что встретила меня».
– Наверно. Я ни разу на нихне бывала. Теперь ты прочтешь мне еще лекцию о вреде наркотиков, да?
– Нет. А ты хотела бывыслушать лекцию?
– От тебя – ничего неимею против. Но лучше не о наркотиках, а про «Гамлета».Брэдли, как по-твоему, Гертруда была в заговоре с Клавдием, когда онубивал короля?
– Нет.
– А была у нее с ним связьпри жизни мужа?
– Нет.
– Почему?
– Неприлично. И храбрости нехватило бы. Тут нужна большая храбрость.
– Клавдий мог ее уговорить.У него сильный характер.
– У короля тоже.
– Мы видим его толькоглазами Гамлета.
– Нет. Призрак был настоящимпризраком.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– Тогда, значит, король былстрашный зануда.
– Это другой вопрос.
– По-моему, некоторыеженщины испытывают психологическую потребность изменять мужьям,особенно достигнув определенного возраста.
– Возможно.
– А как по-твоему, король иКлавдий вначале симпатизировали друг другу?
– Существует теория, что онибыли любовниками, Гертруда отравила мужа, потому что он любилКлавдия, Гамлет, естественно, это знал. Ничего удивительного, что онбыл неврастеником. В тексте много зашифрованных указаний намужеложество. «Колос, пораженный порчей, в соседстве с чистым».Колос – это фаллический образ; «в соседстве» –эвфемизм для…
– Ух ты! Где можно об этомпрочитать?
– Я шучу. До этого еще недодумались даже в Оксфорде.
Я шагал очень быстро, и Джулиан то идело подбегала вприпрыжку, чтобы не отстать. При этом она умудряласьвсе время держаться ко мне лицом, выплясывая рядом со мной какой-тозамысловатый танец. А я смотрел вниз на ее очень грязные голые ноги,выделывавшие эти скачки, прыжки и антраша.
Мы уже почти дошли до того места, гдеона рвала тогда в сумерки свои любовные письма и я еще принял еесначала за мальчика. Я спросил:
– Как поживает мистерБеллинг?
– Брэдли, пожалуйста…
– Прости.
– Да нет, ты можешь говоритьмне все, что хочешь. Но только это все, слава богу, кончено и забыто.
– И шарик не прилетел к тебеобратно? Не было так, что ты проснулась утром, а он привязан к твоемуокну?
– Нет!
Ее лицо, обращенное ко мне, все вбегучих солнечных бликах и тенях, казалось очень юным, почти детскими по-детски сосредоточенно-серьезным. Какой чистой, неиспорченнойпредставилась она моему взгляду в ту минуту со своими грязными босыминогами и со своими заботами о «заданной» книге. И япочувствовал сожаление, которое было, в сущности, стыдом перед нею.Что я сейчас делал? И зачем? Жизнь человека должна быть простой иоткрытой. Ложь, даже в гедонических целях, гораздо реже бываетоправдана, чем полагают в образованных кругах. Я понял, чтозапутался, и мне стало стыдно, страшно. И вместе с тем я по-прежнемучувствовал к Рейчел нежность и жалость, к которым примешиваласьпамять о запахе ее теплого, пышного тела. Нет, я, конечно, не оставлюее в нужде. Надо будет выработать какой-то приемлемый модус. Но как,однако же, мне не повезло, что я встретился с Джулиан. Можно липросто попросить ее не говорить отцу о нашей встрече? Придумать дляэтого какую-нибудь убедительную причину, чтобы не выглядеть совсем ужбог знает как. Просто попросить и предоставить ей догадаться я немог. Жалкие слова навеки замарают меня в ее глазах. Впрочем, разве яи без того уже не замаран и так ли уж важно, что подумает Джулиан?Гораздо важнее, что будет знать Арнольд.
В эту минуту Джулиан остановилась передобувным магазином, у которого мы с ней расстались в прошлый раз.
– Как мне нравятся вон тесапоги, лиловые, видишь? На до же, какая зверская цена.
И тут я вдруг сказал:
– Я тебе их куплю. –Надо было выиграть время и придумать, под каким предлогом лучшепопросить ее молчать.
– Ой, Брэдли, этоневозможно, они ужасно дорогие, с твоей стороны это безумно мило, ноя не могу.
– Почему же? Я вот ужесколько лет не делал тебе подарков, пожалуй, с тех пор, как ты сталабольшая, ни разу. Идем, смелее.
– Ой, Брэдли, я бы срадостью, ты такой добрый, это мне еще дороже, чем сапоги, но,понимаешь, я не могу…
– Да почему?
– Я без чулок. Не могупримерить.
– Вот оно что. Я, кстатисказать, нахожу этот культ босоножества совершенно идиотским. А еслинаступишь на стекло?
– Я знаю. По-моему тоже, этоидиотство. Я больше не буду, это я только на фестиваль. Ужаснонеудобно, подошвы горят, сил нет. Надо же, как досадно.
– А чулки купить нельзя?
– Тут поблизости нет такогомагазина.
Я полез в карман за бумажником и,вытаскивая руку, выронил на тротуар скомканные носки. С горящим отстыда лицом я второпях нагнулся за ними.
– Смотри-ка, вот здорово! Ямогу надеть твои носки. Такая жара, неудивительно, что ты их снял.Можно, ты позволишь?
– Разумеется, пожалуйста.Они были чистые утром, но, конечно, сейчас…
– Глупости. Вот это как разпредрассудки, не то что насчет босых ног. Ах, Брэдли, мне так хочетсяэти сапоги, но они такие ужасно дорогие. Может, я отдам тебе, когда…
– Нет. И довольноторговаться. Вот тебе носки.
Она тут же натянула их, стоя сначала наодной, потом на другой ноге и держась за мой рукав. Мы вошли вмагазин.
Там было прохладно и полутемно. Совсемне похоже на магазин тех кошмаров, что мучили меня и мою сестру. Илина воспоминание о чреве матери. Скорее на храм какой-то древнейбесстрастной, даже аскетической религии. Ряды белых хранилищ(содержащих, быть может, мощи или святые дары), церемонные служителив темном облачении, тихие голоса, сиденья для медитации, какие-тоскамеечки. Сапожные рожки.
Мы уселись в два соседних кресла, иДжулиан попросила свой размер. Девушка в черном помогла ей натянутьсапог на мой серый нейлоновый носок. Высокое лиловое голенищеобхватило ногу, взбежала кверху застежка-«молния».
– В самый раз. Можновторой? – Был надет и второй сапожок.
Джулиан встала перед зеркалом, и япосмотрел на ее отражение. В новых сапожках у нее был потрясающийвид. Выше колен – открытые незагорелые ноги, а дальше –белый в голубую и зеленую полоску подол короткого платья.
Восторг Джулиан был в буквальном смыслеслова неописуем. Лицо ее расплылось и сияло, она, забывшись, хлопалав ладоши, кидалась ко мне, трясла меня за плечи, снова бросалась кзеркалу. Такая простодушная радость в другое время, наверно, совсембы меня растрогала. Почему я увидел в ней тогда воплощение суетымирской? Нет, эта молодая животная радость сама по себе былапрекрасна и чиста. Я не мог сдержать улыбки.
– Брэдли, тебе нравится?По-твоему, у них не дурацкий вид?
– Вид шикарный.
– Ой, я так рада, ты такоймилый. Вот спасибо тебе!
– Это тебе спасибо. Делаяподарки, мы ублажаем собственную натуру. – И я попросилчек.
Джулиан, все так же восторгаясь, сталастягивать сапоги. Сняв их и оставшись в моих носках, которые оназакатала до самых лодыжек, она закинула ногу на ногу и сидела,упиваясь видом своей добычи. Я посмотрел на лежавшие на полу лиловыесапожки, потом перевел взгляд на голые ноги Джулиан, слегка загорелыениже колен и покрытые золотистыми волосками, и тут со мной произошлонечто неожиданное и невероятное. Я испытал то, чего тщетно добивался,когда обнимал голую Рейчел: меня вдруг словно молнией пронзиложелание со всеми его абсурдными, пугающими, недвусмысленнымисимптомами, с антигравитационным устремлением мужского половогооргана, этим удивительнейшим и крайне обескураживающим явлениемприроды. Я так смутился, что это уже и смущением назвать было трудно.И одновременно почувствовал прилив какой-то нелепой, ни с чем несоотносимой, восторженной радости. Простое удовольствие, которое ядолжен был испытать, делая девочке подарок, вдруг вышло из берегов, ия почувствовал себя на минуту совершенно счастливым. Я поднял глаза.Джулиан сияла благодарной улыбкой. Я засмеялся тому физическомуощущению, которое возбудили во мне ее ноги и о котором она даже неподозревала. Скрывать свои чувства бывает больно, но это дает намкакое-то преимущество над окружающими и иногда получается смешно. Ясмеялся, и Джулиан, в детском восхищении своими сапожками, вториламне.
– Нет, я сейчас не надену,очень жарко, – объяснила она продавщице. –Брэдли, ты ангел. Можно мне прийти на днях поговорить о Шекспире? Явсегда свободна – в понедельник, вторник, – вот,например, во вторник, в одиннадцать утра у тебя? Или когда тебеудобнее?
– Хорошо, хорошо.
– И мы поговорим серьезно иподробно разберем текст?
– Да, да.
– Ой, как мне нравятсясапожки!
Когда мы прощались у метро и я заглянулв ясную синеву этих глаз, у меня не хватило духу замутить их просьбойо лжи, хотя к этому времени я и успел сочинить в объяснение какую-товполне правдоподобную чушь.
И только много позже я спохватился, чтоона так и ушла от меня в моих носках.
Каким-то образом оказалось, что ужедвенадцать часов. Возвращаясь домой, я постепенно остыл и вскоре ужесожалел, что пренебрег возможностью обеспечить молчание Джулиан. Изкакого-то смехотворно понятого чувства собственного достоинства я непринял элементарнейшей меры предосторожности. Когда Джулиан выболтаетпро нашу встречу, что решит Арнольд, что придумает Рейчел, в чем онапризнается? Тщетно пытаясь все ясно себе представить, я испытывалнеловкость и беспокойство, близкое любовному возбуждению. Джулиануже, наверно, дома. Что там происходит? Может быть, ничего. Мненестерпимо захотелось немедленно позвонить Рейчел, но я понимал, чтоэто ничего не даст.
Когда я уходил с Шарлотт-стрит, былооколо половины десятого. Теперь, открывая дверь в свою квартиру, явдруг почувствовал давящую тревогу о Присцилле и, войдя, сразу жепонял, что произошло что-то скверное. Дверь в комнату Присциллыстояла распахнутая. Я вбежал туда – Присциллы не было. Накровати лежала Кристиан и читала детективный роман.
– Где Присцилла?
– Брэд, не нервничай. Она уменя.
Кристиан скинула туфли, они валялисьтут же на одеяле, и красиво скрестила свои изящные шелково-жемчужныеноги. Ноги не стареют.
– По какому праву тывмешиваешься?
– Я вовсе не вмешиваюсь. Япросто зашла навестить ее и застала всю в слезах, такую подавленную,она сказала, что ты хочешь уехать и оставить ее одну, ну я ипредложила: почему бы ей не переехать обратно ко мне? Она ответила,что она бы хотела, вот я и отправила их с Фрэнсисом на такси.
– Моя сестра не шарик дляпинг-понга!
– Не злись, Брэд. Теперь тыможешь уезжать с чистой совестью.<!––nextpage––>
– Я не собираюсь уезжать.
– Ну, не знаю. Присцилладумала, что собираешься.
– Я собираюсь немедленнопоехать и привезти ее обратно.
– Брэд, ну не будь же такимглупым. Ей гораздо лучше в Ноттинг-Хилле. Я сегодня на вечерпригласила к ней доктора. Оставь ты ее хоть на некоторое время впокое.
– У тебя был сегодня утромАрнольд?
– Да, он заезжал навеститьменя. Почему ты спрашиваешь таким многозначительным тоном? Его оченьрасстроила твоя злобная рецензия. Зачем было показывать ему? Зачемпричинять страдания просто так, без надобности? Тебе бы едва липонравилось, если бы кто-нибудь поступил так с тобой.
– Значит, он приходилпоплакать тебе в жилетку?
– Нет. Он приходил обсудитьделовой проект.
– Деловой проект?
– Да. Мы планируем войтикомпаньонами в одно дело. У меня уйма свободных денег, у него тоже. ВИллинойсе я не все время проводила в дамском клубе. Мне приходилосьпомогать Эвансу в делах. Под конец я просто вела его дела. И здесь ятоже не собираюсь бездельничать. Хочу открыть галантерейную торговлю.Вместе с Арнольдом.
– Почему ты не говорила мне,что ты еврейка?
– Ты никогда не спрашивал.
– Значит, вы с Арнольдомсобираетесь вместе заняться коммерцией? И как к этому отнесетсяРейчел, вам не приходило в голову задуматься?
– Я не домогаюсь любвиАрнольда. И вообще, по-моему, кому бы говорить об этом, но не тебе.
– Почему?
– Разве ты не домогаешьсяРейчел?
– Откуда ты взяла?
– Рейчел сказала Арнольду.
– Рейчел сказала Арнольду,что я ее домогаюсь?
– Да. Они хохотали до упаду.
– Ты лжешь, –сказал я. И вышел из комнаты.
Кристиан крикнула мне вдогонку:
– Брэд, прошу тебя, будемдрузьями!
Я подошел к входной двери – то лизатем, чтобы немедленно ехать за Присциллой, то ли чтобы сию жеминуту избавиться от Кристиан, и тут зазвонил звонок. Я сразу жераспахнул дверь. Это был Арнольд.
Он улыбнулся заранее приготовленнойиронически-сокрушенной улыбкой. Я сказал:
– Ваша компаньонша здесь.
– Так она вам сказала?
– Да. Вы открываетегалантерейную торговлю. Входите.
– Привет, дружок! –окликнула его у меня из-за спины Кристиан. Они весело и шумно пошли вгостиную, и я, мгновение поколебавшись, вошел вслед за ними. Кристианнадевала туфли, стоя посреди комнаты в очень красивом полотняномплатье исключительно яркого зеленого цвета. Теперь мне было, конечно,заметно, что она еврейка: этот изогнутый умный рот, этот хитрыйзакругленный нос, затененный змеиный глаз. Она была так же красива,как ее платье, – царица израильская. Я спросил Арнольда:
– Вы знаете, что онаеврейка?
– Кто? Кристиан? Конечно.Знаю с первого дня знакомства.
– Откуда?
– Спросил.
– Брэд думает, что у нас свами роман, – сказала Кристиан.
– Слушайте, –обратился ко мне Арнольд, – между мной и Крис нет ничего,кроме дружбы. Вам знакомо такое понятие, правда?
– Между мужчиной и женщинойдружба невозможна, – сказал я. Я это только что, вовнезапном озарении, со всей ясностью понял.
– Возможна, если онидостаточно разумные люди, – возразила Кристиан.
– Женатые люди не могутзаводить друзей, – настаивал я. – Это ужеизмена.
– О Рейчел можете небеспокоиться, – сказал Арнольд.
– Представьте себе,беспокоюсь. И очень даже. Особенно когда увидел ее на днях с синякомпод глазом.
– Я не подбивал ей глаз. Этовышло случайно. Я же вам объяснил.
– Прежде чем мы продолжим, –сказал я, – будьте добры, попросите вашу компаньоншу,которая только что вторично выкрала мою сестру, покинуть этот дом.
– Я уйду, –сказала Кристиан. – Только сначала произнесу маленькуюречь. Мне очень жаль, что все так получилось, ей-богу. Но, честноеслово, ты живешь в фантастическом мире, Брэд. Я была оченьвзволнована, когда вернулась в Англию, и я прямо явилась к тебе.Другой бы мужчина был польщен. Мне хоть и за пятьдесят, но списыватьв тираж меня еще рано. Я получила на пароходе три предложения руки исердца, и все – от людей, которые не знали, что я богата. Да ичто дурного в богатстве? Это привлекательное свойство. Богатыеприятнее, спокойнее, уравновешеннее. Я – довольно выгоднаяпартия. И я пришла прямо к тебе. Но случилось так, что у тебя япознакомилась с Арнольдом, мы разговорились, он задавал вопросы, ябыла ему интересна. Это и есть залог дружбы, и мы с ним сталидрузьями. У нас дружба, а не роман. Зачем он нам? Мы слишком разумныелюди. Я не девочка в короткой юбчонке, ищущая сильных ощущений. Ячертовски умная женщина, которая хочет остаток жизни прожить в своеудовольствие, понимаешь? Я хочу удовольствия и счастья, а не пошлойчувственной неразберихи. Уж как-нибудь я знаю собственныепотребности. Там, в Иллинойсе, я много лет ходила к психоаналитикам.У меня глубокая потребность в дружеских отношениях с мужчинами. Ялюблю помогать людям. Да знаешь ли ты, что помогать людям –огромное удовольствие? Я любопытна. Мне хочется знать как можнобольше людей, разбираться в их внутренних побуждениях. А вовсе неввязываться в нечистоплотные, тайные драмы. Я намерена жить воткрытую. И у нас с Арнольдом все в открытую. Ты просто ничего непонял. Я хочу, чтобы мы с тобой были друзьями, Брэд. Хочу дружбойискупить прошлое, стремлюсь к искупительной любви…
Я застонал.
– Можешь не издеваться надомною, я говорю серьезно, я понимаю, конечно, что выгляжу смешно…
– Отнюдь нет, –сказал я.
– Женщины моего возрастасплошь и рядом выглядят по-дурацки, когда говорят всерьез, но вкаком-то смысле, поскольку нам мало что осталось терять, мы,наоборот, умнее. И так как мы – женщины, наше дело –помогать людям, дарить тепло, заботу. Я вовсе не пытаюсь тебя пойматьили загнать в угол. Я просто хочу, чтобы мы еще раз поближе узналидруг друга и, может быть, узнав, стали бы лучше друг к другуотноситься. Я много тяжелых минут пережила там, в Иллинойсе, с каждымднем отдалялась от бедного Эванса и все время вспоминала, сколько утебя накопилось обид и как ты все время считал, что я на тебянаседаю, и, может быть, так оно и было, я не защищаюсь. Но только ястала с тех пор умнее и, может быть – так я надеюсь, –немного лучше. Ну почему бы нам с тобою не встретиться как-нибудь, непотолковать о прежних временах, о нашем браке…
– Который, как я понимаю, тыуже обсудила с Арнольдом.
– Ну а что ж тут такого?Естественно, он интересовался, я ничего не скрывала. Это не запретнаятема, почему бы мне и не обсудить ее? По-моему, нам с тобой надопоговорить откровенно, начистоту и раз и навсегда облегчить душу. Язнаю, что мне, например, это было бы очень полезно. Скажи, тыкогда-нибудь обращался к психоаналитику?
– К психоаналитику?!Конечно, нет!
– Напрасно ты так уж уверен,что тебе это не нужно. На мой взгляд, ты совсем запутался инуждаешься в помощи.
– Пожалуйста, попросите вашуприятельницу уйти, – обратился я к Арнольду. Он улыбнулся.
– Ухожу, Брэд, ухожу. Знаешьчто? Ты мне сейчас ничего не отвечай, а просто подумай. Я прошу тебя,умоляю нижайше – слышишь? нижайше – выбрать время икак-нибудь поговорить со мной, поговорить серьезно, по душам, о нашемпрошлом, о том, что у нас с тобой было не так. И не ради тебя, апотому, что в этом нуждаюсь я. Вот и все. Ты подумай, хорошо? Пока.
Она направилась к двери. Я сказал:
– Минутку. Тому, кто многолет ходил к психоаналитику, это может показаться грубым, но ты мненеприятна, и я не хочу тебя видеть.
– Я понимаю, тебе страшно…
– Ничего мне не страшно.Просто ты мне не нравишься. Ты принадлежишь к породе вкрадчивыхпоработительниц, которых я не выношу. Простить тебя я не могу ивидеть тебя не желаю.
– Вероятно, это классическийслучай любви-ненависти…
– Никакой любви. Тольконенависти. Будь честной и пойми это, раз уж ты такая умная. И вот ещечто. Сейчас я поговорю с Арнольдом, а потом приеду за сестрой, и наэтом всякие отношения между мною и тобой кончаются.
– Послушай, Брэд, мне,пожалуй, надо тебе сказать еще одну вещь. Я, по-моему, поняла тебя…
– Убирайся вон. Или тыждешь, чтобы я применил силу? Она весело расхохоталась, обнажив белыезубы и красный язык.
– Ого! Это еще что должнозначить, а? Только осторожнее, я ведь обучалась приемам карате вдамском клубе. Ну ладно, прощайте. Но ты все-таки обдумай то, что ятебе говорила. Зачем сознательно избирать ненависть? Почему бы,разнообразия ради, не избрать удовольствие и хорошие отношения? Нуладно, ладно, ухожу. Пока!
Она вышла, стуча каблучками, и яслышал, как она смеялась, закрывая за собой парадную дверь.
Я повернулся к Арнольду:
– Не знаю, что вы думаетепро Рейчел и…
– Брэдли, я ведь не нарочноударил Рейчел, я знаю, я виноват все равно, но это получилосьслучайно. Вы не верите мне?
– Нет. – Я сноваиспытывал нежное чувство жалости к Рейчел, не вздор этот насчет ног,а жалость, жалость в чистом виде.
– Послушайте, погодитеминуту. Рейчел давно успокоилась, а вы – вы кипятитесь из-заменя и Кристиан. Я понимаю, вы, естественно, считаете Кристиан своейсобственностью…
– Ничего подобного!
– Но у нас действительнопросто-напросто дружеские отношения – и только. Рейчел этопоняла. А вот вы сочинили миф обо мне и вашей бывшей жене. И, если неошибаюсь, используете его теперь как предлог для того, чтобы самымэлементарным образом приставать к Рейчел, что я мог бы поставить вамв вину, будь я хоть чуточку старомоднее. Хорошо еще, что Рейчелотносится к этому с юмором. Она рассказала мне, как вы явились к нейсегодня утром с обвинениями против меня и тут же стали предлагатьсебя в утешители! Разумеется, я знаю, это всем известно, что выпитаете слабость к Рейчел. Это – одна из сторон нашей дружбы.Вы питаете слабость к нам обоим. И не поймите меня ложно: для Рейчелэто не просто предмет для шуток, она очень тронута. Каждая женщинарада поклоннику. Но когда вы докучаете ей своим вниманием и в то жевремя изображаете меня неверным мужем, это уж слишком, этого онатерпеть не намерена. В самом ли деле вы верите, что Крис и ялюбовники, или только делаете вид, будто верите, чтобы произвестивпечатление на Рейчел, но она, я знаю, нисколько этому не верит.
Арнольд сидел, вытянув вперед ноги иупираясь в пол каблуками. Характерная поза. На лице у него было тодобродушно-недоуменное ироническое выражение, которое когда-то мнетак нравилось.
Я сказал:
– Выпьем.
И пошел к висячему шкафчику.
Я не подумал о том, что Рейчел можетизбрать такой способ самозащиты и принести меня в жертву. Я рисовалсебе, в случае разоблачения, пламенную ссору, взаимные упреки, Рейчелв слезах. Вернее же, если быть честным, я вообще ничего конкретногосебе не рисовал. Совершая дурные поступки, мы стараемся обезболитьсобственное воображение. Несомненно, что для многих обезболенноевоображение – необходимое условие дурного поступка или дажепросто одна из его сторон. Я понимал, что могут выйти неприятности, ивнешне настолько примирился с этой возможностью, что даже непотрудился наврать что-нибудь Джулиан, хотя бы самое простое,сказать, что я вообще не был у них дома («Собирался зайти, новдруг почувствовал себя плохо», – все было бы лучше,чем ничего). Но в чем именно будут состоять эти неприятности, я нерешался себе представить. Так оно всегда бывает с теми, кто рыщет упределов чужого брака, не давая себе труда постигнуть истиннуюприроду невидимой драмы, совершающейся за его священными,неприступными стенами.
Конечно, я должен был почувствовать –и действительно почувствовал – облегчение оттого, что все сошлотак легко и просто. Но, с другой стороны, мне было грустно и обидно итак и подмывало нанести удар по его самоуверенности и показать емуписьмо Рейчел. Оно, кстати сказать, лежало тут же на раскладномстолике, и уголок его виднелся из-под других бумаг. Разумеется, оподобном предательстве всерьез не могло быть и речи. Привилегияженщины – спасать себя за счет мужчины. И хотя то, чтопроизошло – что бы это ни было, – казалось тогдазатеей Рейчел и уж никак не моей, тем не менее всю ответственностьмне надлежало взять на себя. И я решил не опровергать и не обсуждатьизложенную Арнольдом версию, а по возможности спокойно переменитьтему разговора. Но потом мне пришло в голову: а не лжет ли Арнольд?Ведь он мог лгать насчет Кристиан. Значит, мог лгать и про Рейчел.Что же в действительности произошло между ним и его женой, узнаю ли яоб этом когда-нибудь?
Я посмотрел на Арнольда – онсмотрел на меня. Казалось, он вот-вот расхохочется. Выглядел онпрекрасно: молодой, здоровый, с худым, загорелым лоснящимся лицом,похожий на любознательного студента. На способного студента, которыйразыгрывает своего учителя.
– Брэдли, все это истиннаяправда, насчет меня и Крис. Я слишком дорожу своей работой, чтобыввязываться в путаные отношения. И Кристиан тоже чересчур разумна дляэтого. Я в жизни не встречал женщины разумнее. Какая у нее жизненнаяхватка, бог мой!
– Жизненная хватка,насколько я понимаю, не может ей помешать закрутить с вами роман.Впрочем, как вы любезно заметили, это не мое дело. Я очень сожалею,что оскорбил Рейчел. У меня, право, в мыслях не было докучать ейсвоим вниманием. Я был подавлен, а она проявила сочувствие.Постараюсь больше не распускаться. И довольно об этом, согласны?
– Я не без интереса прочелвашу так называемую рецензию.
– Почему так называемую? Эторецензия. Я не буду ее публиковать.
– Не надо вам было присылатьее мне.
– Верно. И если вас это вкакой-то мере удовлетворит, готов сказать, что я об этом сожалею. Выне могли бы разорвать ее и забыть?
– Я и так уже ее разорвал.Боялся, как бы меня не потянуло перечитать еще раз. А забыть не могу.Брэдли, неужели вы не знаете, какие мы, художники, ранимые иобидчивые люди?
– Знаю по себе.
– Да я и не исключал вас,что вы, ей-богу. Мы – и вы тоже. Когда удар наносят по нашемутворчеству, он доходит до самого сердца. Я не говорю о газетчиках,бог с ними со всеми, но люди близкие, знакомые иногда думают, чтоможно презирать книгу и оставаться другом ее автора. Это невозможно.Такую обиду простить нельзя.
– Значит, нашей дружбеконец.
– Нет. В редких случаяхобиду удается преодолеть, вступив с обидчиком в новые, более близкиеотношения. Я думаю, это удастся и нам. Но кое-что я должен все-такисказать.
– Я слушаю.
– Вы – и не вы один,это свойственно каждому критику, – воображаете, чторазговариваете с человеком, у которого несокрушимое самодовольство,вы разговариваете с художником так, словно он совершенно не видитсобственных недостатков. А на самом деле художник обычно знает своислабости гораздо лучше, чем любой критик. Только, само собойразумеется, он не обнаруживает свое знание перед публикой, это былобы неуместно. Если он напечатал книгу, пусть она сама за себяговорит. Нелепо семенить рядом и приговаривать: «Да, да, японимаю, она никуда не годится!» Тут уж приходится помалкивать.
– Вот именно.
– Я знаю, что я второсортныйписатель.
– Угу.
– Правда, считаю, что в моейработе есть кое-какие достоинства, иначе бы я ее не публиковал. Но яживу, живу ежедневно, ежечасно с неотступным сознанием неудачи. Уменя никогда ничего не получается так, как надо. Каждая книга –это погибший замысел. Годы проходят, а ведь жизнь-то одна. Если ужвзялся, то надо работать, работать, работать, делать свое дело вселучше и лучше. И каждый для себя должен решать, в каком темпе емуработать. Я не думаю, что достиг бы большего, если бы писал меньше.Меньше просто и будет меньше, только и всего. Я могу ошибаться, нотаково мое мнение, и я его держусь. Вы понимаете?
– Вполне.
– Кроме того, мне этонравится. Для меня писательство – естественный способ получатьjoie de vivre 1.А почему бы и нет? Почему бы мне не получать удовольствие, если ямогу?
– Действительно, почему?
– Можно, правда, поступатьтак, как вы. Ничего не доводить до конца, ничего не печатать, жить впостоянном недовольстве белым светом, лелеять в душе идеюнедостижимого совершенства и на основании этого задирать нос передтеми, кто делает усилия и терпит неудачи.
– Как это метко сказано.
– Вы не обиделись на меня?
– Да нет.
– Брэдли, не сердитесь, нашадружба страдает из-за того, что я преуспевающий писатель, а вы нет –в общепринятом понимании. Прискорбно, но правда, так ведь?
– Ну да.
– Поверьте, я говорю это недля того, чтобы вас разозлить. Мною движет внутренняя потребностьотстоять себя. Ведь если я не отстою себя, я вам этого никогда непрощу, а я вовсе не хочу к вам плохо относиться. Убедительно, спсихологической точки зрения?
– Без сомнения.
– Брэдли, мы просто невправе быть врагами. Дело не только в том, что дружба всегдаприятнее, дело еще в том, что вражда гибельна. Мы можем уничтожитьдруг друга. Брэдли, да скажите хоть что-нибудь, ради бога.
– До чего же вы любитемелодраму, – сказал я. – Я никого не могууничтожить. Я стар и туп. Единственное, что меня занимает в жизни,это книга, которую я должен написать. Только это для меня важно, авсе остальное вздор. Я сожалею, что расстроил Рейчел. Вероятно, яуеду на некоторое время из Лондона. Мне надо переменить обстановку.
– О господи. Почему такоеспокойствие, такая сосредоточенность на самом себе? Орите на меня.Размахивайте руками. Ругайте, спрашивайте. Нам надо сблизиться, иначемы погибли. Дружба так часто оказывается на поверку застывшей,замороженной полувраждой. Мы должны спорить, бороться, если хотимлюбить. Не будьте со мной так холодны.
Я сказал:
– Я не верю вам насчет вас иКристиан.
– Вы ревнуете.
– Вам хочется заставить меняорать и размахивать руками. Но я все равно не буду. Даже если вы несостоите в связи с Кристиан, ваша «дружба», как вы этоназываете, наверняка причиняет боль Рейчел.
– Наш брак – оченьжизнеспособный организм. Всякая жена переживает минуты ревности. НоРейчел знает, что она – единственная. Когда много лет подрядспишь подле женщины, она становится частью тебя, и разъединениеневозможно. Посторонние, которым хочется думать иначе, частонедооценивают прочность брака.
– Очень может быть.
– Брэдли, давайте на дняхвстретимся опять и поговорим толком, не обо всех этих раздражающихвещах, а о литературе, как раньше. Я собираюсь написать эссе отворчестве Мередита. Мне очень хотелось бы знать ваше мнение.
– Мередит! Да, конечно.
– И я хочу, чтобы вывстретились и поговорили с Кристиан. Она нуждается в таком разговоре,она недаром говорила об искуплении. Хорошо бы вы согласились с нейувидеться. Я прошу вас.
– Ваши, как выражаетсяКристиан, побуждения мне неясны.
– Не прячьтесь за иронию,Брэдли. Ей-богу, я только и делаю все время, что пытаюсь васумилостивить и расшевелить. Проснитесь, вы живете словно во сне. Анам нужно в борении добиться достойной взаимной прямоты. Разве этацель не стоит усилий?
– Стоит. Арнольд, вы немогли бы сейчас уйти? Вы не обижайтесь. Возможно, это старость, но яуже не способен так долго выдерживать бурные разговоры.
– Тогда напишите мне. Раньшемы переписывались. Не будем же так по-глупому терять друг друга.
– Хорошо, хорошо. Оченьсожалею.
– Я тоже очень сожалею.
– Да выкатитесь выкогда-нибудь, черт вас возьми?
– Вот так-то оно лучше,Брэдли, старина. Ну, всего доброго. До скорой встречи.
Я прислушивался к шагам Арнольда, покаон не вышел со двора, потом вернулся к телефону и набрал номерБаффинов. Подошла Джулиан. Я сразу же положил трубку.
Интересно, что они сказали Джулиан?
– Он знает, что вы со мной?
– Он послал меня к вам.
Дело было назавтра утром, и мы с Рейчелсидели в сквере на площади Сохо. Сияло солнце, в воздухе стоялпыльный, унылый запах лондонского лета – бензиновый, угарный,горький, печальный и древний. Вокруг по песку топталось нескольковстрепанных пожилых голубей, посматривая на нас бесстрастныминеодушевленными глазами. На соседних скамейках разочарованно сиделинеудачники. Небо над Оксфорд-стрит отливало беспощадной, испепеляющейсиневой. Несмотря на довольно ранний час, я был весь в поту.
Рейчел сидела, свесив голову, и то идело терла глаза. Она казалась больной. Безрадостное выражение еелица, опухшие веки напоминали Присциллу. Взгляд был уклончив, она несмотрела мне в глаза. Одета она была в летнее кремовое платье безрукавов. Сзади на вороте оборвался крючок и расстегнулась до половины«молния», обнажив выпуклые округлые позвонки, покрытыерыжеватым пухом. Из-под проймы на бледную полную руку выскользнулаатласная, не очень чистая бретелька и повисла петлей над крупнойвыпуклой оспиной. Вырез плеча глубоко въелся в выпирающую мякоть еетела. Спутанные рыжие волосы нависали надо лбом, и она все времятеребила их и тянула вниз, словно ей хотелось за ними укрыться. Вэтой ее неряшливости, нечесанности, распоясанности было для менячто-то физически привлекательное. Какая-то интимность, благодарякоторой я теперь чувствовал себя гораздо ближе к ней, чем тогда,когда мы лежали с ней в постели. Это представлялось мне теперьтяжелым сном. И еще я испытывал к ней то смешанное чувство жалости,которое заметил в себе и проанализировал уже раньше. В сущности, ведьнеправда, что жалость – худой заменитель любви, хотя многие,кому она предназначается, воспринимают ее именно так. Очень часто этосама любовь. Не подумав, я сказал:
– Бедная Рейчел, бедная,бедная Рейчел!
Она засмеялась, словно огрызнулась, иопять потянула себя за волосы,
– Вот именно. Беднаястарушка Рейчел.
– Простите, я… Тьфу,черт… Неужели он прямо так и сказал: «Ступай навестиБрэдли»?
– Да.
– Точно этими самымисловами? Если человек – не писатель, от него никогда нельзядобиться точности.
– Ну, не знаю. Не помню.
– Вспомните, Рейчел. Ведьпрошло не больше двух часов…
– Не пытайте меня, Брэдли.Меня и так словно всю исполосовали, изодрали, переехали. Прошлись помне плугом.
– Мне знакомо это чувство.
– Едва ли. У вас в жизни всев порядке. Вы человек свободный. С деньгами. Нервничаете из-за своейработы, но всегда можете уехать из города или за границу и предатьсяразмышлениям где-нибудь в гостинице. Господи, как бы мне хотелосьпобыть одной в гостинице! Для меня это был бы рай.
– «Нервничать из-засвоей работы» – это может означать и ад.
– Все это поверхностное и –как бы сказать? – произвольное. Это все… забыласлово…
– Факультативное.
– Не составляет жизненнойреальности, необязательное. А в моей жизни все обязательное. Ребенок,муж, от этого не уйдешь. Я заперта в клетку.
– Мне бы тоже не помешало вжизни что-нибудь обязательное.
– Вы не знаете, чтоговорите, Брэдли. У вас есть собственное достоинство. Одинокие людисохраняют достоинство. А у замужней женщины ни собственногодостоинства, ни своих, отдельных мыслей. Так только, какой-топридаток мужа, и муж, когда ему вздумается, может впрыснуть ей в душучувство неполноценности, точно каплю чернил в воду.
– Рейчел, вы бредите. Этоочень сильный образ, но я никогда не слышал такой чепухи.
– Ну, может быть, этоотносится только ко мне с Арнольдом. Я всего лишь нарост на его теле.Лишенный собственного существования. И не могу оказать на негоникакого воздействия. Ни малейшего – даже если бы убила себя.Он, конечно, живо заинтересуется, придумает какое-нибудь объяснение.И скоро найдет другую женщину, с которой ему будет еще легче ладить,и они вдвоем будут меня обсуждать.
– Рейчел, какие низкиемысли.
– Ах, Брэдли, вашепростодушие меня умиляет. Неужели вы думаете, что мне еще доступнытакие понятия? Ведь вы говорите с жабой, с извивающимся червяком,разрезанным на две части.
– Перестаньте, Рейчел, выменя огорчаете.
– А вы –чувствительное растение, так ведь? Подумать, что я видела в васрыцаря!
– В таком потрепанномжизнью…
– Да вы были для менясамостоятельной территорией, неужели не понятно?
– Широкой равниной, гдеможно разбить одинокий шатер? Или это уж слишком далекий образ?
– Вы над всем смеетесь.
– Я не смеюсь. Просто такаяманера речи. Вы могли бы лучше знать меня.
– Да, да, я знаю. Боже мой,я все испортила. Даже вы уже не так со мною разговариваете. Арнольдперетянул вас на свою сторону. Вы для него значите гораздо больше,чем я. О, он все у меня отбирает.
– Рейчел! Вы слышите? Моиотношения с вами совершенно не зависят от моих отношений с Арнольдом.
– Прекраснодушные слова. Вдействительности это уже не так.
– Пожалуйста, постарайтесьвспомнить, что именно он сказал вам сегодня утром, ну знаете, когдапосылал вас…
– Как вы меня мучаете ираздражаете! Ну, сказал: «Не думай, что тебе теперь нельзявидеться с Брэдли. Наоборот, я бы посоветовал тебе поехать к немупрямо сейчас. Он там сгорает от нетерпения обсудить с тобой нашпоследний разговор. Поехала бы и поговорила с ним по душам,начистоту. С тобой он будет откровеннее, чем со мной. Он сейчасслегка обижен, и ему очень полезно облегчить душу. Так что ступай».
– И он ждет, что о нашемразговоре вы доложите ему?
– Может быть.
– И вы доложите?
– Может быть.
– Я не понимаю.
– Ха-ха.
– Это правда, что у Арнольдароман с Кристиан?
– Вы влюблены в своюКристиан.
– Не говорите глупостей. Этоправда, что…
– Не знаю. Не хочу больше обэтом думать, надоело. Может быть, и нет, в строгом смысле слова. Мненаплевать. Он ведет себя как совершенно свободный человек, всегда таксебя вел. Хочет видеться с Кристиан – и видится. Они собираютсяоткрыть вместе какое-то дело. И мне совершенно неинтересно, спят онивдобавок вместе или нет.
– Рейчел, возьмите себя вруки и постарайтесь отвечать яснее. Арнольд действительно считает,что я преследую вас вопреки вашей воле? Или он это придумал дляприличия?
– Не знаю, что он считает, ине интересуюсь.
– Пожалуйста, постарайтесьответить толком. Истина важна. Что произошло вчера вечером, послетого как вернулся Арнольд, а мы были… Прошу вас, опишите всеподробно. Начните с того момента, как вы сбежали вниз по лестнице.
– Я сбежала по лестнице.Арнольд был на веранде. Я проскользнула по коридору на кухню, оттудачерез заднюю дверь в сад и подошла к веранде, будто только что егозаметила, и повела его в сад показать кое-что, и мы там пробыликакое-то время, и все было хорошо. Но полчаса спустя появиласьДжулиан и сообщила, что встретилась с вами и что вы были у нас.
– Я так не говорил. Она этопредположила, и я не отрицал.
– Ну, все равно. Потом онарассказала, что вы купили ей в подарок сапоги. Признаюсь, это меняудивило. Хватило же у вас хладнокровия! Тогда Арнольд поднял такброви – знаете, как он делает. Но не сказал при Джулиан нислова.
– Минутку. А заметилАрнольд, что Джулиан в моих носках?
– Хм! Это другой вопрос. Незаметил, по-моему. Джулиан пошла прямо к себе наверх примерятьсапоги. И больше не показывалась, пока Арнольд не уехал к вам. Итолько тогда она мне рассказала про носки. Ей казалось, что этоужасно смешно.
– Я ведь скомкал все тогда исунул в карманы…
– Да, да, я так себе ипредставляла. Кстати, вот они. Я их выстирала. Еще немногомокроватые. Я сказала Джулиан, чтобы она некоторое время не упоминалао вас при отце. Из-за того будто, что его расстроила ваша рецензия.Так что с носками вопрос, по-моему, исчерпан.
Я убрал с глаз серые влажные комки, этинеприличные напоминания.
– Ну, дальше. Что сказалАрнольд, когда Джулиан ушла наверх?
– Спросил, почему я несказала, что вы приходили.
– А вы что ответили?
– Что я могла ответить? Ясовершенно растерялась от неожиданности. Засмеялась и говорю, чторазозлилась на вас. Что вы были со мной довольно несдержанны, и я васвыставила, ну и не хотела ему говорить, пожалела вас.
– Неужели вы не моглипридумать что-нибудь более уместное? – Нет, не могла. ПриДжулиан я вообще не могла думать, а потом сразу же должна была что-тосказать. У меня в мыслях была одна только правда. И самое большее,что я могла, это сказать полуправду.
– Могли бы сказать и полнуюнеправду.
– И вы тоже. Зачем вы далиДжулиан понять, что были у нас?
– Это верно. И Арнольдповерил вам?
– Не убеждена. Он знает, чтоя лгунья, он часто ловил меня на лжи. А я его. Мы оба знаем это другза другом и миримся, как все женатые люди.
– О Рейчел, Рейчел.
– Вы сокрушаетесь из-занесовершенства мира? Так или иначе для него это неважно. Если ячем-то провинилась, ему только лучше, это дает ему моральное правоеще свободнее вести себя. И пока хозяин положения – он, и покаон может понемногу подковыривать вас, ему даже забавно. Он не видит ввас серьезной угрозы своему браку.
– Понимаю.
– И он, конечно, прав. Какаяуж тут угроза.
– Никакой угрозы?
– Никакой. Вы простоподыгрывали мне по доброте и жалости. Пожалуйста, не возражайте, язнаю. А то, что Арнольд не рассматривает вас всерьез как ловеласа,это вряд ли может вас удивлять. И самое смешное, что ведь вы для негоочень много значите.
– Да, – сказаля. – И самое смешное, что, хоть я и считаю его в каком-тоотношении совершенно невозможным человеком, он тоже очень много дляменя значит.
– Так что, как видите, драмаразворачивается между вами и им. А я, как всегда, –побочное обстоятельство.
– Нет, нет.
– Когда мужчиныразговаривают между собой, они, естественно, предают женщин, это уних само по себе выходит, даже против воли. В том, как Арнольд делалперед вами вид, будто верит моему рассказу, было даже какое-топрезрение ко мне. Презрение ко мне и презрение к вам. Но вам он всеравно при этом подмигивал.
– Никогда он мне неподмигивал.
– В переносном смысле,бестолковый вы человек. Ну что ж, ладно, мой порыв к свободе былкратковременным, как видите. И кончился только жалкой бурей в стаканеводы, и я снова пресмыкаюсь в грязи и ничтожестве. Снова вседосталось Арнольду. О господи! Брак – это такая странная смесьлюбви и ненависти. Я ненавижу и боюсь Арнольда, бывают минуты, когдая готова его убить. Но я и люблю его тоже. Если бы я его не любила, унего не было бы надо мной этой кошмарной власти. И я восхищаюсь им,восхищаюсь его книгами, по-моему, они замечательные.
– Что вы, Рейчел!
– И рецензию вашу считаюглупой и злобной.
– Ну и ну.
– Вас изъела зависть.
– Не будем говорить об этом,Рейчел, прошу вас.
– Извините. Я чувствую себятакой несчастной. И зла на вас за то, что вам не хватило чего-то –геройства? везения? – чтобы спасти меня, или защитить, илиуж не знаю что. Видите, я даже не могу сказать, чего я ждала. БросатьАрнольда я не собиралась – это невозможно, я бы умерла. Мнепросто хотелось немножко личной жизни, хотелось иметь свои секреты,хоть что-нибудь, что не было бы насквозь пропитано Арнольдом.Очевидно, это невозможно. Вы и он все начнете по новой…
– Что за выражение!
– Снова будете вести своиинтеллектуальные разговоры, а я останусь в стороне и за мытьем посудыбуду слышать, как вы бубните, бубните, бубните… Все станетопять как прежде.
– Дорогая Рейчел, –сказал я, – выслушайте меня. Почему бы вам действительноне иметь личной жизни? Я говорю не о любовной связи – и у вас иу меня неподходящий для этого темперамент. Я, вероятно, действительноочень скован условностями, правда, это меня не тяготит. Связьзаставила бы нас лгать, да и вообще это нехорошо…
– Как вы это точно заметили!
– Я бы не хотел внушать ваммысль об измене мужу…
– А вас никто и не просит!
– Мы много лет были знакомы,но держались вдали друг от друга. Теперь вдруг столкнулись, но всепошло вкривь и вкось. Можно, конечно, снова разойтись на прежнеерасстояние. И даже еще дальше. Но я предлагаю вам другое. Ведь мыможем стать друзьями. Арнольд вон мне все уши прожужжал, что они сКристиан – друзья…
– Да?
– И я вам предлагаю: давайтеустановим настоящие дружеские отношения, ничего подпольного, тайного,все – открыто, все – радостно…
– Радостно?
– А почему же нет? Почемужизнь должна быть мрачной?
– Я тоже часто думаю:почему?
– Разве нам нельзя любитьдруг друга – немножко? Согревать друг другу душу?
– Мне нравится это ваше«немножко». Вы такой знаток мер и весов. –Давайте попробуем. Вы мне нужны.
– Это – самое хорошее,что вы пока сказали.
– Арнольд едва ли будетвозражать, если мы…
– Конечно, не будет. Вэтом-то все и дело. Иногда я начинаю сомневаться, Брэдли, можете ливы вообще быть писателем. У вас такие наивные понятия о человеческойнатуре.
– Когда хочешь чего-тоопределенного, простые формулировки – лучше всего. Да ведьмораль и вообще-то проста.
– И мы должны быть моральны,не правда ли?
– В конечном счете, да.
– В конечном счете.Великолепно. Вы собираетесь оставить Присциллу у Кристиан?
Этого я совсем не ожидал. Я ответил:
– Пока Да. – Яеще не решил, что мне делать с Присциллой.
– Присцилла – конченыйчеловек. Это ваш крест до конца дней. Я, кстати, передумала насчеттого, чтобы за ней ухаживать. Она бы свела меня с ума. Да вы так илииначе оставите ее у Кристиан. И будете навещать ее там. Начнетеразговаривать с Кристиан, обсуждать, что там у вас не вышло с вашимбраком, как вам Арнольд советовал. Вы не представляете себе, до чегоАрнольд уверен, что он пуп земли. Такие мелкие людишки, как вы или я,могут завидовать, подличать, ревновать. Арнольд так самоупоен, чтодаже добр, это стало, в сущности, его достоинством. Так что в концеконцов вы придете к Кристиан. Конец будет именно такой. Не заморалью, а за силой. Она женщина сильная. Мощный магнит. Она –ваша судьба. И что самое смешное, Арнольд будет считать это своейзаслугой. Мы все – пешки в его руках. Ну, да вот увидите.Кристиан – ваша судьба.
– Никогда!
– Вы произносите: «Никогда!»– а сами улыбаетесь украдкой. Вы ведь тоже очарованы ею. Такчто, как видите, Брэдли, нашей дружбе не бывать. Я всего лишьпридаток, вы не способны выделить меня, вам пришлось бы оченьнасиловать свое внимание, чтобы сосредоточить его на мне, а этого выделать не будете. Ваши мысли будут заняты Кристиан, вам важно, чтопроисходит там. Даже в том, что было между нами, вас, в сущности,толкала ревность к Арнольду…
– Рейчел, вы сами знаете,что так говорить недостойно и жестоко и что это полнейшая чушь. Уменя не было холодного расчета, я просто запутался и ждуснисхождения. Как и вы.
– «Запутался и ждуснисхождения». Звучит смиренно и трогательно. Наверно, было быудачным местом в какой-нибудь из ваших книг. Но я в моем ничтожествеглуха и слепа. Вам не понять. Вы живете открыто, нараспашку. А менязатянуло в машину. Даже сказать, что сама виновата, и то –какой смысл? Да ладно, вы особенно не беспокойтесь за меня. Я думаю,у всех женатых людей так. Это не мешает мне пить чай с удовольствием.
– Рейчел, мы будем друзьями,вы не отдалитесь, не убежите от меня? Передо мной вам незачем хранитьдостоинство.
– Вы такой правильныйчеловек, Брэдли. Это у вас в характере. Строгость и порядочность. Новы желаете мне добра, я знаю, вы славный. Может быть, когда-нибудьпотом я буду рада, что вы сейчас так говорили.
– Значит, условились.
– Ладно. – Потомона сказала: – А ведь во мне еще много огня, имейте в виду. Яеще не конченый человек, как бедная Присцилла. Во мне еще много огняи силы. Вот так.
– Конечно.
– Вы не понимаете. Я говорюне о простодушии и не о любви. И даже не о воле к жизни. Я имею ввиду огонь. Огонь! Который жжет. Который убивает. А, ладно.
– Рейчел, посмотрите кругом.Солнце сияет.
– Не распускайте слюни.
Она вскинула голову и вдруг встала ипошла через площадь, точно машина, которую завели. Я догнал ее и взялза руку. Рука безжизненно висела, но лицо, которое Рейчел обратила комне, было искажено гримасой-улыбкой, какими часто улыбаются женщины,чтоб не заплакать. Мы вышли на Оксфорд-стрит, из-за крыш выплыл внебо шпиль Почтамта, четкий и ясный, сверкающий, грозный,воинственный и учтивый.
– О, посмотрите-ка, Рейчел.
– Что?
– Башня.
– Ах, это. Не ходите дальше,Брэдли. Я пойду на метро.
– Когда я вас увижу?
– Никогда, наверно. Нет,нет. Позвоните мне. Только не завтра.
– Рейчел, вы уверены, чтоДжулиан ничего не знает о… ни о чем?
– Да, абсолютно. Кто же ейскажет? Что это вам взбрело в голову покупать ей такие дорогиесапоги?
– Я хотел выиграть время иуспеть придумать убедительное объяснение, зачем мне нужно, чтобы онане рассказывала о нашей встрече.
– И, кажется, не оченьуспешно воспользовались этим временем.
– Да, не очень.
– До свидания, Бредли. Дажеспасибо.
И Рейчел ушла от меня. Я смотрел ейвслед, пока она не затерялась в толпе, размахивая потертой синейсумкой, – бледные, расплывшиеся выше локтей руки ее слегкаподрагивали, волосы были растрепаны, лицо растерянное и усталое.Машинальным жестом она подтянула выскользнувшую из-под платьябретельку. Потом я снова увидел ее – и снова, и снова. Улицабыла полна усталых, стареющих женщин с растерянными лицами, они,слепо толкаясь, куда-то шли и шли, точно стадо животных. Я перебежалчерез улицу и зашагал домой.
Я должен уехать, думал я, я долженуехать, уехать. Как хорошо, думал я, что Джулиан ничего не знает обэтом. Может быть, думал я, Присцилле и в самом деле будет лучше вНоттинг-Хилле. Пожалуй, думал я, надо и вправду зайти как-нибудь кКристиан. Здесь, приближаясь к первой кульминации моей книги, я хотелбы сделать остановку, любезный друг, и освежиться еще раз прямойбеседой с вами.
Отсюда, из уединения и тишины нашегонынешнего убежища, все события тех нескольких дней между появлениемФрэнсиса Марло и моим разговором с Рейчел на площади Сохо кажутсясплошным нагромождением абсурдов. Жизнь, безусловно, сама по себеполна совпадений. Но нам она представляется еще того нелепей, ибо мысмотрим на нее с неуверенностью и страхом. Неуверенность всего болеехарактеризует это животное по имени человек. Она знаменует вообщеусредненный порок. Это и алчность, и страх, и зависть, и ненависть.Теперь, избранник и затворник, я могу, по мере того как неуверенностьотходит от меня, оценить по-настоящему и мою нынешнюю свободу, и моепрежнее рабство. Блаженны те, кто понимает все это хотя бы настолько,чтобы оказывать пусть минимальное, но сопротивление одуряющейчеловеческой неуверенности. Вероятно, тот, чья жизнь не естьслужение, больше чем на минимальное сопротивление не способен.
Естественная тенденция человеческойдуши – охрана собственного «я». Каждый, заглянуввнутрь себя, может увидеть катаклическую силу этой тенденции, арезультаты ее у всех на виду. Мы хотим быть богаче, красивее, умнее,сильнее, любимее и по видимости лучше, чем кто-либо другой. Я говорю«по видимости», ибо средний человек хоть и желаетреального богатства, обычно стремится только к видимой добродетели.Он инстинктивно знает, что настоящее добро есть бремя слишком тяжкоеи что стремление к нему может затмить обыкновенные желания, которымижив человек.
Конечно, изредка и на очень краткий мигдаже худший из людей может устремиться к добру. Притягательная силадобра знакома каждому художнику. Я пользуюсь здесь словом «добро»,как покровом. Что сокрыто под ним, знать хотя нам и дано, однако неможет быть названо. Но спасает нас от гибели в хаосесамоубийственного младенческого эгоизма не магнетизм этой тайны, ато, что высокопарно именуется «долгом», а точнее,называется «привычкой». Счастлива та цивилизация, котораяс детства приучает людей хотя бы некоторые из естественных проявленийличности считать немыслимыми и недопустимыми. Однако привычка эта,которой при благоприятных условиях может хватить на всю жизнь,оказывается лишь поверхностной там, где начинаются ужасы: на войне, вконцентрационном лагере, в заточении семьи и брака.
Эти замечания мне хотелось предпослатьанализу моих последних (условно говоря) поступков, который я теперь,любезный друг, разверну перед вами. В том, что касается Рейчел, яруководствовался смешанными и не слишком высокими побуждениями.Поворотным моментом было, я думаю, эмоциональное письмо Рейчел.Какими опасными орудиями бывают письма! Хорошо, что они теперьвыходят из моды. К письму возвращаются еще и еще, его толкуют то так,то эдак, оно будит фантазию, родит мечты, оно преследует, оно служитуликой. Я уже много лет не получал ничего, что хотя бы отдаленнозаслуживало названия любовного письма. То обстоятельство, что этобыло именно письмо, а не высказывание viva voce 1,давало ему надо мной особую абстрактную власть. Мы часто совершаем вжизни важные шаги, оказываясь в условиях обезличенности. Вдруг нампредставляется, что мы что-то олицетворяем собой. Это может служитьнам источником вдохновения, а может быть и поводом длясамооправдания. Страстный тон ее письма сообщил мне чувствособственной значительности, энергию, чувство роли.
Кроме того, как я уже говорил, менясоблазняла мысль рассчитаться с Арнольдом, заведя от него секрет.Такое желание тоже, как правило, не доводит до добра. Исключаякого-то из круга посвященных в тайну, мы тем самым хотим унизить его.Моя злость на Арнольда не ограничивалась сферой нашего личного,старинного соперничества. Она проистекала также из потрясения,испытанного мною при виде Рейчел на кровати в затененной комнате, –Рейчел с лицом, закрытым простыней. В тот миг у меня в душе родиласьк ней глубокая жалость – единственное, правда, как всегда,оскверненное высокомерием, но все же относительно чистое чувство всоставе всей амальгамы. Поверил ли я Арнольду, что это «несчастныйслучай»? Может быть. Может быть, сквозь мрак моей эгоистическойжалости я уже начинал видеть Рейчел глазами Арнольда – какслегка истеричную и не всегда правдивую пожилую женщину. Общаясь ссупругами, невозможно соблюдать нейтралитет. Сила их отношения друг кдругу тянет симпатии третьего лица то в одну, то в другую сторону.Кроме того, я досадовал на Рейчел за то, что она поставила меня всмешное положение. Того, по чьей вине страдает наше достоинство, намособенно трудно простить.
Тщеславие и неуверенность связывалименя с Рейчел, а кроме того – зависть (к Арнольду), жалость,нечто вроде любви и, безусловно, перемежающаяся игра физическогожелания. Как я объяснял, я уже тогда был, в общем-то, равнодушен ктелу – в чем, разумеется, нет особой моей заслуги. Ясоприкасался с телами поневоле, но и без явного отвращения, в тесныхвагонах метро. Но так или иначе я не придавал особого значения этимвместилищам души. Для меня существовали лица моих знакомых, аостальное могло быть какой-нибудь протоплазмой. Щупать и глазеть быломне не свойственно. Вот почему мне было интересно обнаружить, чтоменя тянет поцеловать Рейчел, тянет, после значительного перерыва,поцеловать какую-то определенную женщину. В этом была для менязаманчивая сторона новой роли. Однако во время того поцелуя у меня небыло мысли идти дальше. То, что произошло потом, носило характернепредумышленный и запутанный. Я, разумеется, не думал отказаться отответственности и ожидал серьезных последствий. И не ошибся.
Боюсь, я до сих пор не сумел передать,в чем состояла особенность моих отношений с Арнольдом. Попробую,пожалуй, еще раз. Я, как уже говорилось, его открыл и был поначалуего покровителем. Он оставался моим благодарным протеже! Вспоминаю,что относился к нему тогда немножко как к любимой собачке (у Арнольдалицо терьера). У нас были даже свои «собачьи» шутки, нынепогибшие для истории. И только потом, постепенно в нашу дружбу проникяд, зароненный главным образом его (мирским) успехом и моими(мирскими) неудачами. (Как трудно даже лучшим из нас сохранятьравнодушие к миру!) Но и тогда мы еще в основном держались вотношении друг друга по-джентльменски. То есть я изображалснисходительность, а он – почтение, которые мы отчастииспытывали и на самом деле. Подобное притворство играет важную роль вэтой несовершенной жизни. В нашей дружбе не было места равнодушию. Мыдумали друг о друге постоянно. Он был для меня (разумеется, не в томсмысле, какой имел в виду Фрэнсис Марло) самым важным человеком. Иэто кое-что да значит, ведь у меня было много знакомых мужчин –сослуживцы вроде Хартборна и Грей-Пелэма, литераторы и журналисты,которых я здесь не называю, так как они не являются действующимилицами этой драмы. Едва ли будет преувеличением сказать, что я былочарован Арнольдом. Наши отношения были не гладкими, не простыми, онидавали мне чувство подлинной жизни. Разговоры с ним всегда будили уменя свежие мысли. И одновременно, как это ни парадоксально, я подчасощущал его как эманацию моей собственной личности, как моеотчужденное, заблудшее alter ego. Он смешил меня, смешил до глубиныдуши. Мне нравилась его веселая лоснящаяся собачья физиономия исветлые иронические глаза. Держался он всегда колюче – немногоподдразнивая, немного задираясь, немного (не могу обойтись без этогослова) флиртуя со мной. Он отдавал себе отчет, что олицетворяет внаших взаимоотношениях сыновнее начало, несущее разочарования инекоторую угрозу. Эту роль он играл, забавляясь, остроумно и побольшей части беззлобно. Только уже в последние годы, посленескольких открытых столкновений я начал воспринимать его какисточник боли и вынужден был от него немного отдалиться. Любое егозамечание стало казаться мне «шпилькой». По мере того какпроходили годы, а великий миг в моей жизни все не наступал, меня сталбольше и больше раздражать легкий успех Арнольда.
Справедлив ли я к нему как к писателю?Быть может, нет. Кто-то сказал, что «все писатели-современникинам либо друзья, либо враги»; и действительно, быть объективнымк ныне живущим трудно. Досада, с какой я, признаюсь, читал всякуюблагоприятную рецензию на очередную книгу Арнольда, безусловно, имелаи низменные источники. Но я делал попытки разумно осмыслить еготворчество. Вероятно, больше всего мне не нравилась его болтовня.Писал он очень небрежно. Но болтовня шла не от неряшливости, это былаодна из сторон его «метафизики»! Арнольд все времястарался завоевать мир, излившись на него, как переполнившаяся ванна.Такой вселенский империализм был абсолютно чужд моим собственным,гораздо более строгим представлениям об искусстве как о сгущении,концентрации образа, сведении его в одну точку. Я всегда чувствовал,что искусство является одной из сторон добродетельной жизни и поэтомуоно очень трудно, тогда как Арнольд, к моему прискорбию, считалискусство «забавным». Именно так, хотя из-за некой«мифологической» помпезности кое-кто из критиков склоненбыл всерьез относиться к нему как к «мыслителю».Символика у Арнольда была не продумана. Значением наделялось все, всевходило в его «мифологию». Он все любил и принимал. Ихотя «в жизни» это был умный, интеллигентный человек иумелый спорщик, «в искусстве» он оказывался беспомощен идаже не способен расчленять понятия. (А расчленение понятий –это центральный момент искусства, как и философии.) Причина здеськрылась, по крайней мере отчасти, в его особого рода велеречивойрелигиозности. Он был, на свой путаный лад, последователем Юнга. (Яне хочу сказать ничего дурного об этом теоретике, чьи писания простонахожу неудобоваримыми.) Для Арнольда-художника жизнь представляласобой одну огромную богатую метафору. Но на этом мне, по-видимому,следует остановиться, ибо я уже чувствую, как мой тон становится всеядовитее. Я много слышал от моего друга Ф. об абсолютной духовнойценности молчания. Как художник, я уже и раньше на свой скромный ладинстинктивно понимал ее, и это давало мне право презирать Арнольда.
Мои отношения с сестрой были гораздопроще и в то же время гораздо сложнее. Братско-сестринские связивообще очень запутаны, хотя принимаются всеми как данность, и людипростодушные подчас даже и не подозревают, какая паутина любви иненависти, преданности и соперничества их сплетает. Как я ужеобъяснял, я отождествлял себя с Присциллой. Потрясение, которое яиспытал при виде счастья Роджера, было реакцией самозащиты. То, чтоон сумел безнаказанно сменить старую жену на молодую, представлялосьмне возмутительным. Это мечта каждого мужа, спорить не приходится, нов данном случае старой женой был я. Я думаю даже, что в каком-тосмысле мое сочувствие к Рейчел проистекало из моего сочувствия кПрисцилле, хотя с Рейчел, конечно, все обстояло иначе – онабыла гораздо сильнее характером, умнее, содержательнее как личность ипривлекательнее как женщина. С другой стороны, Присцилла раздражаламеня до остервенения. Я вообще не терплю слез и нытья. (Меня оченьтронуло, когда Рейчел сказала об «огне». Горе должновысекать искры, а не источать сырость.) Молчание, мною столь высокоценимое, означает, среди прочего, и умение сжать зубы, когда тебябьют. Не люблю я и слезливых признаний. Читатели, вероятно, заметили,как я поспешил пресечь излияния Фрэнсиса Марло. В этом еще одно моеотличие от Арнольда. Арнольд был готов без разбора от всех и каждоговыслушивать исповеди и жалобы, утверждал даже, что это входит в его«обязанность» как писателя. (Так он «проявилинтерес» к Кристиан в первый же вечер их знакомства.) Шло это унего, конечно, больше от злорадного любопытства, чем от сочувствия, ичасто приводило потом к недоразумениям и обидам. Арнольд был большоймастер разыгрывать участие как перед женщинами, так и передмужчинами. Я презирал в нем это. Возвращаясь, однако, к Присцилле, ядолжен сказать, что был очень обеспокоен ее бедами, но решительно нехотел оказаться в них втянутым. По-моему, берясь помочь ближнему,нужно трезво оценивать свои возможности, в этом залог доброты.(Арнольд был абсолютно не способен к такой самооценке.) Я несобирался допускать, чтобы из-за Присциллы страдала моя работа. И яне намерен был считать ее, как говорила Рейчел, «конченымчеловеком». Так легко люди не погибают.
То, что Присциллу увезла Кристиан,было, конечно, «неприлично», но меня это уже большеозадачивало, чем возмущало. Я склонялся к тому, чтобы оставить всекак есть. Выкупа за свою заложницу Кристиан не получит. Но я недумал, чтобы она бросила Присциллу, убедившись в этом. Возможно, чтои тут я находился под влиянием Арнольда. Есть люди, у которых силаволи заменяет мораль. Хватка, как называл это Арнольд. В бытностьсвою моей женой Кристиан употребляла эту силу воли на то, чтобыпоработить и заполнить собою меня. Человек более мелких масштабов,наверно, покорился бы и взамен получил брак, который мог бы оказатьсядаже счастливым. Мы видим повсеместно немало довольных жизнью мужчин,управляемых и, так сказать, манипулируемых женщинами с железнойволей. Моим спасением от Кристиан было искусство. Душа артиста во мневосстала против этого массированного вторжения (подобного вторжениювирусов в организм). Ненависть к Кристиан, которую я лелеял в сердцесвоем все эти годы, была естественным продуктом моей борьбы засуществование, ее главным, первичным оружием. Чтобы свергнуть тиранаи в обществе, и в личной жизни, надо уметь ненавидеть. Но теперь,когда угроза, в сущности, миновала и я начал склоняться к большейобъективности, мне стало отчетливо видно, как правильно, как разумноКристиан себя организовала. Быть может, на меня подействовалооткрытие, что она – еврейка. Я был почти готов к новому видусостязания с ней, сулившему мне легкую победу. Моим конечным триумфоммогла быть демонстрация холодного, даже веселого безразличия. Но всеэто казалось мне неясным. Магистральной мыслью была моя уверенность втом, что Кристиан – человек деловой и надежный, а я – нети что поэтому ей можно доверить Присциллу. В свете последующихсобытий я был склонен поначалу осуждать себя за все, что я тогдаделал. Не спорю, дурные поступки иногда порождаются осознанными злыминамерениями. (Такие злые намерения я приписывал Кристиан, хотя, каквыяснилось, по-видимому, не вполне справедливо.) Но чаще они являютсяплодами полусознательного невнимания, некоего полуобморочноговосприятия времени. Как я уже говорил вначале, всякий художник знает,что промежуток, отделяющий одну стадию творчества, когда замысел ещене настолько созрел, чтобы осуществиться, от другой стадии, когда ужепоздно над ним работать, часто бывает тонок, как игла. Гений, бытьможет, в том и состоит, чтобы растягивать этот тонкий промежуток навесь рабочий период. Большинство художников по лени, усталости,неумению сосредоточиться переходят, не успев оглянуться, прямо изпервой стадии во вторую, с какими бы надеждами и благими намерениямини приступали они к новой работе. И это, в сущности, моральнаяпроблема, поскольку всякое искусство есть в определенном смыслестремление к добродетели. Такой же точно переход существует и в нашейкаждодневной нравственной деятельности. Мы закрываем глаза на то, чтоделаем, покуда не оказывается, что уже ничего нельзя изменить. Мы непозволяем себе сосредоточиться на решающем моменте, а ведь его и такбывает нелегко выделить, даже если специально искать. Мы отдаемсямутному потоку своего существования, ищем слепо удовольствий,уклоняемся от обид и так и плывем, пока не становится очевидно, чтоисправить уже ничего невозможно. Отсюда извечное противоречие междупознанием самого себя, которое дается нам в объективныхсамонаблюдениях, и ощущением своего «я», приобретаемымсубъективно; противоречие, из-за которого, наверно, достижение истинывообще неосуществимо. Самопознание слишком абстрактно, самоощущениеслишком лично, обморочно, заморочено. Может быть, какое-то цельноевоображение, своего рода гений морали сумел бы внести сюда ясностькак функцию от высшего и более общего сознания. Существует лиестественная, шекспировская радость в нравственном бытии? Или правывосточные мудрецы, ставя перед учениками цель постепенного, нополного разрушения грезящего «я»?
Проблема эта остается невыясненной,потому что нет философа и едва ли найдется хоть один писатель,который сумел бы объяснить, из чего же состоит это таинственноевещество – человеческое сознание. Тело, внешние объекты,летучие воспоминания, милые фантазии, другие души, чувство вины,страх, сомнения, ложь, триумфы, пени, боль, от которой заходитсясердце, – тысяча вещей, лишь ощупью доставаемых словом,сосуществуют, сплавленные воедино в феномене человеческого сознания.Как тут вообще возможна личная ответственность – вопрос,способный поставить в тупик любого внегалактического исследователя,который бы вздумал изучить наш способ движения во времени. И какможно трогать эту таинственную материю, вносить какие-тоусовершенствования, как можно изменить сознание? Оно движется,обтекая волю, как вода обтекает камень. Быть может, выход – внепрерывной молитве? Такая молитва была бы постоянным впрыскиванием вкаждый из этих многочисленных отделов одной и той же дозы антиэгоизма(что, разумеется, не имеет никакого отношения к «богу»).Но на дне сосуда все равно так много мусора, почти все нашиестественные проявления имеют низкую природу, так что лоскутное нашесознание только и сплавляется воедино в горниле великого искусстваили горячей любви. Ни то, ни другое не присутствовало в моихзапутанных, полубессознательных действиях.
Боюсь, что до сих пор не сумел сдостаточной ясностью передать могучее предчувствие наступающего вмоей жизни великого произведения искусства, предчувствие, полностьюзахватившее меня в этот период. Им освещался каждый из отделов моегосознания, так что, прислушиваясь, например, к голосу Рейчел иливглядываясь в лицо Присциллы, я ни на минуту не переставал думать:«Срок настал». Не в словах, я вообще не думал об этомсловами, но просто ощущал нечто необычайное, что ждало меня в близкомбудущем и было магнетически связано со мной, с моей душой и моимтелом, которое по временам, в буквальном смысле слова, дрожало ипокачивалось под грозным и властным воздействием его притягательнойсилы. Какой представлялась мне будущая книга? Я не мог бы сказать. Ялишь интуитивно чувствовал ее присутствие и ее совершенство.Художник, обретя силу, наблюдает за бегом времени с божественнымспокойствием. Свершения надо лишь терпеливо ждать. Твой труд объявито себе или прямо возникнет в готовом виде, когда придет его час, –только бы прошли так, как надо, годы твоего служения и ученичества.(Так мудрец всю жизнь смотрит на ветвь бамбука, чтобы потомнарисовать ее безошибочно одним росчерком пера.) Мне нужно былотолько одно: одиночество.
Каковы они, плоды одиночества, я знаютеперь, мой любезный друг, гораздо лучше и глубже, чем тогда,благодаря своему опыту и вашей мудрости. Тот человек, каким я былтогда, видится мне слепцом и пленником. Предчувствия меня необманывали, и направление было избрано верно. Только путь оказалсягораздо длиннее, чем мне представлялось.
На следующее утро, то есть назавтрапосле того обескураживающего разговора с Рейчел, я снова принялсяукладывать чемоданы. Я провел беспокойную ночь, кровать словно горелаподо мной. И я принял решение уехать. Кроме того, я намерен былсъездить в Ноттинг-Хилл – повидать Присциллу и провестихолодный, деловой разговор с Кристиан. Искать перед отъездом встречис Рейчел или Арнольдом я не хотел. Лучше написать им обоим из моегоуединения по длинному сердечному письму. Я заранее предвкушалудовольствие от писания этих писем: теплого и подбадривающего –Рейчел, иронического и покаянного – Арнольду. Мне только надобыло немного подумать, и я, без сомнения, разобрался бы в положениивещей, нашел бы способ защитить себя и удовлетворить их обоих. ДляРейчел – amitie amoureuse 1,для Арнольда – бой.
Ум, постоянно озабоченный собою,чувствительно реагирует на все, что наносит ущерб его достоинству(читай: тщеславию). И при этом неутомимо изыскивает способывосполнить понесенный ущерб. Я был расстроен и устыжен тем, чтоРейчел считает меня пустословом и неудачником, а Арнольд изображаетдело так, будто в чем-то «разоблачил» (и еще того хуже –«простил») меня. Но мысленно я уже переписывал всюкартину. Ведь они оба у меня в руках, Рейчел я еще утешу, с Арнольдомрассчитаюсь. В ответ на вызов моя пострадавшая гордость опятьподнимала голову.
Я утешу Рейчел невинной любовью. Эторешение и самый звук «правильного» слова принесли мне вто незабываемое утро ощущение собственной добродетели. Но мысли моибыли больше заняты другим: образом Кристиан. Именно образом, а некакими-то связанными с ней соображениями. Эти образы, проплывающие впещере нашего сознания (ибо сознание наше, что бы там ни говорилифилософы, действительно темная пещера, в которой плавают бесчисленныесущества), разумеется, не нейтральны, они уже пропитаны нашимотношением, просвечены им. Я все еще чувствовал по временам прежнююсмертельную ненависть к своей угнетательнице. Я чувствовал такжеупомянутую сомнительную потребность исправить произведенное мноюжалкое впечатление, демонстрируя безразличие. Я выказал слишком многоэмоций. Теперь буду смотреть на нее с холодным любопытством. Так ястал мысленно разглядывать ее накаленный образ и вдруг увидел, как онпреображается прямо у меня на глазах. Не возвращалась ли ко мнепамять о том, что когда-то я любил ее?
Я встряхнул головой, закрыл крышкучемодана и защелкнул замок. Мне бы только сесть за работу. Один деньодиночества, и я смогу написать что-то: драгоценные, чреватые будущимнесколько слов, словно семя, брошенное в почву. А уж тогда я смогуналадить отношения с прошлым. Ни с кем не мириться, ничего неискупать, а просто сбросить бремя горького раскаяния, которое тащилна себе всю жизнь.
Зазвонил телефон.
– Говорит Хартборн.
– А, здравствуйте.
– Почему вас не было?
– Где?
– У нас на вечере. Мыспециально выбрали день, когда вам удобно.
– Ах, боже мой! Простите.
– Все были так огорчены.
– Мне ужасно жаль.
– Нам тоже.
– Я… я надеюсь, чтовечер, несмотря на это, удался…
– Несмотря на вашеотсутствие, вечер удался на славу.
– Кто был?
– Вся старая компания.Бингли, и Грей-Пелэм, и Дайсон, и Рэндольф, и Мейтсон, и Хейдли-Смит,и…
– А миссис Грей-Пелэм была?
– Нет.
– Замечательно. Хартборн,мне очень жаль.
– Не беда, Пирсон. Может,пообедаем вместе?
– Я уезжаю.
– А, ну да. Я бы тоже непрочь куда-нибудь податься из города. Пришлите открытку.
– Право, мне очень жаль…
– Ну что вы, что вы.
Я положил трубку. Я чувствовал на себедесницу рока. Даже воздух вокруг меня был душен, словно полонвоскурений или цветочной пыльцы. Я посмотрел на часы. Пора было ехатьв Ноттинг-Хилл. Я остановился перед горкой, где лежал на бокумаленький буйвол со своей всадницей. Я так и не рискнул выправлятьножку буйвола из страха сломать хрупкую бронзу. За окном косое солнцебесплотным контрфорсом подпирало замызганную стену, высвечиваякружевным рельефом разводы грязи и трещины между кирпичами. Все ивнутри и снаружи трепетало ясностью, казалось, неодушевленный мирготовился изречь слово.
И тут позвонили в дверь. Я пошелоткрывать. Это была Джулиан Баффин. Я поглядел на нее с недоумением.
– Брэдли! Ты забыл. Я пришлана беседу о «Гамлете».
– Я не забыл, –ответил я и про себя выругался. – Входи.
Она прошла впереди меня в гостиную ипридвинула к инкрустированному столику два лирообразных стула. Наодин из них она села и положила перед собой открытую книгу. На нейбыли лиловые сапоги, ярко-розовое трико, какое называют теперьколготками, и короткое, похожее на рубаху сиреневое платье. Своигустые золотисто-русые волосы она зачесала или просто закинула назад,и они стояли веером позади ее головы. Лицо ее сияло летом, солнцем,здоровьем.
– Те самые сапожки, –сказал я.
– Да. Жарковато, конечно, ноя хотела показаться в них тебе. Они мне так нравятся, я ужасно тебеблагодарна. Ты в самом деле не против, если мы поговорим немного оШекспире? У тебя такой вид, будто ты куда-то собрался. Ты правдапомнил, что я должна прийти?
– Да, да. Конечно.
– Ах, Брэдли, ты такуспокоительно действуешь на мои нервы! Меня все раздражают, крометебя. Я не стала доставать второй текст. У тебя ведь есть?
– Да. Вот, пожалуйста.
Я сел против нее. Она сидела на стулебоком, выставив из-под стола ноги в лиловых сапожках. Я оседлал свойстул, сжимая его коленями. И открыл лежащий на столе том Шекспира.Джулиан рассмеялась.
– Чему ты смеешься?
– У тебя такой деловитыйвид. Убеждена, что ты не ждал меня. Забыл и думать о моемсуществовании. А теперь вот сидишь – вылитый школьный учитель.
– Может, ты тожеуспокоительно действуешь на мои нервы.
– Брэдли, как это всездорово!
– Еще ничего не было. Можетбыть, выйдет совсем не здорово. Что будем делать?
– Я буду задавать вопросы, аты отвечай.
– Что ж. Начинай.
– Видишь, у меня тут целыйсписок вопросов.
– На этот я уже ответил.
– Про Гертруду и… Да,но ты меня не убедил.
– Ты что же, намеренаотнимать у меня время этими вопросами да еще не верить моим ответам?
– Это могло бы оказатьсяотправной точкой для дискуссии.
– Ах, у нас еще и дискуссия,оказывается, будет?
– Если у тебя найдетсявремя. Я ведь понимаю, как тебе некогда.
– Ничуть. Мне абсолютнонечего делать.
– Я думала, ты пишешь книгу.
– Все враки.
– Ну вот, ты опять менядурачишь.
– Ладно, давай. Не сидеть женам целый день.
– Почему Гамлет медлит субийством Клавдия?
– Потому что он мечтательныйи совестливый молодой интеллигент и не склонен с бухты-барахтыубивать человека только потому, что ему привиделась чья-то тень.Следующий вопрос?
– Брэдли, но ведь ты же самсказал, что призрак был настоящий.
– Это я знаю, что оннастоящий, а Гамлет не знает.
– М-м. Но ведь должна бытьеще и другая, более глубокая причина его нерешительности, разве не вэтом смысл пьесы?
– Я не говорил, что не былодругой причины.
– Какая же?
– Он отождествляет Клавдия сотцом.
– А-а, ну да. И поэтому он,значит, и медлит, что любит отца и у него рука не поднимается наКлавдия?
– Нет. Отца он ненавидит.
– Но тогда бы ему сразу иубить Клавдия.
– Нет. Ведь не убил же онвсе-таки отца.
– Ну, тогда я не понимаю,каким образом отождествление Клавдия с отцом мешает Гамлету егоубить.
– Ненавидя отца, он страдаетот этого. Он чувствует себя виноватым.
– Значит, его парализуетчувство вины? Но он нигде этого не говорит. Он ужасно самодовольный ико всем придирается. Как, например, он безобразно обращается сОфелией.
– Это все стороны одного итого же.
– То есть чего?
– Он отождествляет Офелию сматерью.
– Но я думала, он любитмать?
– Вот именно.
– Как это «вотименно»?
– Он не может проститьматери прелюбодеяния с отцом.
– Подожди, Брэдли, я что-тозапуталась.
– Клавдий – этопродолжение брата в плане сознания.
– Но невозможно же совершитьпрелюбодеяние с мужем, это нелогично.
– Подсознание не знаетлогики.
– То есть Гамлет ревнует? Тыхочешь сказать, что он влюблен в свою мать?
– Ну, это общее место.Знакомое до скуки, по-моему.
– Ах, ты об этом.
– Да, об этом.
– Понятно. Но я все равно непонимаю, как он может думать, что Офелия – это Гертруда, онинисколько не похожи.
– Подсознание только тем изанимается, что соединяет разных людей в один образ. Образовподсознания ведь всего несколько.
– И поэтому разным актерамприходится играть одну и ту же роль?
– Да.
– Я, кажется, не верю вподсознание.
– Вот и умница.
– Брэдли, ты опять менядурачишь?
– Нисколько.
– Почему Офелия не спаслаГамлета? Это у меня такой следующий вопрос.
– Потому, моя дорогаяДжулиан, что невинные и невежественные молодые девицы, вопреки своимобманчивым понятиям, вообще не способны спасать менее молодых и болееобразованных невротиков – мужчин.
– Я знаю, что яневежественна, и не могу отрицать, что я молода, но с Офелией я себяне отождествляю!
– Разумеется. Ты воображаешьсебя Гамлетом. Как все.
– Всегда, наверно,воображаешь себя главным героем.
– Для великих произведенийэто не обязательно. Разве ты отождествляешь себя с Макбетом илиЛиром?
– Н-нет, но все-таки…
– Или с Ахиллом, или сАгамемноном, с Энеем, с Раскольниковым, с мадам Бовари, с Марселем, сФанни Прайс…
– Постой, постой. Я тут невсех знаю. И, по-моему, я отождествляю себя с Ахиллом.
– Расскажи мне о нем.
– Ой, Брэдли… Ну, яне знаю… Он ведь убил Гектора, да?
– Ладно, неважно. Ты меняпоняла, я надеюсь?
– Н-не совсем.
– Своеобразие «Гамлета»в том, что это – великое произведение, каждый читатель которогоотождествляет себя с главным героем.
– Ага, поняла. Поэтому онхуже, чем другие основные произведения Шекспира?
– Нет. «Гамлет»– лучшая из пьес Шекспира.
– Тогда тут что-то странноеполучается.
– Именно.
– В чем же дело, Брэдли?Знаешь, можно, я запишу вкратце вот то, что мы с тобой говорили оГамлете – что он не мог простить матери прелюбодеяния с отцом ивсе такое? Черт, как тут жарко. Давай откроем окно, а? И ничего, еслия сниму сапоги? Я в них заживо испеклась.
– Запрещаю тебе что-либозаписывать. Открывать окно не разрешаю. Сапоги можешь снять.
– Уф. «За этоблагодарствуйте». – Она спустила «молнии»на голенищах и обнажила обтянутые в розовое ноги. Полюбовавшисьсвоими ногами, она расстегнула еще одну пуговицу у ворота ихихикнула.
Я спросил:
– Ты позволишь мне снятьпиджак?
– Ну конечно!
– Сможешь увидеть моиподтяжки.
– Как обворожительно! Ты,наверно, последний мужчина в Лондоне, который носит подтяжки. Этотеперь такая же пикантная редкость, как подвязки.
Я снял пиджак и остался в серой вчерную полоску рубашке и серых армейского образца подтяжках.
– Ничего пикантного, ксожалению. Если б я знал, мог бы надеть красные.
– Значит, ты все-таки неждал меня?
– Что за глупости. Ты непротив, если я сниму галстук?
– Что за глупости.
Я снял галстук и расстегнул на рубашкедве верхние пуговицы. Потом одну из них застегнул снова.Растительность у меня на груди обильная и седая (или «спроседью сребристой», если угодно). Пот бежал струйками у меняпо вискам, сзади по шее, змеился через заросли на груди.
– А ты не потеешь, –сказал я Джулиан. – Как это тебе удается?
– Какое там. Вот смотри. –Она сунула пальцы в волосы, потом протянула мне через стол руку.Пальцы у нее были длинные, но не чересчур тонкие. На них чутьпоблескивала влага. – Ну, Брэдли, на чем мы остановились?Ты говорил, что «Гамлет» – единственноепроизведение…
– Давай-ка мы на этомкончим, а?
– Ой, Брэдли, я так и знала,что надоем тебе! И теперь я тебя не увижу много месяцев, я тебя знаю.
– Перестань. Всю этутягомотину насчет Гамлета и его матушки ты можешь прочитать в книжке.Я скажу – в какой.
– Значит, это неправда?
– Правда, но не главное.Интеллигентный читатель схватывает такие вещи между делом. А тыинтеллигентный читатель in ovo 1.
– Что «и ново»?
– Дело в том, что Гамлет –это Шекспир.
– А Лир, и Макбет, иОтелло?..
– Не Шекспир.
– Брэдли, Шекспир былгомосексуален?
– Конечно.
– А-а, понимаю. Значит, насамом деле Гамлет был влюблен в Горацио и…
– Помолчи минутку. Впосредственных произведениях главный герой – это всегда автор.
– Папа – герой всехсвоих романов.
– Поэтому и читатель склоненк отождествлению. Но если величайший гений позволяет себе статьгероем одной из своих пьес, случайно ли это?
– Нет.
– Мог ли он это сделатьнесознательно?
– Не мог.
– Верно. И, стало быть, вот,значит, о чем вся пьеса.
– О! О чем же?
– О личности самогоШекспира. О его потребности выразить себя как романтичнейшего из всехромантических героев. Когда Шекспир оказывается всего загадочнее?
– То есть как?
– Какая часть его наследиясамая темная и служит предметом бесконечных споров?
– Сонеты?
– Верно.
– Ой, Брэдли, я читала однутакую удивительную штуку про сонеты…
– Помолчи. Итак, Шекспироказывается загадочнее всего, когда говорит о себе. Почему «Гамлет»– самая прославленная и самая доступная из его пьес?
– Но это тоже оспаривается.
– Да, однако факт, что«Гамлет» – самое широко известное произведениемировой литературы. Землепашцы Индии, лесорубы Австралии, скотоводыАргентины, норвежские матросы, американцы – все самые темные идикие представители рода человеческого слышали о Гамлете.
– Может быть, лесорубыКанады? По-моему, в Австралии…
– Чем же это объяснить?
– Не знаю, Брэдли, ты мнескажи.
– Тем, что Шекспир силойразмышления о себе самом создал новый язык, особую риторикусамосознания…
– Не поняла…
– Все существо Гамлета –это слова. Как и Шекспира.
– «Слова, слова,слова».
– Из какого еще произведениялитературы столько мест вошли в пословицы?
– «Какого обаянья умпогиб!» 2
– «Все мне уликойслужит, все торопит».
– «С тех пор, как дляменя законом стало сердце».
– «Какой же я холоп инегодяй!»
– «На времяпоступишься блаженством».
– И так далее, добесконечности. Как я и говорил, «Гамлет» – этомонумент из слов, самое риторическое произведение Шекспира, самаядлинная его пьеса, самое замысловатое изобретение его ума. Взгляни,как легко, с каким непринужденным, прозрачным изяществом закладываетон фундамент всей современной английской прозы.
– «Какое чудо природычеловек…»
– В «Гамлете»Шекспир особенно откровенен, откровеннее даже, чем в сонетах.Ненавидел ли Шекспир своего отца? Конечно. Питал ли он запретнуюлюбовь к матери? Конечно. Но это лишь азы того, что он рассказываетнам о себе. Как отваживается он на такие признания? Почему на головуего не обрушивается кара настолько же более изощренная, чем карапростых писателей, насколько бог, которому он поклоняется, изощреннееих богов? Он совершил величайший творческий подвиг, создал книгу,бесконечно думающую о себе, не между прочим, а по существу,конструкцию из слов, как сто китайских шаров один в другом, высотою сВавилонскую башню, размышление на тему о бездонной текучести рассудкаи об искупительной роли слов в жизни тех, кто на самом деле не имеетсобственного «я», то есть в жизни людей. «Гамлет»– это слова, и Гамлет – это слова. Он остроумен, какИисус Христос, но Христос говорит, а Гамлет – сама речь. Он –это грешное, страждущее, пустое человеческое сознание, опаленноелучом искусства, жертва живодера-бога, пляшущего танец творения. Крикболи приглушен, ведь он не предназначен для нашего слуха. Красноречиепрямого обращения oratio recto, а не oratio obliqua 1.Но адресовано оно не нам. Шекспир самозабвенно обнажает себя передпочвой и творцом своего существа. Он, как, быть может, ни одинхудожник, говорит от первого лица, будучи на вершине искусства, навершине приема. Как таинствен его бог, как недоступен, как грозен,как опасно к нему обращаться, это Шекспиру известно лучше, чем комубы то ни было. «Гамлет» – это акт отчаяннойхрабрости, это самоочищение, самобичевание пред лицом бога. Мазохистли Шекспир? Конечно. Он король мазохистов, его строки пронизаны этимтайным пороком. Но так как его бог – это настоящий бог, а неeidolon 2,идолище, порожденное игрой его фантазии, и так как любовь здесьсоздала собственный язык, словно бы в первый день творения, он смогпреосуществить муку в поэзию и оргазм – в полет чистой мысли…
– Брэдли, погоди,остановись, прошу тебя, я совершенно ничего не понимаю…
– Шекспир здесь преобразуеткризис своей личности в основную материю искусства. Он претворяетсобственные навязчивые представления в общедоступную риторику,подвластную и языку младенца. Он разыгрывает перед нами очищениеязыка, но в то же время это шутка вроде фокуса, вроде большогокаламбура, длинной, почти бессмысленной остроты. Шекспир кричит отболи, извивается, пляшет, хохочет и визжит – и нас заставляетхохотать и визжать – в нашем аду. Быть – значитпредставлять, играть. Мы – материал для бесчисленных персонажейискусства, и при этом мы – ничто. Единственное наше искуплениев том, что речь – божественна. Какую роль стремится сыгратькаждый актер? Гамлета.
– Я один раз тоже игралаГамлета, – сказала Джулиан. – Что?
– Я играла Гамлета, еще вшколе, мне было шестнадцать лет.
Я сидел, положив обе ладони поверхзакрытой книги. Теперь я поднял голову и внимательно посмотрел наДжулиан. Она улыбнулась. Я не ответил на ее улыбку, и тогда онахихикнула и залилась краской, одним согнутым пальцем отведя со лбапрядь волос.
– Неважно получалось. Скажи,Брэдли, у меня от ног не пахнет?
– Пахнет. Но пахнетвосхитительно.
– Я лучше надену сапоги. –Она стала, вытянув ногу, заталкивать ее обратно в лиловую оболочку. –Прости, я прервала тебя, продолжай, пожалуйста.
– Нет. Спектакль окончен.
– Ну, пожалуйста! Ты говорилтакие дивные вещи, я, конечно, мало что понимаю. Жалко, что ты непозволил мне записывать. А можно, я сейчас запишу? – Оназастегивала «молнии» на голенищах.
– Нет. То, что я говорил, непригодится тебе на экзамене. Это премудрость для избранных. Если тыпопробуешь сказать что-нибудь такое, непременно провалишься. Да ты ине понимаешь ничего. Это неважно. Тебе надо выучить несколько простыхвещей. Я пришлю тебе кое-какие заметки и две-три книги. Я знаювопросы, которые они задают, и знаю, за какие ответы ставят высшиебаллы.
– Но я не хочу облегчатьсебе работу, я хочу делать все по-серьезному, и потом, если то, чтоты говорил, – правда…
– В твоем возрасте нельзябросаться этим словом.
– Но мне очень хочетсяпонять. Я думала, Шекспир был деловой человек, интересовалсяденьгами…
– Конечно.
– Но как же он тогда…
– Давай выпьем чего-нибудь.
Я встал. Я вдруг почувствовал себясовершенно обессиленным, я был с головы до ног весь в поту, словнокупался в теплой ртути. Я открыл окно и впустил вялую струю чутьболее прохладного воздуха, загрязненного, пыльного, но все-такидонесшего из дальних парков полувыветрившиеся воспоминания о запахахцветов. Комнату наполнил слитный шум улицы – машин, людскихголосов, неумолчный гул лондонской жизни. Я расстегнул рубашку досамого пояса и поскреб в седых завитках у себя на груди. Потомобернулся к Джулиан. И, подойдя к висячему шкафчику, вынул стаканы играфин с хересом.
– Итак, ты играла Гамлета, –сказал я, разливая вино. – Опиши свой костюм.
– Да ну, обычный костюм. ВсеГамлеты ведь одеты одинаково, если только представление не всовременных костюмах. Наше было не в современных.
– Сделай, что я тебя просил,пожалуйста.
– Что?
– Опиши свой костюм.
– Ну, я была в черныхколготках, и черных бархатных туфлях с серебряными пряжками, и втакой хорошенькой черной курточке, сильно открытой, а под ней белаяшелковая рубашка, и толстая золотая цепь на шее, и… Ты что,Брэдли?
– Ничего.
– По-моему, у меня былкостюм, как у Джона Гилгуда на картинке.
– Кто он?
– Брэдли, это актер,который…
– Ты меня не поняла, дитя.Продолжай.
– Все. Мне очень нравилосьиграть. В особенности фехтование в конце.
– Пожалуй, закрою окно, –сказал я, – если ты не возражаешь.
Я закрыл окно, и лондонский гул сразустал смутным, словно бы звучащим где-то в сознании, и мы оказались сглазу на глаз в замкнутом, вещном пространстве. Я смотрел на нее. Оназадумалась, расчесывая длинными пальцами иззелена-золотистые слоисвоих волос, воображая себя Гамлетом со шпагой в руке.
– «Так на же,самозванец-душегуб!»
– Брэдли, ты просто читаешьмои мысли. Ну, пожалуйста, расскажи мне еще немного, ну вот что тысейчас рассказывал. В двух словах, а?
– «Гамлет» –это пьеса a clef 1.Пьеса о ком-то, кого Шекспир любил.
– Но, Брэдли, ты этого неговорил, ты говорил…
– Довольно. Как поживаютродители?
– Ну вот, ты опять менядурачишь. Поживают обычно. Папа целыми днями в библиотеке –строчит, строчит, строчит. Мама сидит дома, переставляет мебель ипонемножку киснет. Обидно, что она не получила образования. Она ведьтакая способная.
– Этот снисходительный тонкрайне неуместен, – сказал я. – Они ненуждаются в твоей жалости. Это замечательные люди, и он, и она, и уобоих есть своя настоящая личная жизнь.
– Прости. Это, наверно,прозвучало ужасно. Я, наверно, вообще ужасная. Я думаю, все молодыеужасны.
– «Во имя бога,бросьте ваш бальзам!» Не все.
– Прости, Брэдли. Но правда,приходил бы ты к родителям почаще, мне кажется, ты на них хорошодействуешь.
Мне было немного стыдно спрашивать ееоб Арнольде и Рейчел, но я хотел удостовериться и удостоверился, чтоони не говорили ей обо мне ничего плохого.
– Итак, ты хочешь бытьписателем, – сказал я. Я все еще сидел, откинувшись кокну, и она повернула ко мне свое скрытное, оживленное узкое личико.Грива густых волос делала ее похожей скорее на славную собачонку, чемна наследника датского трона. Она закинула ногу на ногу, выставляядля обозрения лиловые сапоги и высоко открытые, обтянутые розовымноги. Рука ее теребила ворот, расстегивала еще одну пуговицу, нырялаза пазуху. Пахло ее потом, ее ногами, ее грудями.
– Да, я чувствую, что могуписать. Но я не тороплюсь. Я готова подождать. Я хочу писать плотную,жесткую, безличную прозу, ничуть не похожую на меня самое.
– Умница.
– Конечно, я не будуподписываться Джулиан Баффин…
– Джулиан, –сказал я, – теперь ты лучше уходи.
– О, прости… Брэдли,мне было так приятно, так интересно. Не могли бы мы встретитьсякак-нибудь поскорей еще раз? Я знаю, как ты не любишь себя связывать.Ты уезжаешь или нет?
– Нет.
– Тогда, пожалуйста, дай мнезнать, если появится возможность нам опять встретиться.
– Хорошо.
– Ну, мне, очевидно, надоидти…
– Я тебе должен одну вещь.
– Какую вещь?
– Какую-нибудь вещь. Взаменженщины на буйволе. Помнишь?
– Да. Я не хотеланапоминать…
– Вот возьми.
Я сделал два шага к камину и снял сполки золоченую овальную табакерку, которую очень любил. И вложил еев ладонь Джулиан.
– Ой, Брэдли, это так мило ствоей стороны, она такая изящная и, наверно, страшно дорогая, исмотри-ка, тут что-то написано. «Дар друга», ой, какаяпрелесть! Мы ведь друзья, правда?
– Правда.
– Брэдли, я так, такблагодарна…
– Ну-ну, ступай.
– Ты не забудешь обо мне?
– Ступай.
Я проводил ее до двери и запер замок,как только она оказалась за порогом. Потом возвратился в гостиную иплотно прикрыл за собой дверь. В комнате был разлит густой и пыльныйсолнечный свет. Ее стул стоял там, куда она его придвинула. А настоле она оставила своего «Гамлета».
Я упал на колени перед камином, потомлег во весь рост ничком на ковер. Ибо воистину со мной только чтослучилось нечто совершенно невероятное.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Что произошло – проницательномучитателю объяснять излишне. (Он, несомненно, давно предвидел это. Сомной же все обстояло иначе. Одно дело – искусство, а другое –когда это происходит с тобой на самом деле.) Я влюбился в Джулиан.Трудно определить, в какой именно момент нашего разговора я этопонял. Ведь сознание, как ткач, снует во времени взад и вперед и,занятое своим таинственным самотворчеством и самонакоплением, можетзаполнить очень большой и вместительный отрезок настоящего. Возможно,я понял это, когда она проговорила своим прелестным звонким голоском:«С тех пор, как для меня законом стало сердце». Возможно,тогда, когда она сказала: «В черных колготках и черныхбархатных туфлях с серебряными пряжками». А может быть, когдаона сняла сапоги. Нет, тогда еще нет. А когда меня пронзило странноечувство при взгляде на ее ноги в обувном магазине, не понял ли ятогда, еще не сознавая этого, что влюблен? Пожалуй, нет. Хотя отчастия уже был на пути к тому. Я все время был на пути к тому. Как-никак язнал эту девочку с самого рождения. Я видел ее в колыбели, я держалее на руках, когда она была не более двадцати дюймов. О господи!
«Я влюбился в Джулиан», –как легко написать эти слова. Но как трудно передать само состояние.Удивительно, в литературе так часто говорят о том, что людивлюбляются, но так редко по-настоящему описано, как это происходит.Ведь это же поразительное явление, для многих – самоепотрясающее событие в жизни, куда более потрясающее, чем все ужасы насвете, потому что влюбленность противоестественна. (Я говорю не оголом сексе.) Грустно, что и любовь, и большое горе обычнозабываются, как сон. К тому же люди, никогда без памяти невлюблявшиеся в тех, кого они давно знают, могут усомниться, что этовообще возможно. Позвольте мне уверить их, что это возможно. Этослучилось со мной. Неужели любовь созревала и вынашивалась в теплыхнедрах времени, пока девочка росла и готовилась к цветению? Конечно,она всегда мне нравилась, особенно когда была маленькая. Но я ничемне был подготовлен к такому удару. А это был действительно удар –он сбил меня с ног. Как будто мне выстрелили в живот и осталасьзияющая дыра. Колени стали ватными, я не мог стоять, я весь дрожал итрясся, зуб не попадал на зуб. Лицо словно сделалось восковым иприняло форму большой, странной, таинственно улыбающейся маски. Япревратился в бога. Я лежал, уткнувшись носом в черный шерстяной ворсковра, носки ботинок описывали небольшие эллипсы, я весь трепетал отохватившего меня чувства. Конечно, я страшно желал ее, но то, что яиспытывал, до такой степени Превосходило простое вожделение, хотя яостро, до боли, ощущал свое тело, я чувствовал себя совершеннообновленным, изменившимся и, в сущности, бестелесным.
Разумеется, влюбленный с негодованиемотвергает всякую случайность. «Просто не понимаю, что мыделали, ты и я, пока не полюбили друг друга?» 1–вот естественный вопрос, которым задается их потрясенный ум. Моялюбовь к Джулиан была, наверно, предрешена еще до сотворения мира.Астрологию открыли, несомненно, влюбленные. Только огромный звездныйдом достаточно обширен и прочен, чтобы вмещать, питать и охранятьтакое вечное понятие, как любовь. Только там может зародиться этонетленное чувство. Я сознавал теперь, что весь мой жизненный путьподводил меня к этому мигу. И вся ее жизнь, пока она играла, читалаучебники, подрастала и рассматривала в зеркале свою грудь, шла кэтому. Все было предопределено. Но это случилось не только что, апроизошло целую вечность тому назад, когда создавались земля и небо.Бог сказал: «Да будет свет» – и тогда же быласотворена эта любовь. У нее нет истории. Когда, как начал я сознаватьобаяние этой девочки? Любовь создает или, вернее, открывает нечто,что можно назвать абсолютным обаянием. В любимой все привлекательно.Каждый поворот головы, каждое изменение голоса, смех, стон иликашель, подергивание носом – все бесценно и исполнено смысла,как мгновенное райское видение. И действительно, пока я лежалсовершенно обмякший и в то же время весь натянутый, как тетива,прижавшись виском к полу и закрыв глаза, мне не просто приоткрывалсярай – я пребывал в нем. Когда мы влюбляемся, когда мыпо-настоящему влюбляемся (я не говорю о том, что иногда незаслуженноназывают этим словом), все наше существо незамедлительно приходит всостояние экстаза.
Не знаю, как долго я пролежал на полу.Может быть, час, может, два, а может, и три часа. Когда я заставилсебя принять сидячее положение, было уже за полдень. Безусловно, мирстал иным, и время стало иным. О том, чтобы поесть, нечего было идумать – меня бы тут же стошнило. Сидя на полу, я придвинул ксебе кресло, в котором она перед этим сидела, и прислонился к нему.На столе стояла моя рюмка с хересом и ее – наполовину выпитая.В ней плавала муха. Мне очень хотелось выпить херес даже с мухой, ноя знал, что не смогу ничего проглотить. Я обхватил руками кресло (этобыло кресло с тигровой лилией) и уставился на ее «Гамлета».Взять его в руки, полистать, быть может, увидеть ее имя, написанноена титульном листе, – эта радость предстояла мне еще черезсотни лет, когда я смогу безраздельно отдаться таким занятиям.Спешить было некуда. Время стало вечностью. Это был огромный теплыйшар осознанного бытия, внутри которого я медленно-медленноперемещался или которым, возможно, был сам. Мне нужно было толькопристально вглядеться и медленно протянуть руки. Куда я смотрел иличто я делал, уже не имело значения. Джулиан была во всем.
Некоторым читателям может показаться,что я описываю состояние безумия, – в каком-то смысле таконо и есть. Не будь это столь распространено, людей сажали бы подзамок при таких сдвигах в сознании. Однако для каждого человека нанашей планете мир может вот так преобразиться – это одна изпоразительных особенностей человеческой души, быть может,ниспосланная нам свыше. И каждый может стать объектом такогопреображения. Какая заурядная девочка, возможно, скажет читатель,наивная, невежественная, легкомысленная, даже не очень красивая. Иливы неверно ее изобразили. Могу сказать одно: до этой минуты я еепросто не видел. Я, как честный рассказчик, пытался показывать ее неслишком отчетливо такой, какой она представлялась беглому невидящемувзгляду человека, каким я был раньше. А теперь я прозрел. Разве хотьодин влюбленный усомнится в том, что именно теперь ему открыласьистина? И разве тот, кто способен так по-новому увидеть, не походитскорее на бога, чем на безумца?
Согласно общепринятому представлению охристианском боге он сотворил мир и призван его судить. Теология,менее абстрактная и более созвучная природе любви, как мы еепонимаем, считает, что потусторонние силы непрерывно участвуют впроцессе творения и созидания. Я чувствовал, что каждую минуту творюДжулиан и питаю ее бытие своим собственным. Тем не менее я видел вней все то же, что и прежде. Я понимал, что она недалека,невежественна, по-детски жестока, видел ее невзрачное встревоженноеличико. Она не отличалась ни красотой, ни особым умом. Какнесправедливо утверждать, будто любовь слепа. Я мог беспристрастносудить о ней, мог даже осуждать ее, мог даже каким-то галактическимповоротом мысли представить себе, что заставлю ее страдать. И все жеэто был рай: я был бог и, создавая Джулиан, был вовлечен в вечныйпроцесс созидания единственного в своем роде и абсолютного поценности бытия. И вместе с Джулиан я творил целый мир, ничего неутрачивая – ни единой песчинки, ни единого зернышка, потому чтоона сама была этим миром, и я касался ее повсюду.
Весь этот вихрь высокопарных мыслей,изложенных мною выше, разумеется, не был таким стройным в то время,когда я сидел на полу, обнимая кресло, на котором перед этим сиделаДжулиан. (Этим я тоже занимался довольно продолжительное время,возможно, до самого вечера.) Тогда я был слишком ошеломленсвалившимся на меня счастьем – радостью от сознания, что мнечудесным образом удалось познать идеальную любовь. В этом лучезарномсветовом потоке, разумеется, то и дело мелькали более земные помыслы,как маленькие птички, едва различимые для того, кто ослеплен светомпри выходе из пещеры. Я приведу здесь два из них, так как они связаныс последующими событиями. Должен заметить, что эти соображенияявились у меня не после того, как я понял, что влюблен, –они родились и возникли одновременно с любовью.
Ранее в этой моей исповеди я ужеупоминал, как вся моя жизнь подвела меня к тому, что теперьпроизошло. Вряд ли можно осудить моего друга, проницательногочитателя, если он выразит это следующим образом: мечты о том, чтобыстать большим художником, были попросту поисками большой человеческойлюбви. Это бывает, и даже довольно часто, особенно среди женщин.Любовь очень скоро может заслонить мечты об искусстве, они начнутказаться чем-то второстепенным, даже заблуждением. Я хочу сразу жесказать, что в данном случае это не так. Разумеется, поскольку всетеперь было связано с Джулиан, то и мои честолюбивые писательскиепомыслы были связаны с Джулиан. Но они тем самым не зачеркивались.Скорее произошло нечто обратное. Она наделила меня силой, о которойраньше я не мог и мечтать, и я знал, что эта сила непременнопроявится в моем творчестве. То, что движет вселенной, звездами,отдаленными галактиками, элементарными частицами материи, соединилоэти две вещи – мою любовь и мое искусство – в однонераздельное целое. Я знал, что и то и другое в конце концов одно ито же. И теперь я, обновленный человек, в своей любви и в своемискусстве подчинялся одним и тем же законам, признавал одну власть.Об этом своем убеждении я еще буду говорить и объясню более подробно,что я имею в виду.
Второе, что мне стало абсолютно ясно ичто я осознал в первое же мгновенье, было следующее: яникогда-никогда-никогда не смогу признаться в своей любви. Эта мысльпричинила мне сильную боль, и если я тут же от нее не умер, то лишьпотому, что, видно, непомерно сильна и ipse facto 1чиста была моя любовь к Джулиан. Любить ее уже было достаточнымсчастьем. Наслаждение, которое я мог бы испытать, говоря ей о своейлюбви, было ничтожным в сравнении с той божественной радостью,которую я испытывал от того, что она просто существует. В тот моментмое потрясенное воображение даже не могло подсказать мне никакихдальнейших радостей любви, не говоря уже о том, чтобы их себепредставить. Мне было даже неважно, когда я увижу ее снова. Я нестроил никаких планов относительно этого. Кто я такой, чтобы строитьпланы? Я был бы, конечно, огорчен, если бы мне сказали, что больше яникогда ее не увижу, но от этого огорчения тут же не осталось бы иследа, оно растворилось бы в величайшем созидательном наплыве моегообожания. Это не был бред. Те, кто любил так, как я, меня поймут. Этобыло переполнявшее душу чувство реальности, сознание, что ты наконецреален и видишь реальное. Столы, стулья, рюмки с хересом, ворс наковре, пыль – все было реальным.
А вот ожидавшего меня страдания я непредвидел. «Пусть я пройду сквозь строй и получу тысячу ударов,но буду молчать». Нет. Истинному влюбленному, чьи помыслы ещечисты, страдание кажется чем-то грубым – оно возвращает его ксамому себе. То, что я испытывал, походило скорее на изумление иблагодарность. Хотя при этом умом я отчетливо понимал, что никогда несмогу сказать Джулиан о своей любви. Сама эта уверенность и все, чтоиз нее вытекало, мне стали яснее впоследствии, но я сразу понял, чтоэто так. Мне было пятьдесят восемь, ей двадцать. Я не смелвстревожить, обременить, отравить ее юную жизнь ни малейшим намекомна мою огромную грозную тайну. Как пугает нас эта черная тень, когдамы вдруг замечаем ее в чужой жизни! Неудивительно, что те, в когонаправлена эта черная стрела, зачастую обращаются в бегство. Какнепосильна бывает для нас любовь, которую испытывает к нам кто-то.Нет, никогда я не открою моей ненаглядной страшную правду. Отныне иприсно, до скончания мира все останется точно таким, как было, хотявсе и преобразилось до неузнаваемости. Читатель, особенно если он неиспытал ничего подобного, с нетерпением отмахнется от этоголирического отступления. «Фи, – скажет он, –как все это высокопарно. Человек прямо-таки опьянен собственнымкрасноречием. Он признается, что устал и уже не молод. А дело простосводится к тому, что он вдруг почувствовал сильное сексуальноевлечение к двадцатилетней девочке. Все это не ново». Не станузадерживаться, чтобы отвечать такому читателю, но со всейправдивостью буду продолжать свой рассказ.
Ночью я спал прекрасно, а когдапроснулся, меня, как вспышка, пронзило сознание случившегося. Я лежалв постели, плавая в тайном блаженстве – тайном потому, чтопервой моей мыслью, когда я проснулся, было: я призван к тайномуслужению. И это навсегда. Тут не было никаких сомнений. Если яперестану тебя любить, снова начнется хаос. Почему даже безответнаялюбовь приносит радость? Потому что любовь вечна. Человеческая душастремится к познанию вечности, и только любовь и искусство, не считаянекоторых религиозных переживаний, приоткрывают нам ее. (Не стануостанавливаться, чтобы возразить цинику, может быть, тому самому,которого мы уже слышали, если он скажет: «И сколько же можетдлиться эта ваша романтическая вечность?» Или же попростуотвечу так: «Истинная любовь вечна. Но она встречается редко, ивам, сэр, как видно, не посчастливилось ее испытать!») Любя, мыпочти отрываемся от своего эгоистического «я». Как правбыл Платон, говоря, что, обнимая красивого мальчика, он находится напути к добру. Я сказал: почти отрываемся, потому что испорченнаячеловеческая природа легко может загрязнить самые чистые нашипомыслы. Но постижение этой истины – пусть мельком, пустьненадолго – большой дар и имеет непреходящую ценность именнопотому, что переживается нами с такой силой. О, хотя бы однаждывозлюбить другого больше, чем самого себя! Почему бы этому откровениюне стать рычагом, который приподнимает мир? Почему бы отрешению отсамого себя не послужить точкой опоры для создания нового мира,который мы будем заселять и расширять, покуда не возлюбим его целикомбольше самих себя? Об этом мечтал Платон. Его мечта – неутопия.
Не буду утверждать, что все этиглубокие мысли пришли мне в голову, пока я лежал в постели в топервое утро, утро первого дня творения. Возможно, меня осенили тольконекоторые из них. Я чувствовал себя так, будто вторично родился,будто вся моя плоть преобразилась – такое смиренное изумлениемог бы испытывать человек, если бы ему довелось восстать из мертвых.Тело мое было не то из масла, не то из лилий, не то из белого воска,не то из манны, не то еще неизвестно из чего.
Конечно, пламя желания согревало иодушевляло все эти блаженные и незапятнанные видения, но оно неказалось чем-то отдельно существующим, точнее, я вообще ничего невоспринимал в отдельности. Когда физическое желание и любовьнеразделимы, это связывает нас со всем миром, и мы приобщаемся кчему-то новому. Вожделение становится великим связующим началом,помогающим нам преодолеть двойственность, оно становится силой,которая превратила разъединенность в единство, когда бог даровал намблаженство. Я томился желанием и в то же самое время никогда еще нечувствовал себя таким раскованным. Я лежал в постели и представлялсебе ноги Джулиан – то голые, коричневатые, как скорлупка яйца,то обтянутые колготками – розовые, лиловые, черные. Япредставлял себе ее волосы, сухие и блестящие, отливающие тусклымзолотом и низко растущие сзади на шее. Я представлял себе ее нос,который так и хотелось погладить, надутые губки, как рыльце зверька,всю ее сосредоточенную мордочку. Представлял небесную голубизну ееакварельных английских глаз. Представлял себе ее грудь. Я лежал ичувствовал себя счастливцем и праведником (я хочу сказать, что всемои мысли были абсолютно целомудренны).
Я встал и побрился. Какое наслаждениебриться, когда ты счастлив! Я внимательно посмотрел на свое лицо взеркале. Оно было свежим и молодым. На нем все еще была та жевосковая маска. Я действительно казался другим человеком. Ликующаяэнергия, распиравшая меня, разгладила щеки и стерла морщины вокругглаз. Я тщательно оделся и, не торопясь, выбрал галстук. О еде я всееще не мог думать. Мне казалось, что мне никогда больше не нужнобудет есть, я смогу жить, насыщаясь одним воздухом. Я выпил немноговоды. Выжал апельсин, движимый скорее теоретическими соображениями,что я должен все же чем-то питаться, чем вернувшимся аппетитом, носок был слишком густой и приторный, я не смог отхлебнуть даже глотка.После этого я прошел в гостиную и вытер пыль. Во всяком случае,смахнул ее с гладких поверхностей. Как прирожденный лондонец, ятерпимо отношусь к пыли. Солнце еще не настолько поднялось, чтобыосветить кирпичную стену дома напротив, но небо было пронизано яркимисолнечными лучами, и вся комната озарялась рассеянным светом. Я сел ипринялся думать о том, что мне делать со своей новой жизнью.
Может показаться смешным, но бытьвлюбленным – это тоже занятие. Человек, посвятивший себя Богу,превращает жизнь в непрерывное священнодействие, как пишет Герберт:«Убирая комнату, я исполняю твой, Господи, закон» 1.Это очень похоже на то, что делает влюбленный, последнее –только частный случай. Так я, стирая пыль для Джулиан, разумеется,совсем не помышлял о том, что она когда-нибудь снова сюда придет.Теперь я позволил себе взять в руки ее «Гамлета», которыйтак и лежал на инкрустированном столике. Это было школьное издание.Имя прежней владелицы Хейзел Бингли было зачеркнуто, и детскимпочерком, вероятно уже давно, написано: «Джулиан Баффин».Какой почерк у Джулиан сейчас? Я видел только открытки, присланныеею, когда она была еще маленькой. Получу ли я когда-нибудь от нееписьмо? Представив себе такую возможность, я почувствовал слабость вногах. Я внимательно просмотрел книжку. Текст был испещренудивительно глупыми замечаниями Хейзел. Было тут и несколько пометокДжулиан (должен признаться, таких же глупых), относившихся скорее кпоре ее занятий в школе, чем ко «второму периоду» еезнакомства с пьесой. «Слабо» было написано против словОфелии: «О, что за гордый ум» 2, –мне показалось это не совсем справедливым. И «лицемер» втом месте, где Клавдий в раскаянии пытается молиться. (Разумеется,молодые не могут понять Клавдия.)
Некоторое время я изучал книжку,собирая рассыпанные по ней цветы. Затем, прижав ее к груди, началразмышлять. Мне было по-прежнему ясно, что мое новое «занятие»ни в коей мере не исключает моей работы. И то и другое было посланомне одной и той же высшей властью и не для того, чтобы онисоперничали, но дополняли друг друга. Очень скоро я непременно начнуписать и буду писать хорошо. Я совсем не хочу сказать, будто мнепришла такая пошлая мысль, что я буду писать о Джулиан. Еслистремиться к совершенству, жизнь и искусство не должны пересекаться.Но я уже почувствовал, как в голове у меня запульсировало, и ощутилпокалывание в пальцах – верный признак, что пришло вдохновение.Детища моей фантазии уже начали роиться у меня в мозгу. Тем не менеепока меня ждали более легкие задачи. Я должен наладить свою жизнь, итеперь у меня есть для этого силы. Я должен повидаться с Присциллой,должен повидаться с Роджером, должен повидаться с Кристиан, долженповидаться с Арнольдом, должен повидаться с Рейчел. (Теперь все этовдруг показалось очень просто.) Я не сказал себе: «Я долженповидаться с Джулиан», – я смотрел спокойными,широко раскрытыми глазами через этот божественный пробел на мир, вкотором не было места злу. О том, чтобы уехать из Лондона, не моглобыть и речи. Я выполню все, что мне предстоит, но и пальцем нешевельну для того, чтобы снова увидеть мою ненаглядную. Думая о ней,я радовался, что вовремя отдал ей одно из своих драгоценнейшихсокровищ – золоченую табакерку «Дар друга», –теперь бы я уже не мог этого сделать. Она унесла с собой эту невиннуювещицу, взяла, сама того не зная, залог безмолвной любви, принесенныйв дар сокровенному, принадлежавшему только ей одной счастью. Отныне вбезмолвии я буду черпать силы. Да, это было еще одно открытие, и я занего ухватился. Я буду писать потому, что сумею сохранить молчание.
Некоторое время я с благоговениемразмышлял о своем новом прозрении; когда вдруг зазвонил телефон, яподумал: «А вдруг это она», – и сердце чуть невыскочило из груди.
– Да.
– Говорит Хартборн.
– А, добрый день, старина! –Я почувствовал несказанное облегчение, хотя все еще едва переводилдух, так я был возбужден. – Рад, что вы позвонили. Можетбыть, встретимся? Как насчет того, чтобы вместе пообедать? Ну хотьсегодня?
– Сегодня? Ну что ж, я какбудто свободен. Итак, в час на нашем обычном месте?
– Прекрасно! Правда, я внекотором роде на диете и мало что могу есть, но буду рад вас видеть.До скорой встречи. – Улыбаясь, я положил трубку. В этовремя раздался звонок в дверь. Мое сердце снова устремилось впустоту. Замок никак не открывался, я чуть не застонал.
На пороге стояла Рейчел.
Когда я увидел ее, я выскользнул изквартиры и, закрыв за собой дверь, произнес:
– Ах, Рейчел, до чего жеприятно вас видеть. Мне нужно кое-что срочно купить – может,пройдемся вместе?
Я не хотел ее впускать к себе. Ведь онамогла бы войти в гостиную и сесть в кресло Джулиан. Кроме того, япредпочитал говорить с ней не в интимной обстановке, а под открытымнебом. Но я был рад видеть ее.
– Можно мне войти и присестьна минутку? – спросила она.
– Мне просто необходимоглотнуть свежего воздуха. Такой чудесный день. Пойдемте лучше вместе.
Я стремительно зашагал по двору, азатем – по Шарлотт-стрит.
Рейчел явно принарядилась: на ней былошелковое, красное с белым, платье, с низким квадратным вырезом,открывавшим ее успыпанную веснушками грудь и выступающие ключицы.Сухая морщинистая шея слегка напоминала шею пресмыкающегося, лицоболее гладкое, более тщательно загримированное, чем всегда, былоmaussade 1,как говорят французы. Вьющиеся, только что вымытые волосыраспушились, придавая голове форму шара. При всем том она выгляделакрасивой женщиной, утомленной, но не сломленной жизнью.
– Брэдли, не так быстро.
– Простите.
– Пока я не забыла. Джулианпросила захватить «Гамлета», которого она у вас оставила.
Я не собирался расставаться с этойкнижкой. Я сказал:
– Я хотел бы оставить ее усебя на некоторое время. Это неплохое издание. Я нашел там кое-чтолюбопытное.
– Но это же школьноеиздание.
– Тем не менее прекрасное.Теперь его не достанешь.
Позже я сделаю вид, что потерял ее.
– Как мило, что вы вчерапобеседовали с Джулиан.
– Мне было только приятно.<!––nextpage––>
– Надеюсь, она вам не оченьнадоела?
– Ничуть. Вот мы и пришли.
Мы зашли в писчебумажный магазин наРетбоун-плейс. Тут для меня было полное раздолье; действительно, вхорошем писчебумажном магазине мне все нравится, все хочется купить.Тут все дышало свежестью и чистотой! Блокноты, писчая бумага,тетради, конверты, почтовые открытки, ручки, карандаши, скрепки,промокашки, чернила, скоросшиватели, старомодный сургуч и новомоднаяклейкая лента.
Я сновал от полки к полке, Рейчел замной.
– Мне надо купить тетради,которыми я обычно пользуюсь. Скоро мне предстоит много писать.Рейчел, можно мне купить что-нибудь для вас? Пожалуйста. У менянастроение делать подарки.
– Что с вами, Брэдли, выкакой-то ошалевший.
– Вот. Посмотрите, какаяпрелесть.
Мне просто необходимо было осыпатького-нибудь подарками. Я выбрал для Рейчел моток красной тесьмы,синий фломастер, блокнот со специально разграфленной бумагой, лупу,модную сумку-портфель, большую деревянную защипку, на которойзолотыми буквами было написано «срочно», и шесть почтовыхоткрыток с башней Почтамта. Я заплатил за покупки и вручил Рейчелсумку со всем этим добром.
– Вы, кажется, в хорошемнастроении, – сказала она, явно довольная, но все ещенемного maussade. – А может быть, теперь мы вернемся квам?
– Мне ужасно жаль, но ясговорился рано пообедать с одним приятелем и не собираюсьвозвращаться домой. – Меня все тревожила мысль о кресле, ия боялся, как бы она снова не захотела забрать книжку. Это вовсе неозначало, что мне было неприятно разговаривать с Рейчел. Мне это дажедоставляло удовольствие.
– В таком случае давайтегде-нибудь посидим.
– На Тоттенхем-Корт-роудесть скамейка как раз напротив магазина Хилза.
– Брэдди, я не собираюсьсидеть на Тоттенхем-Корт-роуд и смотреть на магазин Хилза. Развепивные еще не открыты?
Она была права. На мои размышления ушлобольше времени, чем я предполагал. Мы зашли в бар.
Это было современное, лишенное всякойиндивидуальности заведение, вконец испорченное пивоварами: все былоотделано светлым пластиком (в пивных должно быть темно, как в норе),но лившийся в окна свет и распахнутые настежь двери сообщали всемукакой-то южный аромат. Мы подошли сначала к стойке, а затем сели запластиковый столик, на который кто-то уже пролил пиво. Рейчел взяласебе двойную порцию виски без содовой.
Я взял лимонад с пивом, лишь бычто-нибудь взять. Мы посмотрели друг на друга.
Я подумал, что с тех пор, как был«повержен», я впервые смотрю в глаза другому человеку.Это было приятно. Я расплылся в улыбке. Я чувствовал себя так, словноеще немного – и я начну раздавать благословения.
– Брэдли, вы сегодня правдакакой-то необычный.
– Странный, да?
– Очень милый. Вы простозамечательно выглядите. Вы помолодели.
– Рейчел, дорогая! Я так радвас видеть. Расскажите же мне обо всем. Давайте поговорим о Джулиан.Она очень умная девочка.
– Я рада, что вы такдумаете. Не уверена, что я того же мнения. Спасибо, что вы наконец еюзаинтересовались.
– Наконец?
– Она уверяет, что всю жизньпытается обратить на себя ваше внимание. Я предупредила ее, чтобы онане слишком обольщалась.
– Я сделаю для нее все, чтосмогу. Правда, она мне очень нравится. – Я рассмеялся, каксумасшедший.
– Она такая же, как все онитеперь. Эгоистка. Сама не знает, чего хочет. Что ей в головувзбредет, то и делает. И все и вся презирает. Обожает отца, а саматолько и знает, что отпускает по его адресу шпильки. Сегодня оназаявила ему, что вы считаете его сентиментальным.
– Рейчел, я как разпоследнее время думал, – сказал я (на самом деле мне этотолько что пришло в голову), – возможно, я несправедлив кАрнольду. Я бог знает когда последний раз читал его. Я долженперечитать все его вещи, возможно, теперь я отнесусь к ним совсеминаче. Вам ведь нравятся его романы, правда?
– Я его жена. И совершеннонеобразованная женщина, как мне непрестанно твердит моя дорогая дочь.Но мне вовсе не хочется сейчас об этом говорить. Я хочу сказать…впрочем, прежде всего простите, что я опять вам надоедаю. Скоро выначнете считать меня невропаткой, еще подумаете, что у меня естьпунктик.
– Что вы, Рейчел! Я так радвас видеть. Какое у вас красивое платье! Вы просто очаровательны!
– Спасибо. Я так несчастнапосле всего, что произошло. Я знаю, жизнь – всегда безнадежнаянеразбериха, но сейчас я совсем запуталась. Знаете, когда все оченьплохо и никак не можешь уйти от своих мыслей, – этоневыносимо. Поэтому я и пришла к вам. Арнольд все поворачивает так,что я оказываюсь виноватой, и я действительно виновата…
– Я тоже виноват, –проговорил я, – но сейчас я чувствую, что все можноисправить. Зачем продолжать войну, когда можно жить в мире. Я зайду кАрнольду, и мы как следует обо всем…
– Постойте, Брэдли. Неужеливы опьянели от такой ерунды. Вы ведь, кажется, даже не притронулись кпиву. Зачем вам торжественно обсуждать все это с Арнольдом? Мужчины,правда, обожают откровенничать и выяснять все до конца. Я вообще неуверена, что мне хочется, чтобы вы с Арнольдом сейчас встречались. Ятолько хотела вам сказать вот что… Брэдли, вы слушаете?
– Да, конечно, дорогая.
– Когда мы виделись впоследний раз, вы очень хорошо и, пожалуй, правильно говорили одружбе. Я знаю, я была слишком резка…
– Нисколько.
– Я хочу сказать, чтопринимаю вашу дружбу. Я нуждаюсь в ней. И еще я хочу сказать –так трудно подобрать слова, – мне было бы горькосознавать, что для вас я просто престарелая хищница, которая ототчаяния и в отместку мужу решила затащить вас к себе в постель…
– Уверяю вас…
– Все совсем не так, Брэдли.Мне кажется, я недостаточно ясно выразилась. Я вовсе не стремиласьнайти мужчину, который бы успокоил меня после семейного скандала…
– Я именно так и понял…
– Мне нужны именно вы. Мызнакомы целую вечность. Но я только недавно поняла, как много вы дляменя значите. Вы занимаете совершенно особое место в моей жизни. Яуважаю вас, я восхищаюсь вами, я доверяю вам и… ну, словом, ялюблю вас. Это-то я и хотела сказать.
– Рейчел, это же чудесно! Япросто в восторге.
– Брэдли, перестаньтешутить.
– Я говорю совершенносерьезно, дорогая. Люди должны любить друг друга, любить проще –я всегда это чувствовал. Ободрять, поддерживать друг друга. Мынепрерывно мучаемся и обижаемся исключительно в целях самозащиты.Надо быть выше этого, понимаете, выше, и свободно любить, ничего неопасаясь. Вот в чем истина. Я знаю, что я в своих отношениях сАрнольдом…
– Ах, при чем тут Арнольд? Яговорю о себе. Я хочу… я, должно быть, немного пьяна…скажу напрямик: я хочу, чтобы между нами были совершенно особыеотношения.
– Но они такие и есть.
– Помолчите. Я говорю не освязи – не потому, что я не хочу этого, может быть, и хочу,сейчас это неважно, но потому, что так было бы слишком сложно. Вас наэто просто не хватит, у вас не тот темперамент или не знаю еще что,но, Брэдли, мне нужны вы.
– Я и так ваш!
– Перестаньте смеяться, небудьте таким легкомысленным, у вас такой самодовольный вид –что с вами стряслось?
– Рейчел, не волнуйтесь.Каким вы захотите, таким я и буду. Все очень просто. Как, нескольконеопределенно, но с elan 1,выразилась тезка Джулиан, все будет прекрасно, все будет прекрасно ивсе вообще будет прекрасно.
– Я хочу, чтобы вы хоть наминуту стали серьезны. Вы все время отделываетесь шутками, простоневыносимо. Брэдли, поймите, это очень важно: вы будете любить меня,будете мне верны?
– Конечно.
– Будете настоящим,преданным другом на всю жизнь?
– Ну конечно.
– Я, право, не знаю…но все равно… спасибо. Вы смотрите на часы, вам пора идти. Яостанусь здесь… я хочу подумать… и выпить немного. Ещераз спасибо.
Выйдя на улицу, я увидел в окно, чтоона сидит, уставившись в стол, и медленно водит пальцем, размазываялужицы пива. На лице ее застыло хмурое отсутствующее выражение,словно она что-то припоминала, и это было как-то очень трогательно.
Хартборн спросил про Кристиан. Оннемного знал ее. До него, вероятно, дошли слухи о ее возвращении. Яговорил с ним о ней просто и откровенно. Да, я видел ее. Она,безусловно, изменилась к лучшему – и не только внешне. Мывстретились совершенно миролюбиво, как вполне воспитанные люди. АПрисцилла? Она ушла от мужа и сейчас живет у Кристиан. «УКристиан? Это просто удивительно!» – заметил Хартборн. Яс ним согласился. Но, в сущности, это только доказывает, какие у насвсех прекрасные отношения. В свою очередь, я спросил Хартборна оработе. Что, эта нелепая комиссия все еще заседает? Мейсон получилповышение? Появились уже новые уборные? А та смешная женщина, котораяразносит чай, все еще у них? Хартборн заметил, что у меня очень«бодрый и беззаботный» вид.
Я действительно собирался вНоттинг-Хилл, но сначала решил зайти домой. Мне необходимо былоподкрепиться мыслями о Джулиан, побыть некоторое время в тишине иодиночестве. Так святые отшельники возвращаются в храмы, такстранствующие рыцари черпают силы в причастии. Меня тянулоотправиться прямо домой и сидеть, никуда не выходя, на случай, еслиона позвонит, но я знал, что это чистейший соблазн, и поборол его.Если я хочу, чтобы все шло хорошо, я никак не должен менять свойобраз жизни – пусть все останется прежним; нужно толькопомириться со всеми, и я чувствовал, что теперь мне это будет легко.По дороге домой я зашел в книжный магазин и заказал полное собраниесочинений Арнольда. Книг оказалось слишком много, и я не мог их ссобой взять, к тому же в магазине нашлись не все. Продавец обещал мнеприслать их в ближайшее время. Проглядывая список, я обнаружил, чтомногого совсем не читал, а кое-что читал так давно, что уже ничего непомнил. Как можно в таком случае судить о человеке? Я понял, что былглубоко несправедлив. «Да, пожалуйста, все до одной», –сказал я, улыбаясь продавцу. «И стихи, сэр?» – «Истихи тоже». Я даже не подозревал, что Арнольд пишет стихи.Какой же я после этого подлец! Заодно я купил лондонское изданиеШекспира в шести томах, чтобы со временем подарить его Джулиан взаменее «Гамлета», и, продолжая все так же улыбаться,отправился домой.
Входя во двор, я увидел Ригби, своегососеда сверху. Я остановил его и завел было дружеский разговор опогоде, но он прервал меня:
– Вас там кто-то ждет удвери.
У меня перехватило дыхание, я извинилсяи бросился к подъезду. Но это был Роджер. Хороший костюм и военнаявыправка сразу бросались в глаза.
Увидев меня, Роджер сразу сказал:
– Послушайте, прежде чем выначнете…
– Роджер, дорогой, заходите,выпьем чаю. А где Мэриголд?
– Я оставил ее в кафе, тутнедалеко.
– Ну так пойдите и приведитеее, отправляйтесь не мешкая: я буду счастлив ее видеть! А я покапоставлю чайник и накрою на стол.
Роджер вытаращил на меня глаза ипокачал головой – он, видно, думал, что я сошел с ума, но всеже отправился за Мэриголд.
Мэриголд была принаряжена: маленькаяполотняная синяя шапочка, белый полотняный сарафан с темно-синейшелковой блузкой и довольно дорогой шарф в синюю, белую и краснуюполоску. Она немного напоминала девушку-моряка из музыкальнойкомедии. Только была поокруглей, с характерным для беременныхсамодовольным и чуть капризным выражением лица. На ее загорелых щекахиграл яркий румянец здоровой и счастливой женщины. А глаза все времяулыбались, и просто невозможно было не улыбнуться ей в ответ.Переполнявшее ее счастье, наверно, стлалось за ней по улице, какоблако.
– Мэриголд, вы сегодняпрехорошенькая! – сказал я.
– Куда это вы гнете? –спросил Роджер.
– Садитесь, садитесь,простите меня, пожалуйста, – просто у вас обоих такойсчастливый вид, что я не могу удержаться. Мэриголд, вы скоро станетематерью?
– К чему эти дурацкиешуточки?
– Что вы! Что вы! –Я расставлял чашки на ночном столике из красного дерева. КреслоДжулиан я успел отодвинуть подальше.
– Через минуту вы опятьначнете злиться, как в прошлый раз.
– Роджер, пожалуйста, неволнуйтесь, говорите со мной совершенно спокойно. Давайте относитьсядруг к другу мягче и разумнее. Мне очень неприятно, что в Бристоле ябыл так резок с вами обоими: я расстроился из-за Присциллы, я исейчас расстроен, но я совсем не считаю вас злодеем. Я знаю, чтотакое случается.
Роджер усмехнулся, глядя на Мэриголд.Она в ответ широко улыбнулась.
– Я хочу, чтобы вы были вкурсе, – сказал он, – и если вы не против, яхочу, чтобы вы кое-что для нас сделали. Но сперва вот это. –И он поставил рядом со мной на пол огромную открытую сумку.
Я взглянул на сумку и запустил в нееруку. Бусы и разные побрякушки. Эмалевая картинка. Маленькаямраморная или еще бог весть из чего сделанная статуэтка. Двасеребряных кубка и остальное в том же роде.
– Очень мило с вашейстороны. Присцилла будет очень довольна. А где норка?
– Сейчас дойдет и доэтого, – проговорил Роджер. – Вообще-то я еепродал. Когда я вас видел в последний раз, я ее уже продал. Мы, когдапокупали ее с Присциллой, договорились, что в случае чего можно будетее и продать. Она получит свою половину. Со временем.
– Пусть не беспокоится, –сказала Мэриголд, прижимая свою нарядную синюю лакированную туфелькуна платформе к ботинку Роджера. Она все время ритмично покачиваларукой, рукав ее блузки то и дело касался рукава Роджера.
– Здесь украшения, –сказал Роджер, – и все вещи с ее туалетного столика, аплатья и все остальное Мэриголд уложила в три чемодана. Куда ихпослать?
Я написал адрес в Ноттинг-Хилле.
– Я не стала класть старуюкосметику, – сказала Мэриголд, – и еще там быломного рваных поясов и другого старья…
– Может, вы скажетеПрисцилле, что нам хочется сразу же получить развод? Содержание ей,конечно, будет выплачиваться.
– Нуждаться мы не будем, –сказала Мэриголд, и рукав ее блузки коснулся рукава Роджера. –После того как малыш родится, я снова начну работать.
– А что вы делаете?
– Я зубной врач.
– Это прелестно! –Я рассмеялся просто от joie de vivre 1.Подумать только, эта очаровательная девушка – зубной врач!
– Вы, конечно, рассказалипро нас Присцилле? – невозмутимо поинтересовался Роджер.
– Да. Все будет прекрасно,все будет прекрасно, как сказала Джулиан. – Джулиан?
– Джулиан Баффин, дочьодного моего друга.
– Дочь Арнольда Баффина? –спросила Мэриголд. – Я прямо обожаю его книги. Это мойсамый любимый писатель.
– Дети мои, вам пора идти, –сказал я, поднимаясь. Мне нестерпимо хотелось остаться одному сосвоими мыслями. – С Присциллой я все улажу. А вам обоимжелаю всяческого счастья.
– Признаться, вы меняудивили, – сказал Роджер.
– Присцилле не станет легче,если я наговорю вам гадостей.
– Вы такой милый, –сказала Мэриголд. Я думал, что она меня поцелует, но Роджеррешительно повел ее к двери.
– Прощайте, очаровательныйзубной врач! – крикнул я им вслед.
Закрывая дверь, я услышал, как Роджерсказал:
– Он, должно быть, пьян.
Я вернулся в гостиную и лег, уткнувшисьлицом в черный шерстяной ковер.
– Угадай, что у меня тут всумке? – сказал я Присцилле. Это было в тот же вечер. Менявпустил Фрэнсис. Кристиан нигде не было видно.
Присцилла все еще находилась наверху, в«новой», но уже изрядно обшарпанной спальне, обитойискусственным бамбуком. Видно, она только что встала. Грязныепростыни на овальной кровати были скомканы. Облаченная в белый,больничного вида банный халат, она сидела на табуретке перед низкимсверкающим туалетным столиком. Когда я вошел, она пристальноразглядывала себя в зеркале и, кивнув мне без тени улыбки, сноваповернулась к зеркалу. Она напудрила белой пудрой лицо и накрасилагубы. Вид у нее был нелепый, точно у престарелой гейши.
Ничего мне не ответив, она внезапносхватила баночку с жирным кольдкремом и стала наносить его толстымслоем на лицо. Крем смешался с помадой и сделался розовым. Присцилластала размазывать эту розовую массу по всему лицу, по-прежнему жадноразглядывая себя в зеркале.
– Посмотри, –сказал я, – посмотри, что у меня тут.
Я поставил статуэтку на стекляннуюповерхность туалетного столика. Рядом я положил эмалевую картинку ималахитовую шкатулку. Вытащил груду перепутавшихся бус.
Присцилла взглянула на разложенныевещи, но не прикоснулась к ним, а взяла бумажную салфетку и началастирать с лица розовую массу.
– Это все притащил Роджер. Исмотри, я принес тебе твою женщину на буйволе. Правда, он немногоприхрамывает, но…
– А норковый палантин? Тывидел Роджера?
– Да, видел. Послушай,Присцилла, я хочу тебе сказать… Без крема лицо Присциллы былогрубое и все в пятнах.
Пропитанную красноватым кремом бумажнуюсалфетку она уронила на пол.
– Брэдли, я решила вернутьсяк нему, – проговорила она.
– Присцилла…
– Я сделала глупость. Ненадо было от него уходить. Он этого не заслужил. Мне кажется, я безнего буквально с ума схожу. Мне уже никогда не быть счастливой. Однойтак страшно. А здесь все так бессмысленно, и я одна и одна. Даже всамой ненависти к Роджеру что-то было, в этом был какой-то смысл, ихоть я была несчастна из-за него, а все равно он принадлежал мне. Яко всему там привыкла, и дела находились – ходить по магазинам,убирать квартиру и готовить, и, даже если он не возвращался домой кужину, я все равно готовила ему, накрывала на стол, а он невозвращался, и я сидела и плакала и смотрела телевизор. Все-такикакая-то жизнь: лежу на кровати в темноте и вслушиваюсь и жду, когдаже повернется ключ в замке, – хоть было чего ждать. Я неоставалась наедине со своими мыслями. И пусть даже у него былиженщины – всякие там секретарши с работы, – я думаю,они у всех есть. Теперь мне это не так уж важно. Я связана с нимнавеки, «на горе и радость», у нас, правда, получилось«на горе», но любая связь благо, когда тебя уносит впропасть. Ты не можешь заботиться обо мне, да и с какой стати?Кристиан пока очень добра, но просто из любопытства, для нее этоигра, скоро ей надоест. Я знаю, что я ужасна, ужасна, – икак только вы еще можете смотреть на меня? И не нужны мне вашизаботы. Я чувствую, что разлагаюсь заживо. От меня, наверно, гнильюнесет. Я целый день пролежала в постели. Даже не напудрилась и ненакрасилась, пока ты не пришел, и вид был такой ужасный… Яненавижу Роджера, а последние года два даже стала его бояться. Нокогда я думаю, что не вернусь к нему, – мне конец, душа стелом расстается, как у осужденного при виде палача. Если б ты знал,до чего мне плохо.
– Присцилла, ну перестань.Посмотри, какие милые вещицы. Ты ведь рада, что снова их видишь? Нувот.
Я вытащил из груды вещей длинноеожерелье с голубыми и прозрачными бусинами, встряхнув, растянул вбольшое «о» и хотел надеть Присцилле на шею, но она резкоотстранила его.
– А норка?
– Понимаешь…
– Я ведь все равно собираюсьвернуться к нему, так что неважно. Очень мило, что он принес…Что он сказал? Он хочет со мной увидеться? Сказал, что я невыносима?О, какая ужасная у меня была жизнь, но, когда я вернусь, хуже, чемтеперь, не будет, хуже быть не может. Я буду послушной и спокойной.Уж я постараюсь. Буду чаще ходить в кино. Не буду кричать и плакать.Если я стану спокойной, он ведь не будет меня мучить? Брэдли, ты непоедешь со мной в Бристоль? Хоть бы ты объяснил Роджеру…
– Присцилла, –сказал я, – послушай, дорогая. О том, чтобы вернутьсясейчас или вообще когда-нибудь, не может быть и речи. Роджер хочетполучить развод. У него любовница, она молодая, ее зовут Мэриголд. Онживет с ней уже давно, много лет, и теперь собирается на нейжениться. Я видел их сегодня утром. Они очень счастливы, они любятдруг друга и хотят стать мужем и женой, и Мэриголд беременна…
Присцилла встала и точно деревяннаядвинулась к кровати. Забралась в нее и легла. Так ложился бы мертвецв собственный гроб. Натянула на себя простыню и одеяло.
– Он хочет жениться, –еле выговорила она, губы у нее тряслись.
– Да, Присцилла…
– Он живет с ней давно…
– Да.
– Она беременна…
– Да.
– И он хочет получитьразвод…
– Да. Присцилла, дорогая, тывсе поняла и должна принять это спокойно.
– Умереть, –пробормотала она, – умереть, умереть, умереть.
– Крепись, Присцилла.
– Умереть.
– Тебе скоро станет легче.Хорошо, что ты избавилась от этого подлеца. Поверь. Ты заживешьпо-новому, мы будем исполнять все твои прихоти, мы поможем тебе, вотувидишь. Ты сама сказала, что тебе надо почаще ходить в кино. Роджербудет давать тебе деньги на жизнь, а Мэриголд зубной врач, и…
– А я, может, займусь тем,что буду вязать распашонки для беби!
– Ну вот и молодец. Главное– не падать духом.
– Брэдли, если бы ты знал,как я ненавижу даже тебя, ты бы понял, как далеко я зашла. Ну аРоджер… да я бы с радостью… ему раскаленной спицей…печень проткнула.
– Присцилла!
– Я такое читала в одномдетективе. Смерть долгая, в страшных мучениях.
– Послушай…
– Ты не понимаешь…что такое страдания… Вот и не умеешь как следует писать…ты не видишь страданий.
– Я знаю, что такоестрадания, – сказал я. – И знаю, что такоерадости. Жизнь полна приятных неожиданностей, удач, побед. Мыподдержим тебя, поможем тебе…
– Кто это «мы»?Ах… у меня нет никого на свете. Я покончу с собой. Так будетлучше. Все скажут, что так лучше, для меня же самой лучше. Я ненавижутебя, ненавижу Кристиан, ненавижу себя до того, что могу часамикричать от ненависти. Это невыносимо. Ах, Роджер, Роджер, этоневыносимо, Роджер…
Она лежала на боку и почти беззвучновсхлипывала, губы у нее дрожали, глаза были полны слез. Я еще никогдане видел, чтобы кто-то был так недоступно несчастен. Я почувствовалострое желание усыпить ее – не навсегда, разумеется, но толькобы сделать ей какой-нибудь укол, остановить эти безудержные слезы,дать хоть короткую передышку ее измученному сознанию.
Дверь открылась, и вошла Кристиан. Онауставилась на Присциллу, а со мной рассеянно поздоровалась жестом,который показался мне верхом интимности.
– Ну, что еще такое? –строго спросила она Присциллу.
– Я сказал ей про Роджера иМэригодд, – объяснил я.
– Господи, зачем?
Присцилла вдруг спокойно завыла.«Спокойно выть» – казалось бы, оксюморон, но этимтермином я обозначил странно ритмичные, рассчитанные вопли,сопровождающие некоторые истерические состояния. Истерика пугает тем,что она произвольна и непроизвольна в одно и то же время. В том-то иужас, что со стороны кажется, будто все это нарочно, и вместе с тем вбезостановочных монотонных воплях есть что-то механическое, словнозапустили машину. Тому, кто бьется в истерике, бесполезно советоватьвзять себя в руки: он ничего не воспринимает. Присцилла сидела,выпрямившись на постели, повторяя судорожное «у-у», потомвыла «а-а», потом задыхалась от рыданий, после чего сновасудорожно всхлипывала, снова выла – и так без конца. То былчудовищный крик – несчастный и злой. Я четыре раза в жизнислышал, как женщина кричит в истерике: один раз кричала моя мать,когда ее ударил отец, один раз Присцилла, когда была беременна, ещеодин раз другая женщина (если бы только это забыть), и вот опятьПрисцилла. Я повернулся к Кристиан и в отчаянии развел руками.
В комнату, улыбаясь, вошел ФрэнсисМарло.
– Выйди, Брэд, подождивнизу, – сказала Кристиан.
Я кинулся вниз по лестнице и, проскочиводин пролет, пошел медленнее. Пока я дошел до двери гостиной,выдержанной в темно-коричневых и синих тонах, все стихло. Я вошел вгостиную и остановился, тяжело дыша. Появилась Кристиан.
– Замолчала? Что ты с нейсделала?
– Ударила по щеке.
– Кристиан, мне сейчас дурностанет, – сказал я и сел на диван, закрыв лицо рукой.
– А ну-ка, Брэд, выпейскорее коньяку…
– Может, печенья принесешьили еще чего-нибудь? Я целый день не ел. Да и вчера, кажется, тоже.
Я действительно на мгновеньепочувствовал дурноту – странное, ни на что не похожеесостояние, будто тебе на голову опускают черный baldacchino и ты уженичего не видишь. А когда передо мной очутились коньяк, хлеб,печенье, сыр, сливовый торт, я понял, что сейчас расплачусь.Много-много лет уже я не плакал. Тот, кто часто плачет, вряд лисознает, какое поразительное явление наши слезы. Я вспомнил, как былипотрясены волки в «Книге джунглей», увидев плачущегоМаугли. Нет, кажется, это сам Маугли был потрясен и боялся, что онумирает. Волкам известно, что от слез не умирают, они смотрят наслезы Маугли с достоинством и некоторым отвращением. Я держал обеимируками рюмку с коньяком, смотрел на Кристиан и чувствовал, как кглазам медленно подступает теплая влага. И от сознания, что этопроисходит так естественно, независимо от моей воли, мне стало легче.Я почувствовал удовлетворение. Наверно, слезы всегда приносятудовлетворение. О, бесценный дар!
– Брэд, милый, не надо…
– Я ненавижу насилие…– сказал я.
– Но нельзя же ее такоставлять, она себя изматывает, вчера целых полчаса выла…
– Ну ладно, ладно…
– Бедненький! Я же стараюськак лучше. Думаешь, приятно, когда в доме помешанная? Я делаю это длятебя, Брэд.
Я с трудом проглотил кусочек сыра –мне казалось, будто я ем мыло. Зато от коньяка стало легче. Я былпотрясен видом Присциллы. Такая безысходность. Но что же значили моидрагоценные слезы? Это были, бесспорно, слезы истинной радости,чудесное знамение происшедшей перемены. Все во мне, материальное идуховное, все мое существо, все настроения, – всеопределялось состоянием любовного экстаза. Я глядел перед собойсквозь теплую серебристую завесу слез и видел лицо Джулиан:внимательное, сосредоточенное, словно у настороженной птицы, онозастыло передо мной в пространстве – так голодающему,обезумевшему пустыннику, чтобы его утешить, является в пещере видениеСпасителя.
– Брэд, в чем дело? Тыкакой-то странный сегодня, с тобой что-то случилось, ты красивый, тыпохож на святого, что ли, прямо как на картинке, и ты помолодел…
– Ведь ты не оставишьПрисциллу, да, Крис? – сказал я и смахнул рукой слезы.
– Ты ничего не заметил,Брэд?
– Нет, а что?
– Ты назвал меня «Крис».
– Правда? Совсем как раньше.Но ведь ты не оставишь ее? Я дам тебе денег…
– Да ну их. Я присмотрю заней. Я уже-нашла другого врача. Ей надо делать уколы.
– Это хорошо. Джулиан…
– Как ты сказал?
Я вдруг произнес вслух имя Джулиан.
– Крис, мне пора. –Я поднялся. – У меня важное дело. (Думать о Джулиан.)
– Брэд, ну пожалуйста…Впрочем, ладно, я тебя не задерживаю. Только скажи мне одну вещь.
– Что тебе сказать?
– Ну, что ты простил меняили еще что-нибудь. Что мы помирились. Ведь я просто любила тебя,Брэд. Тебе казалось, что моя любовь – разрушительная сила, чтомне нужна власть и еще не знаю что, а я просто хотела тебя удержать,ведь вернулась-то я к тебе и ради тебя. Я много думала, как ты тут икакая я была дура. Я, конечно, не романтическая девчонка…Ясно, у нас тогда ничего не могло получиться, мы были такие молодыеи, господи, до чего же глупые. Но я увидела в тебе что-то такое, чегоне смогла забыть. Мне столько раз снилось, что мы опять вместе. Да,снилось, по ночам.
– И мне, – сказаля.
– О господи, какиесчастливые сны. А потом я просыпалась и вспоминала, с какойненавистью мы расстались, а рядом я видела глупое, старое лицо Эванса– мы почти до самого конца спали вместе. Да, я говорю тебегадости про беднягу Эванса, и зачем я так поступаю – ведь этопроизводит ужасное впечатление. Не то чтобы я по-настоящему презиралаЭванса, или ненавидела его, или хотела его смерти, все совсем не так,просто он мне страшно надоел и вся эта страна тоже. Деньги –единственное, что меня там удерживало. Не занятие рисованием, недыхательные упражнения, не психоанализ. Я ведь еще и керамикой тамзанялась – господи, за что я только не хваталась. А важны-тобыли только деньги. Но я всегда знала, что где-то есть совсем другой,духовный мир. И когда я вернулась сюда, я надеялась, что возвращаюсьвроде к себе домой, что в твоем сердце есть для меня место…
– Крис, милая, ну что зачепуха.
– Да, конечно. Но все равно,понимаешь, вдруг я почувствовала, что твое сердце открыто для меня,именно для меня, и можно войти туда, и на коврике так и написано:«Добро пожаловать…» Брэд, скажи же эти чудесныеслова, скажи, что ты меня простил, что мы наконец помирились, что мыснова друзья.
– Конечно, я простил тебя,Крис, конечно, мы помирились. Ты тоже меня прости. Я не былтерпеливым мужем…
– Ну конечно, я простила.Слава богу, наконец-то мы можем поговорить, поговорить о том, чтобыло, и о том, какие мы были дураки, но теперь мы все исправим,вернем, «выкупим», как говорят в ломбарде. Я поняла, чтоэто возможно, когда увидела, как ты плачешь из-за Присциллы. Тыславный, Брэдли Пирсон, и все у нас наладится, только бы открылисьнаши сердца.
– Крис, дорогая, ради бога!
– Брэд, знаешь, ведь вкаком-то смысле ты остался моим мужем. Я всегда думала о тебе как омуже – ведь нас же венчали в церкви, и я «должна служитьтебе душой и телом», и всякое такое прочее, и мы были невинны,мы желали друг другу добра, и мы действительно любили – ведьправда мы любили?
– Возможно, но…
– Когда у нас ничего невышло, я думала, что навсегда стану циником – ведь ясогласилась выйти за Эванса из-за денег. Но это был серьезный шаг, ия его не бросила: бедняга, старая развалина, умер, держась за моюруку. А теперь прошлое будто куда-то провалилось. Я приехала сказатьтебе это, Брэд, убедиться в этом. Ведь мы стали старше, мудрее ираскаиваемся в том, что мы наделали. Так почему бы нам не попытатьсяначать все сначала?
– Крис, милая, ты сошла сума, – сказал я, – но я очень тронут.
– Ах, Брэд, ты так молодовыглядишь. Ты такой свежий, такой умиротворенный, как только чтоокотившаяся кошка.
– Я пошел. До свидания.
– Нет, ты не можешь простовзять и уйти, когда мы только что заключили нашу сделку. Я давнохотела все это тебе сказать, но я не могла, ты был совсем другой,какой-то замкнутый, я не могла тебя как следует разглядеть, а теперьты весь передо мной, весь открыт, и я тоже, а это не шутка, Брэд, инам надо попытать счастья, Брэд, обязательно надо. Конечно, нельзярешать с ходу, обдумай все спокойно, не спеша; мы бы поселились, гдетебе захочется, и ты бы спокойно работал, можно купить дом во Францииили в Италии – где хочешь…
– Крис…
– В Швейцарии.
– Нет, только не вШвейцарии. Ненавижу горы.
– Хорошо, тогда…
– Послушай, мне надо…
– Брэдли, поцелуй меня.
Лицо женщины преображается нежностьютак, что порой его трудно узнать. Кристиан en tendresse 1казалась старше, лицо стало смешное, как мордочка зверька, чертырасплющились, будто резиновые. На ней было бумажное темно-красноеплатье с открытым воротом и на шее золотая цепочка. От яркой золотойцепочки шея казалась темной и сухой. Крашеные волосы лоснились, точнозвериный мех. Она смотрела на меня в прохладном северном сумракесвоей гостиной, и в глазах ее было столько смиренной, молящей,робкой, грустной нежности; ее опущенные руки, повернутые на восточныйманер ладонями ко мне, выражали покорность и преданность. Я шагнул кней и обнял ее.
Я тут же рассмеялся и, обнимая ее, ноне целуя, продолжал смеяться. За ее плечом я видел совсем другоелицо, излучавшее счастье. Я отдавал себе отчет в том, что обнимаю ее,и тем не менее смеялся, а она тоже засмеялась, уткнувшись лбом в моеплечо.
В эту минуту вошел Арнольд.
Я медленно опустил руки, и Кристиан,все еще смеясь, немного устало, почти ублаготворенно, посмотрела наАрнольда.
– Ах, боже мой…
– Я сейчас ухожу, –сказал я Арнольду. Он вошел и преспокойно уселся, точно в приемной.Как всегда, он казался взмокшим (промокший альбинос), словно попалпод дождь, бесцветные волосы потемнели от жира, лицо блестело, острыйнос торчал, как смазанная салом булавка. Бледно-голубые глаза,слинявшие почти до белизны, были холодны, как вода. Арнольдпостарался придать себе безразличный вид, но я успел заметить, какуюгоречь и досаду вызвали у него наши объятия.
– Ты подумаешь, да, Брэд?
– Над чем?
– Ты бесподобен! Ты ужезабыл? Я только что сделала Брэдли предложение, а он уже забыл.
– Кристиан слегкарехнулась, – очень ласково сказал я Арнольду. –Я только что заказал все ваши книги.
– Зачем? –спросил Арнольд, теперь приняв грустно-дружелюбный и в то же времяотчужденный вид. Он продолжал невозмутимо сидеть на стуле, аКристиан, тихо посмеиваясь и мелко переступая ногами, не тотанцевала, не то просто кружилась по комнате.
– Хочу пересмотреть своемнение. Наверно, я был несправедлив к вам, да, я был совершенно неправ.
– Очень мило с вашейстороны.
– Ничуть. Мне хочется…быть со всеми в мире… сейчас.
– Разве сегодня Рождество?
– Нет, просто… япрочту ваши книги, Арнольд, и поверьте – смиренно, безпредубеждения. И пожалуйста… простите мне… все мои…недостатки… и…
– Брэд стал святым.
– Брэдли, вы не больны?
– Вы только посмотрите нанего. Просто преображение!
– Мне пора, до свидания ивсего, всего вам хорошего. – И, довольно нескладно помахавим обоим и не замечая протянутой руки Кристиан, я пошел к двери ивыскочил через крошечную прихожую на улицу. Был уже вечер. Куда жедевался день?
Дойдя до угла, я услышал, что за мнойкто-то бежит. Это был Фрэнсис Марло.
– Брэд, я только хотелсказать – да постойте, постойте же, – я хотелсказать, что останусь с ней… что бы ни случилось… я…
– С кем – с ней?
– С Присциллой.
– Ах да. Как она сейчас?
– Заснула.
– Спасибо, что помогаетебедняжке Присцилле.
– Брэд, вы на меня несердитесь?
– С какой стати?
– Вам не противно смотретьна меня после всего, что я наговорил, и после того, как я вамплакался, и вообще, некоторые просто не выносят, когда на нихвыливают свои несчастья, и я боюсь, что я…
– Забудьте об этом.
– Брэд, я хотел сказать ещеодну вещь. Я хотел сказать: что бы ни случилось, я с вами.
Я остановился и посмотрел на него: онглупо улыбался, прикусив толстую нижнюю губу и вопросительно поднявна меня хитрые глазки.
– В предстоящей…великой… битве… как бы она… ни…обернулась… Благодарю вас, Фрэнсис Марло, – сказаля.
Он был слегка озадачен. Я помахал ему ипошел дальше. Он опять побежал за мной.
– Я очень люблю вас, Брэд,вы это знаете.
– Пошли вы к черту!
– Брэд, может, дали бы мнееще немного денег… стыдно приставать, но Кристиан держит меняв черном теле…
Я дал ему пять фунтов.
То, что один день отделен от другого, –вероятно, одна из замечательнейших особенностей жизни на нашейпланете. В этом можно усмотреть истинное милосердие. Мы не обреченына непрерывное восхождение по ступеням бытия – маленькиепередышки постоянно позволяют нам подкрепить свои силы и отдохнуть отсамих себя. Наше существование протекает приступами, какперемежающаяся лихорадка. Наше быстро утомляющееся восприятие разбитона главы; та истина, что утро вечера мудренее, к счастью, да и кнесчастью для нас, как правило, подтверждается жизнью. И какпоразительно сочетается ночь со сном, ее сладостным воплощением,столь необходимым для нашего отдыха. У ангелов, верно, вызываютудивление существа, которые с такой регулярностью переходят от бденияв кишащую призраками тьму. Ни одному философу пока не удалосьобъяснить, каким образом хрупкая природа человеческая выдерживает этипереходы.
На следующее утро, – былоопять солнечно, – рано проснувшись, я окунулся в своепрежнее состояние, но сразу же понял: что-то изменилось. Я был несовсем тот, что накануне. Я лежал и проверял себя, как ощупывают своетело после катастрофы. Я, бесспорно, по-прежнему был счастлив, и моелицо, будто восковая маска, так и растекалось от блаженства, иблаженство застилало глаза. Желание столь же космическое, как ираньше, больше походило, пожалуй, теперь на физическую боль, начто-то такое, от чего преспокойно можно умереть где-нибудь в уголке.Но я не был подавлен. Я встал, побрился, тщательно оделся и посмотрелв зеркало на свое новое лицо. Я выглядел необычайно молодо, почтисверхъестественно. Затем я выпил чаю и уселся в гостиной, скрестивруки и глядя на стену за окном. Я сидел неподвижно, как йог, и изучалсебя.
Когда проходит первоначальное озарение,любовь требует стратегии; отказаться от нее мы не можем, хотя частоона и означает начало конца. Я знал, что сегодня и, вероятно, всепоследующие дни мне предстоит заниматься Джулиан. Вчера это неказалось таким уж необходимым. То, что случилось вчера, простоозначало, что, сам того не сознавая, я вдруг стал благороден. И вчераэтого было достаточно. Я любил, и радость любви заставила меня забытьо себе. Я очистился от гнева, от ненависти, очистился от всехнизменных забот и страхов, составляющих наше грешное «я».Достаточно было того, что она существует и никогда не станет моей.Мне предстоя-•ло жить и любить в одиночестве, и сознание, что яспособен на это, делало меня почти богом. Сегодня я был не менееблагороден, не более обольщался, но мной овладело суетливоебеспокойство, я не мог больше оставаться в бездействии. Разумеется, яникогда ей не признаюсь, разумеется, молчание и работа, к счастью,потребуют всех моих сил. Но все же я ощущал потребность вдеятельности, средоточием и конечной целью которой была бы Джулиан.
Не знаю, как долго я просидел недвигаясь. Возможно, я и впрямь впал в забытье. Но тут зазвонилтелефон, и в сердце у меня вдруг взорвалось черное пламя, потому чтоя тотчас решил, что это Джулиан. Я подбежал к аппарату, неловкосхватил трубку и дважды уронил ее, прежде чем поднести к уху. Это былГрей-Пелэм: его жена заболела, и у него оказался лишний билет вГлиндебурн, он спрашивал, не хочу ли я пойти. Нет, нет и нет! Толькоеще Глиндебурна мне не хватало! Я вежливо отказался и позвонил вНоттинг-Хилл. Подошел Фрэнсис и сказал, что сегодня Присцилласпокойнее и согласилась показаться психиатру. Потом я сел и сталдумать, не позвонить ли мне в Илинг. Конечно, не для того, чтобыпоговорить с Джулиан. Может быть, я должен позвонить Рейчел? Ну авдруг подойдет Джулиан?
Пока меня бросало то в жар, то в холодот такой перспективы, снова зазвонил телефон, и в сердце сновавзорвалось черное пламя; на этот раз звонила Рейчел. Между намипроизошел следующий разговор:
– Брэдли, доброе утро. Этоопять я. Я вам не надоела?
– Рейчел… дорогая…чудесно… я счастлив… это вы… я так рад…
– Неужели вы пьяны в такуюрань?
– А который час?
– Половина двенадцатого.
– Я думал, около девяти.
– Можете не волноваться, я квам не собираюсь.
– Но я был бы очень рад васувидеть.
– Нет, надо себя сдерживать.Это… как-то унизительно… преследовать старых друзей.
– Но мы ведь друзья?
– Да, да, да. Ах, Брэдли,лучше мне не начинать… я так рада, что вы у меня есть. Я ужпостараюсь не слишком приставать к вам. Кстати, Брэдли, Арнольд былвчера у Кристиан?
– Нет.
– Был, я знаю. Ладно,неважно. О господи, лучше мне не начинать.
– Рейчел…
– Да…
– Как… как…сегодня… Джулиан?
– Да как всегда.
– Она… случайно…не собирается зайти за «Гамлетом»?
– Нет. Сегодня ей, кажется,не до «Гамлета». Она сейчас у одной молодой пары, оникопают яму для разговоров у себя в саду.
– Что копают?
– Яму для разговоров.
– О… Ах да. Ясно.Передайте ей… Нет. Словом…
– Брэдли, вы… вылюбите меня… неважно, в каком смысле… любите, да?
– Разумеется.
– Простите, что я такая…размазня… Спасибо вам… Я еще позвоню… Пока.
Я тут же забыл о Рейчел. Я решил пойтии купить Джулиан подарок. Я все еще чувствовал себя разбитым. Головакружилась, меня слегка лихорадило. При мысли, что я покупаю для нееподарок, меня бросило в настоящий озноб. Покупать подарок –разве это не общепризнанный симптом любви? Это просто sine qua non 1(если тебе не хочется сделать ей подарок – значит, ты ее нелюбишь). Это, наверно, один из способов трогать любимую.
– Когда я почувствовал, чтов состоянии пройтись, я вышел из дома и отправился на Оксфорд-стрит.Любовь преображает мир. Она преобразила огромные магазины наОксфорд-стрит в выставку подарков для Джулиан. Я купил кожануюсумочку, коробку с носовыми платками, эмалевый браслет, вычурнуюсумку для туалетных принадлежностей, кружевные перчатки, наборшариковых ручек, брелок для ключей и три шарфа. Потом я съелбутерброд и вернулся домой. Дома я разложил все подарки вместе сшеститомным лондонским изданием Шекспира на инкрустированном столикеи на ночном столике из красного дерева и стал их разглядывать.Конечно, нельзя дарить ей все сразу, это показалось бы странным. Номожно дарить ей сначала одно, потом другое, а пока все это тут ипринадлежит ей. Я повязал себе шею ее шарфом, и от желания у менязакружилась голова. Я был на верху огромной башни и хотел броситьсявниз, меня жгло пламя, еще немного, и я потеряю сознание –мучение, мучение.
Зазвонил телефон. Шатаясь, я подошел каппарату и что-то буркнул.
– Брэд, это Крис.
– О… Крис…добрый день, дорогая.
– Рада, что сегодня я еще«Крис».
– Сегодня… да…
– Ты подумал о моемпредложении?
– Каком предложении?
– Брэд, не валяй дурака.Послушай, можно сейчас к тебе зайти?
– Нет.
– Почему?
– Ко мне пришли играть вбридж.
– Но ты же не умеешь игратьв бридж.
– Я выучился за тридцать илисколько там лет нашей разлуки. Надо же было как-то проводить время.
– Брэд, когда я тебя увижу?Это срочно.
– Я зайду навеститьПрисциллу… может быть… вечером…
– Чудесно, я буду ждать…Смотри не забудь.
– Благослови тебя бог, Крис,благослови тебя бог, дорогая. Я сидел в прихожей рядом с телефоном игладил шарф Джулиан. Это ее шарф, но раз я пока оставил его у себя,она как будто мне его подарила. Я смотрел через открытую дверьгостиной на вещи Джулиан, разложенные на столиках. Я прислушивался ктишине квартиры среди гула Лондона. Время шло. Я ждал. «Дляверных слуг нет ничего другого, как ожидать у двери госпожу. Так,прихотям твоим служить готовый, я в ожиданье время провожу» 2.
Теперь я просто не мог понять, как уменя хватило смелости уйти в это утро из дому. А вдруг она звонила, авдруг заходила, пока меня не было? Не целый же день она копает ямудля разговоров, что бы под этим ни подразумевалось. Она обязательнопридет за «Гамлетом». Какое счастье, что у меня осталсязалог. Потом я вернулся в гостиную, взял потрепанную книжицу и,поглаживая ее, уселся в кресло Хартборна. Мои веки опустились, иматериальный мир померк. Я сидел и ждал.
Я не забывал, что скоро начну писатьсамую главную свою книгу. Я знал, что Черный Эрот, настигший меня,был единосущен иному, более тайному богу. Если я сумею держаться имолчать о своей любви, я буду вознагражден необычайной силой. Носейчас нечего было и думать о том, чтобы писать. Я бы мог предатьбумаге лишь неразбериху подсознания.
Зазвонил телефон, я бросился к нему,зацепил стол, и все шесть томов Шекспира посыпались на пол.
– Брэдли! Это Арнольд.
– О господи! Вы!
– Что случилось?
– Нет, ничего.
– Брэдли, я слышал…
– Который час?
– Четыре. Я слышал, высобираетесь вечером к Присцилле? – Да.
– Нельзя ли потом с вамивстретиться? Мне нужно сказать вам очень важную вещь.
– Прекрасно. Что такое ямадля разговоров?
– Что?
– Что такое яма дляразговоров?
– Это углубление, кудакладут подушки, садятся и разговаривают.
– Зачем?
– Просто так.
– Ах, Арнольд…
– Что?
– Ничего. Я прочту вашикниги. Они мне понравятся. Все будет по-другому.
– У вас что, размягчениемозгов?
– Ну, до свидания, досвидания.
Я вернулся в гостиную, подобрал с полаШекспира, сел в кресло и произнес мысленно, обращаясь к ней: «Ябуду страдать, ты не будешь… Мы друг друга не обидим. Мнебудет больно, иначе и быть не может, но не тебе. Я буду жить этойболью, как живут поцелуями. (О господи!) Я просто счастлив, что тысуществуешь, ты – это и есть абсолютное счастье, я горд, чтоживу с тобой в одном городе, в одну эпоху, что я вижу тебя изредка,урывками…»
Но что значит изредка, урывками? Когдаона захочет поговорить со мной? Когда я смогу поговорить с ней? Я ужерешил, что, если она напишет или позвонит, я назначу ей встречу лишьчерез несколько дней. Пусть все идет как обычно. И хотя мирсовершенно переменился, пусть он остается каким был, каким был бы –прежним во всем, в большом и малом. Ни малейшей спешки, ни намека нанетерпение, ни на йоту не меняться самому. Да, я даже отложу нашувстречу и, как святой отшельник, посвящу это драгоценное, украденноеу счастья время размышлениям; и так мир будет прежним и все же новым,как для мудреца с внешностью крестьянина или налогового инспектора,который спустился с гор и живет в деревне обычной жизнью, хотя исмотрит на все глазами ясновидца, – так мы будем спасены.
Зазвонил телефон. Я взял трубку. На сейраз это была Джулиан.
– Брэдли, здравствуй, это я.
Я издал какое-то подобие звука.
– Брэдли… ничего неслышно… это я… Джулиан Баффин. Я сказал:
– Подожди минутку, хорошо?
Я прикрыл трубку ладонью, зажмурился и,ловя ртом воздух и стараясь дышать ровнее, нащупал кресло. Черезнесколько секунд, покашливая, чтобы скрыть дрожь в голосе, я сказал:
– Прости, пожалуйста, у менятут как раз закипел чайник.
– Мне так неудобнобеспокоить тебя, Брэдли. Честное слово, я не буду приставать, не будувсе время звонить и приходить.
– Нисколько ты меня небеспокоишь.
– Я просто хотела узнать,можно мне забрать «Гамлета», если он тебе больше ненужен?
– Конечно, можно.
– Мне не к спеху. Я могуждать хоть две недели. Он мне сейчас не нужен. И еще у меня есть одинили два вопроса – если хочешь, я могу прислать их в письме, акнигу ты мне можешь тоже прислать по почте. Я не хочу мешать тебеработать.
– Через… две недели…
– Или месяц. Кажется, я уедуза город. У нас в школе все еще корь.
– А может, ты заглянешь натой неделе? – сказал я.
– Хорошо. Может, в четверг,часов около десяти?
– Прекрасно.
– Ну, большое спасибо. Небуду тебя задерживать. Я знаю, ты так занят. До свиданья, Брэдли,спасибо.
– Подожди минутку, –сказал я.
Наступило молчание.
– Джулиан, –сказал я, – ты свободна сегодня вечером?
Ресторан на башне Почтамта вращаетсяочень медленно. Медленно, как стрелка циферблата. Величавая львинаяпоступь всеотупляющего времени.
С какой скоростью он вертелся в тотвечер, когда Лондон из-за спины моей любимой наползал на нее? Можетбыть, он был недвижим, остановленный силой мысли, – лишьиллюзия движения в утратившем продолжительность мире? Или вертелся,как волчок, мчась за пределы пространства, пригвождал меня к внешнейстене и распинал центробежной силой, будто котенка?
Любовь всегда живо изображает страданияразлуки. Тема дает возможность подробно выразить тоску, хотя,бесспорно, есть муки, о которых не расскажешь. Но достойно ли воспетыминуты, когда любимая с нами? Возможно ли это? В присутствии любимоймы, пожалуй, всегда испытываем тревогу. Но капля горечи не портитсвидания. Она сообщает блаженному мигу остроту и превращает его в мигвосторга.
Проще говоря, в тот вечер на башнеПочтамта меня ослеплял восторг. У меня перед глазами взрывалисьзвезды, и я буквально ничего не видел. Я часто и с трудом дышал, ноэто не было неприятно. Я даже чувствовал удовлетворение от того, чтопо-прежнему наполняю легкие кислородом. Меня трясло – слабой,возможно со стороны незаметной, дрожью. Руки дрожали, ноги ныли игудели, колени находились в состоянии, описанном греческой поэтессой1.Ко всему этому dereglement 2добавлялось головокружение от одной мысли, что я так высоко надземлей, однако же по-прежнему с ней связан… От восторга иблагодарности ты почти теряешь сознание, а между звездными взрывамиобострившимся зрением жадно впитываешь каждую черточку в любимомоблике. Я здесь, ты здесь, мы оба здесь. Видя ее среди других, словнобогиню среди смертных, ты чуть не лишаешься чувств оттого, что тебеведома высокая тайна. Ты сознаешь, что эти короткие, преходящиемгновения – самое полное, самое совершенное счастье, дарованноечеловеку, включая даже физическую близость, и на тебя находитспокойное ликование.
Все это наряду с вихрем других оттенкови нюансов блаженства, которые я не в силах описать, я чувствовал,сидя в тот вечер с Джулиан в ресторане на башне Почтамта. Мыговорили, и наше взаимопонимание было столь полным, что потом я могобъяснить это лишь телепатической связью. Стемнело, вечер сталгусто-синим, но еще не перешел в ночь. Очертания Лондона с ужезасветившимися желтым светом окнами и рекламами плыли сквозьтуманную, мерцающую и дробящуюся дымку. Альберт-холл, Музейестествознания, Сентр-пойнт, Тауэр, собор Святого Павла,Фестивал-холл, Парламент, памятник Альберту. Бесценные и любимыеочертания моего Иерусалима беспрестанно проходили позади милой итаинственной головки. Только парки уже погрузились во тьму,чернильно-лиловые и тихо-ночные.
Таинственная головка… О, какмучительна тайна чужой души, как утешительно, что твоя собственнаядуша – тайна для другого! В тот вечер я, пожалуй, больше всегоощущал в Джулиан ее ясность, почти прозрачность. Незамутненнуючистоту и простодушие молодости, так непохожие на защитнуюнеискренность взрослых. Ее ясные глаза смотрели на меня, и онаговорила с прямотой, с какой я еще не встречался раньше. Сказать, чтоона не кокетничала, было бы уж слишком прямолинейно. Мы беседовали,как могли бы беседовать ангелы, – не сквозь мутное стекло,а лицом к лицу. И все же – нет, говорить о том, что я игралроль, тоже было бы варварством. Меня жгла моя тайна. Лаская Джулианглазами и мысленно обладая ею, улыбаясь в ответ на ее открытыйвнимательный взгляд со страстью и нежностью, о которых она и недогадывалась, я чувствовал, что вот-вот упаду без сознания, бытьможет, даже умру от грандиозности того, что я знал, а она не знала.
– Брэдли, мне кажется, мыкачаемся!
– Вряд ли. По-моему, ответра башня действительно слегка качается, но сегодня ветра нет.
– Но, может быть, тутнаверху ветер.
– Что ж, может быть. Да,пожалуй, мы качаемся. – Что я мог сказать? Все и правдакачалось.
Разумеется, я только делал вид, что ем…Я почти не пил вина. Спиртное представлялось мне совершеннонеуместным. Я был пьян любовью. Джулиан, наоборот, пила и ела оченьмного и хвалила все подряд. Мы обсуждали вид с башни, колледж, школуи корь, говорили о том, когда можно определить, поэт ты уже или нет,о том, когда пишется роман, а когда пьеса. Никогда еще я неразговаривал ни с кем так свободно. О, блаженная невесомость,блаженный космос.
– Брэдли, до меня не дошло,что ты наговорил тогда про Гамлета.
– Забудь это. Всевысокопарные рассуждения о Шекспире ни к чему не ведут. И не потому,что он так божествен, а потому, что он так человечен. Даже вгениальном искусстве никто ничего не может понять.
– Значит, критики –дураки?
– Теории не нужны. Простонужно уметь любить эти вещи как можно сильнее.
– Так, как ты сейчасстараешься полюбить все, что пишет отец?
– Нет, тут особый случай. Ябыл к нему несправедлив. В его вещах – большое жизнелюбие, и онумеет строить сюжет. Уметь построить сюжет – это тожеискусство.
– Закручивает он здорово. Новсе это мертвечина.
– «Так молода и такчерства душой!» 1
– «Так молода, милорд,и прямодушна» 2.
Я чуть не свалился со стула. И еще яподумал, – если я был в состоянии думать, –что, пожалуй, она права. Но в этот вечер мне не хотелось говоритьничего неприятного. Я уже понял, что скоро должен буду с нейрасстаться, и теперь ломал себе голову, поцеловать ли мне ее напрощание, и если да, то как. У нас не было заведено целоваться, дажекогда она была маленькая. Короче, я еще никогда ее не целовал.Никогда. И вот сегодня, может быть, поцелую.
– Брэдли, ты не слушаешь.
Она то и дело называла меня по имени. Яже не мог произнести ее имя. У нее не было имени.
– Прости, дорогая, что тысказала? – Я будто невзначай вставлял нежные обращения.Вполне безопасно.
Разве она что-нибудь заметит? Конечно,нет. А мне было приятно.
– Как по-твоему, мне нужнопрочитать Витгепштейна? Мне так хотелось поцеловать ее в лифте, когдамы будем спускаться, если нам посчастливится оказаться вдвоем в этомвременном любовном гнездышке! Но об этом нечего было и думать. Никоимобразом нельзя выдать свое чувство. Со свойственным молодостичарующим эгоизмом и любовью к внезапным решениям она спокойно принялакак должное, что мне вдруг захотелось пообедать на башне Почтамта и,раз она случайно позвонила, я случайно пригласил ее с собой.
– Нет, не советую.
– Думаешь, он для меняслишком трудный?
– Да.
– Думаешь, я ничего непойму?
– Да. Он никогда не думал отебе.
– Что?
– Неважно. Это опять цитата.
– Мы сегодня так и сыплемцитатами. Когда я бываю с тобой, у меня такое чувство, будто яначинена английской литературой, как мясным фаршем, она так и лезет уменя из ушей. Правда, не слишком аппетитное сравнение? Ох, Брэдли,как здорово, что мы здесь, Брэдли, я просто в восторге!
– Я очень рад. –Я попросил счет. Мне не хотелось разрушать полноту мгновения жалкимистараниями его продлить. Затянувшееся радушие обернулось бы пыткой. Яне хотел видеть, как она поглядывает на часы.
Она посмотрела на часы. –Ой, мне уже пора.
– Я провожу тебя до метро.
В лифте мы были одни. Я не поцеловалее. Я не пригласил ее к себе. Пока мы шли по Гудж-стрит, я ни разу некоснулся ее, даже «случайно». Я шел и думал, как я вообщесмогу с ней расстаться.
Около станции метро «Гудж-стрит»я остановился и словно невзначай оттеснил ее к стене. Но не уперсяруками в стену по обе стороны ее плеч, как мне бы хотелось. Откинувсвою львиную гриву и улыбаясь, она смотрела на меня снизу вверх такоткрыто, так доверчиво. В этот вечер на ней было черное льняноеплатье с желтой вышивкой – индийское, наверно. Она напоминалапридворного пажа. Свет фонаря падал сверху на ее нежное правдивоелицо и треугольный вырез, до которого мне так нестерпимо хотелосьдотронуться во время ужина. Я все еще был в полной и теперь ужемучительной нерешительности, поцеловать ее или нет.
– Ну вот… Ну так вот…
– Брэдли, ты очень милый,спасибо. Мне было так приятно.
– Ах да, я совсем забылзахватить твоего «Гамлета». – Это былачистейшая ложь.
– Неважно. Заберу в другойраз. Спокойной ночи, Брэдли, и еще раз спасибо.
– Да, я… постой…
– Мне надо бежать.
– Может быть… мыусловимся, когда ты зайдешь… Ты говорила, что у тебя…меня так часто не бывает дома… или мне… может, ты…
– Я позвоню. Спокойной ночии большущее спасибо. Теперь или никогда. Медленно, с таким чувством,словно я выделывал какое-то сложное па в менуэте, я придвинулся ближек Джулиан, которая уже тронулась было с места, взял ее левую руку всвою и, удержав ее таким образом, осторожно прижался приоткрытымигубами к ее щеке. Результат превзошел все мои ожидания. Я выпрямился,и секунду мы смотрели друг на друга. Джулиан сказала:
– Брэдли, если я тебяпопрошу, ты пойдешь со мной в Ковент-Гарден?
– Конечно. – Яготов был пойти за ней даже в ад, не то что в Ковент-Гарден.
– На «Кавалера роз».В ту среду. Давай встретимся в вестибюле около половины седьмого.Места хорошие. Септимус Лич достал два билета, а сам не может пойти.
– Кто это Септимус Лич?
– Мой новый поклонник.Спокойной ночи, Брэдли. Она ушла. Я стоял, ослепленный светом фонарясреди спешивших призраков. Я чувствовал себя так, как чувствует себятот, кого нежданно-негаданно после плотного обеда схватила тайнаяполиция.
Проснувшись наутро, я, разумеется,начал терзаться. Какая непростительная тупость: неужели же заранее неясно было, что нельзя вечно пребывать в таком блаженстве? –подумает читатель. Но читатель, если только в то время, как он читаетэти строки, сам отчаянно не влюблен, вероятно, к счастью, забыл –а может, никогда и не знал, – каково находиться в подобномсостоянии. Это, как я уже говорил, одна из форм безумия. Не безумиели, когда все помыслы сосредоточены исключительно на одном человеке,когда весь остальной мир просто перестает существовать, не безумиели, когда все твои мысли, чувства, вся твоя жизнь зависят от любимой,а какова твоя любимая – абсолютно не важно. Бывает, одинчеловек сходит с ума, а другой считает предмет его восторговникчемным. «Неужели получше не мог найти?» – вечнаяприсказка. Нас поражает, когда тот, кого мы привыкли уважать,поклоняется какому-нибудь грубому, пустому и вульгарному ничтожеству.Но как бы ни был благороден и умен в глазах всего света предмет твоейлюбви, творить из него кумира – а в этом и состоит влюбленность– не меньшее безумие.
Обычно, хотя и не обязательно, самаяранняя стадия этого умопомрачения – как раз та, в которой ясейчас находился, – заключается в кажущейся утрате своего«я» до того, что теряется всякий страх перед болью иличувство времени (ведь бег времени вызывает тревогу и страх)…Чувствовать, что любишь, созерцать любимое существо – большеничего и не надо. Так, рай на земле, вероятно, представляется мистикукак бесконечное созерцание бога. Однако свойства бога таковы (илидолжны бы быть таковыми, существуй он на самом деле), что по крайнеймере не мешают нам длить радость поклонения. Являясь «основойбытия», он даже этому, пожалуй, потворствует. И наконец, оннеизменен. Вечно же поклоняться так человеческому существу кудасложнее, даже если любимая не моложе тебя на сорок лет и, мягковыражаясь, к тебе равнодушна.
За эти два коротких дня я, по сути,пережил почти все этапы влюбленности. (Я говорю «почти всеэтапы» потому, что многое еще предстояло испытать.) Я разыгрална подмостках своего сердца два акта этого действа. В первый день ябыл просто святой. Благодарность так согревала и укрепляла меня, чтохотелось поделиться своим богатством. Я настолько ощущал своеизбранничество, свое исключительное положение, что гнев, дажевоспоминания об обидах не укладывались у меня в голове. Мне хотелосьходить и прикасаться к людям, благословлять их, причастить их моегосчастья, поведать о доброй вести, рассказать о тайне, превратившейвселенную в обитель радости и свободы, благородства, бескорыстия ивеликодушия. В тот день мне даже не хотелось видеть Джулиан. Она быламне не нужна. Достаточно было знать, что она существует. Я, кажется,почти забыл о ней, как мистик, возможно, забывает о боге, самстановясь богом.
На другой день я почувствовал, что онамне нужна, хотя тревога – это слишком грубое слово дляобозначения той магнетической, шелковой нити (так, во всяком случае,мне представилось это поначалу), которая обвилась вокруг меня. Мое«я» начало оживать. В первый день Джулиан была повсюду.На второй день она занимала хоть и неясное, но все-таки болееопределенное место в пространстве и была не то чтобы насущнонеобходима, но нужна. На второй день я ощутил ее отсутствие. Таквозникла смутная потребность стратегии, желание строить планы.Будущее, потонувшее было в потоках яркого света, вновь открылосьвзору. Явились перспективы, предположения, возможности. Но восторг иблагодарность по-прежнему озаряли мир, и я еще был в состояниипроявлять добрый интерес к другим людям и предметам. Любопытно, какдолго человек может находиться в первой стадии любви? Без сомнения,гораздо дольше, чем я, но, разумеется, не до бесконечности. Втораястадия, я уверен, при благоприятных условиях может продолжатьсягораздо дольше. (Но опять-таки не до бесконечности. Любовь –история, любовь – диалектика, ей присуще движение.) И так яисчислял часами то, что другой переживал бы несколько лет.
Пока тянулся этот второй день,трансформацию, которой подверглось мое блаженство, можно былоизмерить чисто физическим ощущением напряженности, словномагнетические лучи, или даже веревки, или цепи сперва осторожно меняподергивали, потом стали подтягивать и наконец тащить изо всех сил.Желание я ощущал, разумеется, с самого начала, но хотя раньше онооставалось в какой-то мере локализованным, оно было настолькоабстрактным, что растворялось в необычайном упоении. Секс – этозвено, связывающее нас с миром, и, когда мы по-настоящему счастливы ииспытываем наивысшее духовное удовлетворение, мы совсем им непорабощены, напротив, он наполняет смыслом решительно все и наделяетнас способностью наслаждаться всем, к чему бы мы ни прикасались, начто бы мы ни смотрели. Бывает, конечно, что он поселяется в теле, какжаба. Тогда это тяжесть, бремя, хоть и не всегда нежеланное. Можнолюбить и цепи свои, и оковы. Когда Джулиан позвонила, я томился итосковал, но это не были муки ада. Я не мог добровольно отсрочитьсвидание – мне слишком хотелось ее увидеть. И когда я был сней, я еще мог быть совершенно счастлив. Я не ожидал мук преисподней.
Когда же я вернулся домой, расставшисьс ней, я уже был в смятении, страхе, мне было больно, но я еще некорчился, еще не выл от боли. Однако я уже не мог так гордообходиться без спиртного. Я достал потаенную бутылку виски, которуюдержал на случай крайней необходимости, и выпил довольно много, неразбавляя. Потом я выпил хереса. Я поел тушеной курицы прямо изконсервной банки, которую, очевидно, притащил в дом Фрэнсис. И ячувствовал себя ужасно несчастным, как бывало в детстве, каким-тоуниженным, но решил, что не буду об этом думать и постараюсь уснуть.Я знал, что крепко усну, и так и вышло. Я ринулся в забытье, каккорабль устремляется к черной грозовой туче, закрывшей горизонт.
Проснулся я с ясной головой, хотя онаслегка побаливала, и с четким ощущением, что я пропал. Рассудок,который был – был же он хоть где-то все эти последние дни? –на заднем плане, или в отпуску, или в рассеянии, или в отлучке, сноваоказался на своем посту. Во всяком случае, я услышал его голос.Однако он выступил в довольно своеобразной роли, и уж, во всякомслучае, не в роли друга-утешителя. Он, конечно, не опустился допримитивных суждений вроде того, что Джулиан всего-навсего зауряднаямолодая девица и не стоит так из-за нее волноваться. Он даже неуказал мне на то, что я поставил себя в такое положение, при которомнеизбежны муки ревности. До ревности дело еще не дошло. Это тоже ещепредстояло. Одно было ясно как день – мое положение сталоневыносимым. Я желал с такой силой, от которой можно взорваться илисгореть, – желал того, чего просто не мог получить.
Я не плакал. Я лежал в постели, и меняэлектрическими разрядами пронзало желание. Я метался, стонал,задыхался, словно в борьбе с осязаемым демоном. То обстоятельство,что я дотронулся до нее, поцеловал, выросло в громадную гору (дапростятся мне эти метафоры), которая непрестанно обваливалась наменя. Вкус кожи Джулиан был на моих губах. Это прикосновение породилона свет тысячу призраков. Я чувствовал себя нелепым, проклятым,отверженным чудищем. Как могло случиться, что я поцеловал ее и приэтом не вобрал ее в себя, не растворился в ней? Как я удержался, небросился к ее ногам, не зарыдал?
Я встал, но почувствовал себя такплохо, что с трудом оделся. Хотел заварить чай, но от одного запахаменя чуть не стошнило. Выпил немного разбавленного водой виски, и тутмне стало совсем скверно. Не в силах стоять на одном месте, ябесцельно метался по квартире, натыкаясь на мебель, как тигр в клеткенепрестанно натыкается на решетку. Теперь я не стонал, я хрипел. Надобыло собраться с мыслями и решить, что же делать дальше. Может быть,покончить с собой? Может, немедленно отправиться в «Патару»,засесть там, как в крепости, и глушить себя алкоголем? Бежать,бежать, бежать. Но собраться с мыслями я не мог. Меня занимало одно –как пережить эту муку.
Я уже сказал, что ревности пока нечувствовал. Ревность, в конце концов, – упражнение, играума. Я же был до такой степени переполнен любовью, что для рассудкане оставалось места. Рассудок как бы стоял в стороне, озаряя своимпламенем этот своеобразный монумент. Внутрь он не прокрался. И толькона другой день, нет, то есть на четвертый (но я сейчас его опишу), яначал думать, что Джулиан двадцать лет и что она свободна как птица.Решился ли я задаться ревнивым вопросом, где она и любит ликого-нибудь? Да, я задался этим вопросом, это было неизбежно.Собственно, даже сейчас она может быть где угодно, с кем угодно.Разумеется, я не мог этого не знать с самого начала, это было слишкомочевидно. Но святого, каким я тогда был, это совершенно не касалось.Тогда я приобщился ее, как святых тайн. Теперь же мне казалось, чтокто-то вонзил мне в печень раскаленную спицу (и где только я откопалэто кошмарное сравнение?).
Ревность – самый чудовищнонепредумышленный из наших грехов. К тому же один из самых мерзких исамых простительных. Зевс, смеющийся над клятвами влюбленных, должнобыть, прощает их муки и горечь, которую эти муки порождают. Одинфранцуз сказал, что ревность родится вместе с любовью, но не всегдаумирает с ней. В этом я не уверен. Я скорее склонен думать, что там,где ревность, там и любовь, и если мы ее испытываем, когда любовь какбудто прошла, значит, не прошла и любовь (я думаю, это не пустыеслова). На некоторых стадиях – хотя мой случай показывает, чтоне на всех, – ревность служит мерилом любви. К тому же она(что, верно, и натолкнуло француза на его мысль) –новообразование, опухоль, именно опухоль. Ревность – это рак,она иногда убивает то, чем питается, хотя обычно ужасно медленно. (Исама тоже умирает.) И еще, меняя метафору: ревность – этолюбовь, это любящее сознание, любящее зрение, затуманенное болью, а всамых страшных формах – искаженное ненавистью.
Ужасней всего в ней чувство, что у тебяотторгли, безвозвратно похитили часть самого тебя. Полюбив Джулиан, яначал сознавать это, сперва смутно, а потом все более отчетливо. Я непросто отчаянно желал того, чего не мог получить. Это бы еще куда нишло. Это еще самое тупое и глухое страдание. Я был обречен быть сней, как бы она меня ни отвергала. И как бы долго, как бы томительномедленно и как бы мучительно это ни происходило. Все равно искушениеповлечет меня за ней, где бы она ни была. Кому бы она ни отдавалась,я всегда буду с ней. Как бесстыжее домашнее животное, я буду сидетьпо углам спален, где она будет целоваться и любить. Она сойдется смоими врагами, будет ласкать тех, кто насмехается надо мной, будетпить с чужих губ презрение ко мне. А моя душа будет незримо следоватьза ней, беззвучно плача от боли. И это огромное, непомерное страданиепоглотит меня целиком и навсегда отравит мне жизнь.
Когда любишь, трудно представить себе,что от любви можно исцелиться. Это противоречит самому понятию любви(во всяком случае, как я ее понимаю). К тому же исцеляется далеко некаждый. Естественно, моему пылающему уму ни на секунду не являласьвозможность такого пошлого утешения. Как я уже говорил, я понял, чтопропал. Ни луча света, вообще никакого утешения. Хотя тут надоупомянуть о том, что, правда, осенило меня уже позднее. Конечно, я идумать не думал писать, «сублимировать» все это (слово-токакое нелепое). Но я знал, что это – мое предназначение, чтоэто… ниспослано мне… той же властью. Пусть ты корчишьсяот боли, ибо печень тебе пронзила спица, быть пригвожденным этойвластью – значит быть на своем месте.
Оставив в стороне всю эту метафизику,должен признаться, что я, разумеется, тут же решил: бежать я не могу.Я не могу уехать из города. Я должен снова увидеть Джулиан, долженпрождать все ужасные, пустые дни до нашего свидания в Ковент-Гардене.Конечно, мне хотелось сейчас же ей позвонить и позвать к себе. Нокаким-то чудом мне удалось побороть соблазн. Я не позволил себеопуститься до умопомешательства. Лучше остаться один на один с силамитьмы и страдать, чем уничтожить все, ввергнув в воющий хаос. Хранитьмолчание, хотя теперь совсем иное и неутешительное, – вотмоя единственная задача.
В это утро, которое я не пытаюсь большеописывать (скажу только, что звонил Хартборн, но я тут же положилтрубку), явился Фрэнсис.
Открыв ему, я вернулся в гостиную, и онпоследовал за мной. Я сел и, тяжело дыша, начал тереть глаза и лоб.
– Брэдли, что случилось?
– Ничего.
– Смотрите-ка – виски.Я и не знал, что у вас есть. Где же это вы его прятали? Можно?
– Да.
– А вам налить?
– Да.
Фрэнсис дал мне стакан.
– Вы больны?
– Да.
– Что с вами?
Я отхлебнул виски и поперхнулся. Я былсовершенно болен и никак не мог отличить физические муки от душевных.
– Брэд, мы прождали васвчера весь вечер.
– Почему, где?
– Вы сказали, что зайдете кПрисцилле.
– Ах да. Присцилла. –Я полностью и начисто забыл о существовании Присциллы.
– Мы вам звонили.
– Меня не было. Я обедал недома.
– Вы что, просто забыли?
– Да.
– Арнольд сидел додвенадцатого часа. Вы ему зачем-то нужны. Он был сам не свой.
– Как Присцилла?
– Все так же. Кристианспрашивала, как вы посмотрите на то, чтобы ее лечили электрошоком.
– Что же, очень хорошо.
– Так не возражаете? А вызнаете, что при этом распадаются мозговые клетки?
– Тогда лучше не надо.
– Но с другой стороны…
– Мне надо повидатьПрисциллу, – произнес я, кажется, вслух. Но я знал, чтопросто не могу. У меня ни на кого другого не осталось ни каплидушевных сил. Я не мог предстать в таком состоянии перед этойбеспомощной, страждущей душой.
– Присцилла говорит, чтосогласна на все, если вы этого хотите.
Электрошок. Тебя ударяют по черепу. Такстучат по неисправному радиоприемнику, чтобы он заработал. Мненеобходимо взять себя в руки. Присцилла…
– Надо… еще…подумать, – сказал я.
– Брэд, что случилось?
– Ничего. Распад мозговыхклеток.
– Вы больны?
– Да.
– Что с вами?
– Я влюблен.
– О, – сказалФрэнсис. – В кого?
– В Джулиан Баффин.<!––nextpage––>
Я не собирался ему говорить. Я сказалпотому, что тут было что-то схожее с Присциллой. Та же безысходность.И ощущение, будто тебя так измолотили, что уже все нипочем.
Фрэнсис принял новость совершенноспокойно. Что же, наверно, так и надо.
– И что, очень плохо вам? Яимею в виду, из-за вашей болезни.
– Очень.
– Вы ей сказали?
– Не валяйте дурака, –проговорил я. – Мне пятьдесят восемь, а ей двадцать.
– Ну и что? Любовь несчитается с возрастом, это известно каждому. Можно, я налью себе ещевиски?
– Вы просто не понимаете, –сказал я. – Я не могу… выставлять свои…чувства перед этой… девочкой. Она просто испугается. И,насколько я понимаю, никакие такие отношения с ней невозможны…
– А почему? –сказал Фрэнсис. – Вот только нужно ли – это другойвопрос.
– Не мелите такого…Тут же встает нравственная проблема и прочее… Я почти старик,а она… Ей противно будет… Она просто не захочет менябольше видеть.
– Ну, это еще неизвестно.Нравственная проблема? Возможно. Не знаю. Теперь все такпеременилось. Но неужели вам будет приятно и дальше встречаться с нейи держать язык за зубами?
– Нет, конечно, нет.
– Ну а тогда, прошу прощенияза прямолинейность, не лучше ли выйти из игры?
– Вы, наверно, никогда небыли влюблены.
– Нет, был, и еще как. И…всегда безнадежно… всегда без взаимности. Так что мне уж неговорите…
– Я не могу выйти из игры, яеще только вошел. Не знаю, что делать. Я просто схожу с ума. Я попалв силки.
– Разорвите их и бегите.Поезжайте в Испанию, что ли.
– Не могу. Я встречаюсь сней в среду. Мы идем в оперу. О господи.
– Если хотите страдать, деловаше, – сказал Фрэнсис, подливая себе виски. –Но если хотите выкарабкаться, я бы на вашем месте ей сказал.Напряжение бы ослабло, и все пошло бы своим чередом. Так легчеисцелиться. Терзаться втихомолку всегда хуже. Напишите ей письмо. Выже писатель, вам писать – одно удовольствие.
– Ей будет противно.
– А вы осторожно, намеками.
– В молчании естьдостоинство и сила.
– В молчании? –сказал Фрэнсис. – Но вы уже его нарушили.
О, моя душа, пророчица! Это былаправда.
– Конечно, я никому нислова. Но мне-то вы зачем сказали? Не хотели ведь и сами потом будетежалеть. Может, даже возненавидите меня. Прошу вас, не надо. Высказали мне потому, что вы не в себе. Просто не могли удержаться. Арано или поздно вы и ей скажете.
– Никогда.
– Не стоит все усложнять, анасчет того, что ей противно будет, – вряд ли. Скорее онапросто рассмеется.
– Рассмеется?
– Молодые не принимаютвсерьез стариковские чувства нашего брата. Она будет даже тронута, норешит, что это смешное умопомешательство. Ее это развлечет,заинтригует. Для нее это будет событие.
– Убирайтесь вы, –сказал я. – Убирайтесь.
– Вы сердитесь на меня. Я жене виноват, что вы мне сказали.
– Убирайтесь!
– Брэд, как же все-такинасчет Присциллы?
– Поступайте, как сочтетенужным. Оставляю все на ваше усмотрение.
– Вы не собираетесь еепроведать?
– Да, да. Потом. Сердечныйей привет.
Фрэнсис подошел к двери. Я сидел и терглаза. Смешное медвежье лицо Фрэнсиса все сморщилось от тревоги иогорчения, и вдруг он напомнил мне свою сестру, когда она с такойнелепой нежностью смотрела на меня в синей тьме нашей старойгостиной.
– Брэд, почему бы вам неухватиться за Присциллу?
– Не понимаю.
– Ухватитесь за нее, как заспасательный круг. Пусть это заполнит вашу жизнь. Думайте только отом, чтобы ей помочь. Правда, займитесь этим всерьез. А остальноевыкиньте из головы.
– Ничего вы не понимаете.
– Ну хорошо. Тогдапопробуйте ее уговорить. Что тут особенного?
– О чем это вы?
– Почему бы вам не завестироман с Джулиан Баффин? Ей это нисколько не повредит.
– Вы… негодяй. Огосподи, как я мог сказать вам, именно вам, я с ума сошел.
– Ну хорошо, молчу. Ладно,ладно, ухожу.
Когда он ушел, я как безумный заметалсяпо квартире. Зачем, ах, зачем я нарушил молчание. Я расстался сосвоим единственным сокровищем, отдал его дураку. Я не боялся, чтоФрэнсис меня предаст. Но к моим страданиям добавились новые, кудастрашнее. В шахматной партии с Черным принцем я, возможно, сделалневерный и роковой ход.
Через некоторое время я сел и принялсядумать о том, что мне сказал Фрэнсис. Разумеется, не обо всем. ОПрисцилле я вовсе не думал.
«Мой дорогой Брэдли!
Я попал в ужаснейший переплет ичувствую, что должен Вам все открыть. Возможно, это Вас не так уж иудивит. Я безумно влюблен в Кристиан. Представляю себе, с какойубийственной иронией отнесетесь Вы к этому сообщению. «Влюбились?В Вашем-то возрасте? Ну, знаете!» Мне известно, как Выпрезираете всякую «романтику». Это предмет наших давнихспоров. Позвольте заверить Вас: то, что я чувствую, не имеет никакогоотношения к розовым грезам или к «сантиментам». Никогда вжизни я еще не был в таком мраке и никогда еще не чувствовал себятаким реалистом. Боюсь, Брэдли, что это серьезно. Ураган, всуществование которого, я думаю, Вы просто не верите, сбил меня сног. Как мне убедить Вас, что я нахожусь in extremis? 1Последнеевремя я несколько раз хотел встретиться с Вами, попытаться объяснить,убедить Вас, но, возможно, в письме это мне лучше удастся. Во всякомслучае, пункт первый. Я действительно влюблен, и это мучительно.По-моему, я никогда еще ничего подобного не чувствовал. Я вывернутнаизнанку, я живу в фантастическом мире, я перестал быть самим собой,меня подменили. Я уверен, между прочим, что я стал совершенно другимписателем. Это взаимосвязано, иначе и не может быть. Что бы нипроизошло, мои книги отныне будут гораздо лучше и тяжелей. Господи,мне тяжело, тяжело, тяжело. Не знаю, поймете ли Вы меня.
Перехожу к следующему пункту. Есть двеженщины: люблю из них я одну, но и другую совсем не собираюсьбросать. Разумеется, мне не безразлична Рейчел. Но увы, иногдаслучается, что от кого-то страшно устаешь. Конечно, наш браксуществует, но у нас от него ничего не осталось, кроме усталости иопустошенности; он превратился в пустую оболочку, боюсь, навсегда.Теперь я так ясно это вижу. Между нами уже нет живой связи. Явынужден был искать настоящей любви на стороне, а моя привязанность кРейчел стала привычной, как роль, в которую ты вошел. Тем не менее яне оставлю ее, я сохраню их обеих, это – мой долг, оставитьсейчас кого-нибудь из них равносильно смерти, и поэтому совершенноясно: чему быть, того не миновать, и если это означает иметь двесемьи, что поделаешь. Не я первый, не я последний. Слава богу, я могусебе это позволить. Рейчел, конечно, кое-что подозревает (ничегопохожего на ужасную правду), но сам я ей еще ничего не говорил. Язнаю, что чувств у меня хватит на обеих. (Почему считается, что запаслюбви ограничен?) Трудно будет только на первых порах, я имею в видустадию устройства. Время все сгладит. Я удержу их и буду любитьобеих. Я знаю, все, что я говорю, возмущает Вас (Вас ведь так легковозмутить). Но уверяю Вас, я все так ясно и чисто себе представляю, итут нет ни романтики, ни «грязи». И я не думаю, что этобудет легко, – просто это неизбежно.
Третий пункт касается Вас. При чем тутВы? Мне очень жаль, но Вы, безусловно, в этом замешаны. Мне бы этогоне хотелось, но дело в том, что Вы можете оказаться даже полезным.Простите мою холодную прямоту. Возможно, теперь Вы поймете, что яимею в виду, употребляя такие слова, как «тяжело»,«чисто» и прочее. Короче, мне необходима Ваша помощь. Язнаю, в прошлом мы враждовали и в то же время любили друг друга. Мы –старые друзья и старые враги, но больше – друзья; вернее,дружба включает в себя вражду, но не наоборот. Вам это понятно. Высвязаны с обеими женщинами. Если я скажу: освободите одну и утешьтедругую, я грубо и примитивно выражу то, чего я от Вас хочу. РейчелВас очень любит, я знаю. Я не спрашиваю, «что у вас было»недавно или когда-нибудь раньше. Я вообще не ревнив и сознаю, чтобедная Рейчел в разные времена, и в особенности сейчас, очень от менянатерпелась. В том горе, которое ее ждет, Вы будете ей большойподдержкой, я уверен. Ей важно иметь друга, которому можно жаловатьсяна меня. Я хочу, чтобы Вы – и в этом заключается моя конкретнаяпросьба – встретились с ней и рассказали про меня и про Крис. Ядумаю, психологически правильнее всего, чтобы именно Вы ей этосказали, и, кроме того, Вы сумеете ее подготовить. Скажите ей, чтоэто «очень серьезно» – не то что мимолетныеувлечения, которые были раньше. Скажите насчет «двух семей»и т. д. Откройте ей все, и пусть она, во-первых, поймет самое плохое,а во-вторых – что все еще может неплохо устроиться. На бумагеэто звучит чудовищно. Но мне кажется, любовь сделала меня такимбезжалостным чудовищем. Я уверен, что, если она обо всем этом узнаетот Вас (и не откладывая, сегодня же или завтра), она скорее с этимпримирится.
Это, безусловно, свяжет Вас с нейособыми узами. Радует ли Вас такая перспектива, я не спрашиваю.
Теперь о Кристиан, и это тоже Васкасается. О ее чувствах я пока ничего не сказал, но, кажется,намекнул достаточно ясно. Да, она любит меня. За последние несколькодней случилось многое. Больше, наверно, чем за всю мою жизнь. То, чтоКристиан сказала Вам в последний раз, разумеется, только шутка –она просто была в приподнятом настроении, как Вы, полагаю, заметили.Она такая веселая и добрая. Но Вы, конечно, ей не безразличны, и онахочет получить от Вас – довольно трудно подобрать для этогослово – своего рода благословение, хочет уладить все старыеспоры и заключить полный мир, хочет, чтобы Вы ей пообещали – яуверен, Вы это сделаете, – что Вы останетесь ее другом,когда она будет жить со мной. Я могу добавить, что Кристиан, будучищепетильной, в первую очередь озабочена интересами Рейчел и тем, какРейчел со всем «справится». Надеюсь, что и на этот счетВы ее сможете успокоить. Обе они поистине поразительные женщины.Брэдли, вы меня понимаете? Во мне смешались радость, и страх, итвердая решимость – не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь.
Я сам занесу Вам письмо, но не станупытаться с Вами увидеться. Вы, конечно, придете навестить Присциллу,тогда и встретимся. Не стоит откладывать разговор с Рейчел до техпор, пока мы с Вами увидимся. Чем скорее Вы с ней поговорите, темлучше. Но я бы хотел встретиться с Вами до того, как Вы пойдете кКристиан. Господи, Вам хоть что-нибудь понятно? Я взываю о помощи –и Ваше тщеславие должно быть польщено. Наконец-то Вы взяли верх.Помогите мне. Прошу во имя нашей дружбы.
Арнольд.
P. S. Если Вам все это не по душе, радибога, будьте по крайней мере великодушны и не изводите меня. Я могупоказаться слишком рационалистичным, но я страшно расстроен и совсемпотерял рассудок. Мне так не хочется обижать Рейчел. И, пожалуйста,не кидайтесь к Кристиан и не огорчайте ее – ведь сейчастолько-только все налаживается. И к Рейчел не ходите, если не можетепоговорить с ней спокойно и так, как я просил. Простите, проститеменя».
Я получил это любопытное послание наследующее утро. Немного раньше оно вызвало бы во мне целую бурюпротиворечивых чувств. Но любовь настолько притупляет интерес ковсему остальному, что я глядел на письмо, как на счет из прачечной. Япрочитал его, отложил в сторону и забыл. Теперь я не могу повидатьПрисциллу – вот единственный вывод, который я для себя сделал.Я пошел в цветочный магазин и оставил там чек, чтобы ей ежедневнопосылали цветы.
Не берусь описывать, как япросуществовал следующие несколько дней. Бывает безысходность, окоторой можно дать понять только намеками. Я словно потерпел крушениеи с ужасом смотрел на собственные обломки. И все же по мере того, какприближалась среда, во мне все росло и росло возбуждение, и примысли, что я просто буду с ней, меня уже заливала мрачная радость, –это был демонический отблеск той радости, которую я испытал на башнеПочтамта. Тогда я пребывал в невинности. Ныне я был виновен иобречен. И – правда, только по отношению к себе самому –неистов, груб, жесток, непримирим… И все же: быть с нею снова.В среду.
Разумеется, я подходил к телефону, наслучай, если это она. Каждый телефонный звонок пронзал меня, словноэлектротоком. Звонила Кристиан. Звонил Арнольд. Я бросал трубку.Пусть думают что хотят. И Арнольд и Фрэнсис оба звонили в дверь, но яразглядел их сквозь матовое стекло в двери и не впустил. Не знаю,видели они меня или нет, мне было все равно. Фрэнсис просунулзаписку, сообщая, что Присциллу начали лечить шоковой терапией и ей,кажется, лучше. Приходила Рейчел, но я спрятался. Потом онапозвонила, взволнованная, – я отвечал ей односложно иобещал позвонить. Так я коротал время. Несколько раз я принималсяписать Джулиан. «Моя дорогая Джулиан, я попал в ужаснейшийпереплет и должен тебе все открыть». «Дорогая Джулиан,прости, но мне надо уехать из Лондона, и я не могу с тобойвстретиться в среду». «Джулиан, любимая, я люблю тебя, иесли бы ты знала, как это мучительно, любовь моя». Разумеется,я разорвал все эти письма, я писал их только для себя. Наконец послестолетий тоски наступила среда.
Джулиан держала меня под руку. Я непытался взять под руку ее. И теперь она судорожно сжимала мою руку,вероятно, бессознательно, от возбуждения. После меркнущей улицы мыоказались в залитом ярким светом вестибюле Королевской оперы ипробирались сквозь шумную толпу. На Джулиан было довольно длинноекрасное шелковое платье с синими тюльпанами в стиле art nouveau 1.Ее волосы, которые она украдкой тщательно расчесывала в тот момент,когда я ее увидел, вопреки обыкновению, образовали нечто вроде шлемау нее на голове – они мягко поблескивали, словно длинныеплоские металлические нити. Лицо было отсутствующее,радостно-рассеянное, сиявшее улыбкой. Я ощутил счастливую мукужелания, как будто меня вспороли кинжалом от паха до горла. И еще яиспугался. Я боюсь толпы. Мы вошли в зал – Джулиан уже тащиламеня – и нашли свои места в середине партера. Люди вставали,чтобы нас пропустить. Ненавижу все это. Ненавижу театры. Слышалсяровный гул приглушенных голосов цивилизованной публики, ожидавшейсвоего «зрелища», – безумная болтовнятщеславных людей между собой. И все нарастала неподражаемо грознаякакофония настраивающегося оркестра.
Как я отношусь к музыке – вопросособый. Я не лишен музыкального слуха, хотя, пожалуй, лучше бы мнеего не иметь. Музыка трогает меня, она до меня доходит, может меняволновать и даже мучить. Она доходит до меня, как доходит зловещеебормотание на языке, который тебе почти понятен, и ты с ужасомподозреваешь, что бормочут о тебе. Когда я был моложе, я даже любилслушать музыку; я глушил себя путаными эмоциями и воображал, будтоиспытываю великое душевное потрясение. Истинное наслаждениеискусством – холодный огонь. Я не отрицаю, что есть люди –их меньше, чем можно подумать, слушая разглагольствования мнимыхзнатоков, – которые получают чистое и математически ясноеудовольствие от этой мешанины звуков. Но для меня музыка –просто предлог для собственной фантазии, поток беспорядочных чувств,мерзость моей души, облеченная в звуки.
Джулиан выпустила мою руку, но сидела,наклонясь ко мне, так что ее правая рука от плеча до локтя слегкакасалась моей левой. Я сидел не дыша, весь отдавшись этомуприкосновению. Только осторожно подвинул свою левую ногу к ее правойноге, чтобы наши туфли соприкасались. Так тайно подсылают своегослугу подкупить служанку возлюбленной. Я судорожно дышал и молилбога, чтобы это было не слышно. В оркестре продолжались нестройныепричитания полоумных птиц. Там, где должен был находиться мой живот,я ощущал огромную, во все здание театра пустоту, и ее рассекал шрамжелания. Меня мучил страх, не то физический, не то душевный, ипредчувствие, что скоро я утрачу власть над собой, закричу, потеряюсознание или меня вырвет. В то же время я блаженствовал, ощущаялегкое, но по-прежнему явственное касание руки Джулиан. Я вдыхалсвежий острый запах ее шелкового платья. Осторожно, словно к яичнойскорлупе, я прикасался к ее туфле.
Нестройно звучавший, красный с золотомзал заколыхался у меня перед глазами, начал чуть заметно кружиться,напоминая что-то из Блейка – огромный разноцветный мяч,гигантскую елочную игрушку, дымчато-розовый, сверкающий,переливающийся и щебечущий шар, в середине которого, повиснув,вращаемся мы с Джулиан, соединенные головокружительным, непрочным илегким, как перышко, касанием. Где-то над нами сияло синее, усыпанноезвездами небо, а вокруг полуобнаженные женщины высоко держали красныефакелы. Моя рука горела. Колено дрожало от напряжения. Я был впурпурных, золотых джунглях, оглашаемых трескотней обезьян и свистомптиц. Кривая сабля сладких звуков рассекала воздух и, вонзаясь вкровавую рану, превращалась в боль. Я сам был этим карающим мечом, ясам был этой болью. Я был на арене, окруженный тысячью кивающих,гримасничающих лиц, я был приговорен к смерти через звуки. Меня убьютптичьим щебетом и похоронят в бархатной яме. Меня позолотят, а потомсдерут с меня кожу.
– Брэдли, что с тобой?
– Ничего.
– Ты не слушаешь.
– А ты что-нибудь сказала?
– Я спрашиваю, ты знаешьсодержание?
– Содержание чего?
– «Кавалера роз».
– Конечно, я не знаюсодержания «Кавалера роз».
– Ну, тогда скорей читайпрограмму.
– Нет, лучше ты мнерасскажи.
– О, все очень просто. Этооб одном молодом человеке, Октавиане, его любит жена фельдмаршала,они любовники, только она намного старше его и боится его потерять,потому что он может влюбиться в свою ровесницу…
– А сколько лет ему исколько ей?
– Ему, кажется, летдвадцать, а ей, наверно, тридцать.
– Тридцать?
– Ну да, кажется, в общем,совсем старая и понимает, что он относится к ней как к матери и чтоих связь не может длиться долго. В начале оперы они в постели, и она,конечно, очень счастлива, потому что она с ним, но и очень несчастна,потому что уверена: она непременно его потеряет и…
– Хватит.
– Ты не хочешь знать, чтобудет дальше?
– Нет.
В эту минуту раздался рокотаплодисментов, перешедший в грохот, неумолимый прибой сухого моря,буря из перестука кастаньет.
Звезды потухли, красные факелыпомеркли, и, когда дирижер поднял палочку, наступила жуткая, плотнаятишина. Тишина. Мрак. Затем порыв ветра, и по темному залу свободнопокатилась волна нежной пульсирующей боли. Я закрыл глаза и склонилперед нею голову. Сумею ли я преобразить эту льющуюся извне нежностьв поток чистой любви? Или она меня погубит, опозорит, задушит,разорвет на части? И вдруг почти сразу я почувствовал облегчение –из глаз полились слезы. Дар слез, который был мне когда-то дан иотнят, вернулся как благословение. Я плакал, и мне стало несказаннолегко, и я расслабил свою руку и ногу. Быть может, если из моих глазбудут непрерывно литься слезы, я все это вынесу. Я не слушал музыки,я отдался ей, и моя тоска лилась из глаз и увлажняла жилет, а мы сДжулиан летели теперь свободно, взмахивая крыльями, как два сокола,два ангела, слившиеся воедино, в темной пустоте, прошиваемойвспышками огня. Я боялся только, что долго не смогу плакать тихо изарыдаю в голос.
Занавес вдруг раздвинулся, и я увиделогромную двуспальную кровать в пещере из кроваво-красных, ниспадавшихфестонами полотнищ. На минуту я успокоился, вспомнив «Видениесвятой Урсулы» Карпаччо. Я даже пробормотал про себя, какзаклятье: «Карпаччо». Но охлаждающее сравнение скороулетучилось, и даже Карпаччо не мог меня спасти от того, чтопроизошло дальше. Не на кровати, а на подушках на авансцене лежали вобнимку две девушки. (Вероятно, одна из них изображала юношу.) Потомони начали петь.
Звук поющего женского голоса –один из самых щемяще-сладостных звуков на свете, самыйпроникновенный, самый грандиозно значительный и вместе с тем самыйбессодержательный звук; а дуэт в два раза хуже соло. Возможно, пеньемальчиков хуже всего. Не знаю. Две девушки разговаривали с помощьючистых звуков, голоса кружились, отвечали друг другу, сливалисьвоедино, сплетали зыбкую серебряную клетку почти непристойнойсладости. Я не знаю, на каком языке они пели, слов было не разобрать,слова были излишни, слова – эти монеты человеческой речи самойвысшей чеканки – расплавлялись, стали просто песней, потокомзвуков, ужасных, чуть ли не смертоносных в своем великолепии.Несомненно, она оплакивала неизбежную потерю своего молодоговозлюбленного. Прекрасный юноша возражал ей, но сердце его в этом неучаствовало. И все это претворялось в пышный, сладкий,душераздирающий каскад приторных до тошноты звуков. О господи, этобыло невыносимо!
Я понял, что застонал, так как соседсправа, которого я только теперь заметил, повернулся и уставился наменя. В то же мгновение мой желудок скользнул куда-то вниз, потомподскочил обратно, и я почувствовал внезапную горечь во рту.Пробормотав «прости» в сторону Джулиан, я неуклюжеподнялся. Нелепо скрипнули кресла в конце ряда, когда шесть человекторопливо встали, чтобы меня пропустить. Я протиснулся мимо них,споткнулся на каких-то ступеньках, а неумолимо сладкое тремоло всевпивалось когтями мне в плечи. Наконец я добрался до светящейсятаблички «Выход» и очутился в залитом ярким светом,совершенно пустом и внезапно тихом фойе. Я шел быстро. Я знал, чтоменя вот-вот вырвет.
Для собственного достоинства далеко небезразлично, где тебя вырвет: неподходящее место лишь усиливает ужаси позор этого акта. Только бы не на ковер, не на стол, не на платьехозяйки дома. Я хотел, чтобы меня вырвало вне предел or Королевскогооперного театра, – и мне это удалось. Меня встретилабезлюдная грязная улица и острый едкий запах ранних сумерек. Сиявшиесветлым золотом колонны театра казались в этом убогом месте портикомразрушенного, или призрачного, или выросшего по волшебству дворца, ирынок лепился к нему зелеными и белыми аркадами чужеземногофруктового базара, как будто из итальянского Возрождения. Я свернулза угол и увидел перед собой ящики с персиками, выстроенныебессчетными рядами за решеткой. Я осторожно ухватился за решетку,наклонился, и меня вырвало.
Рвота весьма любопытное явление,совершенно sui generis 1.Потрясающе, до какой степени она непроизвольна, ваше тело неожиданнопроделывает что-то совершенно необычное с удивительной быстротой ирешительностью. Спорить тут невозможно. Тебя просто «схватывает».Рвота подымается с таким поразительным напором, совершенно обратнымсиле тяжести, что кажется, будто тебя хватает и сотрясает какая-товраждебная сила. Я слышал, что есть люди, которые получаютудовольствие от рвоты, и, хотя не разделяю их вкуса, мне кажется, ямогу их в какой-то мере понять. Такое чувство, что ты что-тосовершаешь. И если не противиться приказу желудка, то испытываешьсвоего рода удовлетворение от того, что ты его беспомощное орудие.Облегчение, которое наступает после того, как тебя вырвало,разумеется, совсем другое дело.
Я стоял наклонясь и смотрел на то, чтоя натворил, и чувствовал, что лицо мое влажно от слез и его овеваетпрохладный ветер. Я вспомнил драгоценную оболочку, содрогающуюся вагонии, эту приторную засахаренную сталь. Вспомнил неизбежную утратулюбимой. И я ощутил Джулиан. Я не могу этого объяснить. Совершенноизнуренный, поверженный, загнанный в угол, я просто понял, что онаесть. В этом не было ни радости, ни облегчения, только точноебесспорное сознание, что я проник в ее сущность.
Внезапно я почувствовал, что кто-тостоит рядом.
– Ну, как ты, Брэдли? –спросила Джулиан.
Я зашагал от нее прочь, нащупываяносовой платок. Я тщательно вытер рот и постарался прополоскать егослюной.
Я шел вдоль коридора из клеток. Я был втюрьме. В концлагере. Это была стена, сложенная из полиэтиленовыхмешков с огненно-рыжей морковью. Они смотрели на меня, какнасмешливые рожи, как обезьяньи зады. Я осторожно и размеренно дышал,я прислушивался к своему желудку, мягко его поглаживая. Я вошел подосвещенный свод и подверг свой желудок новому испытанию, вдохнувзапах гниющего латука. И продолжал идти, занятый процессом вдохов ивыдохов. Только теперь я почувствовал пустоту и слабость. Я понял,что это предел. Как олень, который не может больше бежать,поворачивается и склоняет голову перед собаками, как Актеон,подвергшийся каре богини, загнанный и растерзанный.
Джулиан шла за мной. Я слышалпостукивание ее каблучков по липкому тротуару и всем телом ощущал ееприсутствие.
– Брэдли, может, кофевыпьешь? Рядом закусочная.
– Нет.
– Давай где-нибудь присядем.
– Тут негде сесть.
Мы прошли между двумя грузовикамимолочно-белых коробок с вишнями и вышли из лабиринта. Темнело, фонариуже освещали элегантные, строгие, военные очертания овощного рынка,напоминавшего арсенал, обшарпанные казармы восемнадцатого века; в этовремя дня он был тихий и мрачный, как монастырь. Напротив виднелсяосыпающийся восточный портик церкви Иниго Джонса, заставленныйтележками, в дальнем его конце пристроилась закусочная, о которойговорила Джулиан. Скудный свет фонарей, сам казавшийся грязным,выхватывал из темноты толстые колонны, несколько отдыхающих грузчикови сторожей, груду овощных отбросов и поломанных картонных коробок.Как нищий итальянский городок, изображенный Хогартом 1.Джулиан уселась на цоколь одной из колонн в дальнем конце портика, ия сел рядом, или, точнее, почти рядом, насколько позволяла выпуклостьколонны. Под собой, под ногами, позади я чувствовал жирную, клейкуюлондонскую грязь. Сбоку в тусклом луче я видел задравшееся шелковоеплатье Джулиан, дымчато-синие колготки, сквозь которые розовело тело,ее туфли, тоже синие, которых я так осторожно касался в театре своимботинком.
– Бедный Брэдли, –сказала Джулиан.
– Прости, пожалуйста.
– Это из-за музыки, да?
– Нет, это из-за тебя.Прости.
Мы молчали, как мне показалось, целуювечность. Я вздохнул, прислонился к колонне, и запоздалые слезы,чистые и спокойные, опять медленно подступили к глазам и потекли полицу. Я рассматривал синие туфли Джулиан.
Джулиан сказала:
– Как из-за меня?
– Я в тебя безумно влюблен.Но ты, пожалуйста, не беспокойся.
Джулиан присвистнула. Нет, не совсемтак. Она просто выдохнула воздух задумчиво, сосредоточенно.
Через некоторое время она сказала:
– Вообще-то я догадывалась.
– Как, откуда ты узнала? –сказал я, потер рукой лицо и уткнулся губами в свою мокрую ладонь.
– По тому, как ты меняпоцеловал на прошлой неделе.
– А… Ну что ж.Прости. А сейчас мне, наверно, лучше пойти домой. Завтра я уеду изЛондона. Прости, что испортил тебе вечер. Надеюсь, ты извинишь моескотское поведение. Надеюсь, ты не испачкала свое прелестноеплатьице. Спокойной ночи.
Я действительно встал. Я чувствовал,что я пуст и легок, способен передвигаться. Сначала тело, потом ужедух. Я зашагал к Генриетта-стрит.
Джулиан была передо мной. Я увидел еелицо – птичья маска, лисья маска, – напряженное иясное.
– Брэдли, не уходи. Посидимеще минутку. – Она положила ладонь мне на локоть. Яотпрянул.
– Это не игрушка длямаленьких девочек, – сказал я.
Мы смотрели друг на друга.
– Сядем. Пожалуйста.
Я вернулся к колонне. Сел и закрыл лицоруками. Потом я почувствовал, что Джулиан пытается просунуть руку мнепод локоть. Я отстранил ее. Так решительно и с такой яростью, словнов ту минуту ненавидел ее и готов был убить.
– Брэдли, не надо…так. Ну, скажи мне что-нибудь.
– Не прикасайся ко мне, –сказал я.
– Хорошо, не буду. Толькоскажи что-нибудь.
– А не о чем говорить. Ясделал то, чего поклялся никогда не делать. Я рассказал тебе, что сомной происходит. Преувеличить трудно, думаю, ты и так поняла, что эточересчур серьезно. Завтра я сделаю то, что мне давно уже следовалосделать, – уеду. Но потакать твоему девчоночьему тщеславиюи выставлять свои чувства напоказ я не собираюсь.
– Слушай, слушай, Брэдли. Яне умею объяснять, не умею спорить, но пойми: нельзя тебе вылить всеэто на меня и сбежать. Это нечестно. Пойми.
– Какая уж тут честность, –сказал я. – Я просто хочу выжить. Я понимаю твоелюбопытство, и, естественно, тебе хочется его удовлетворить. Наверно,простая вежливость требует, чтобы я был не так резок с тобой. Но мне,ей-богу, плевать, оскорблю я твои чувства или нет. Это, вероятно,худшее, что я сделал в жизни. Но раз дело сделано, нечего тянутьканитель и анатомировать собственные переживания, даже если тебе этодоставляет удовольствие.
– И тебе не хочетсярассказать мне о своей любви? Вопрос был убийствен своей простотой.Ответ на него был мне предельно ясен.
– Нет, все уже испорчено. Ясто раз воображал, как я объяснюсь тебе, но это относилось к мируфантазий. В реальном же мире этому нет места. Нельзя. Не то чтобыпреступно – просто абсурдно. Я холоден как лед, мне все равно.Ну, чего ты хочешь? Чтобы я воспевал твои глаза?
– Ты сказал, что любишь…и сразу все… прошло?
– Нет. Но… слов уженет… я должен носить это в себе и с этим жить. Пока я молчал,я мог без конца представлять себе, как я тебе это говорю. Теперь…мне отрубили язык.
– Я… Брэдли, неуходи… мне надо… о, помоги же мне… подыскатьслова… Это так важно… Это же и меня касается… Тыговоришь только о себе.
– А о ком же еще речь? –сказал я. – Ты – просто нечто в моих мечтах.
– Неправда. Я не мечта. Яживая. Я тебя слышу. Я, может быть, страдаю.
– Страдаешь? Ты? –Я рассмеялся, встал и двинулся прочь.
Но не успел я и шагу сделать, какДжулиан, не поднимаясь, схватила меня за руку. Я посмотрел вниз на еелицо. Я хотел вырвать у нее руку, но приказ мозга затерялся наполпути к руке. Я стоял и глядел на ее настойчивое лицо, вдругсделавшееся жестче и старше. Она смотрела без нежности, нахмурясь,глаза сузились в два тоненьких вопросительных прямоугольника, губыраскрылись, нос сморщился в требовательном недоверии.
– Сядь, пожалуйста, –сказала она.
Я сел, и она выпустила мою руку. Мысмотрели друг на друга.
– Брэдли, ты не можешь уйти.
– Похоже, что так. Знаешь,ты очень жестокая молодая особа.
– Это не жестокость. Мненужно понять. Ты говоришь, что думаешь только о себе. Прекрасно. Ятоже думаю о себе. Ты сам начал, верно, но ты не можешь кончить,когда тебе заблагорассудится. Я полноправный партнер в игре.
– Надеюсь, игра тебя радует.Наверное, приятно почувствовать на коготках кровь. Будет о чем судовольствием подумать перед сном в постельке.
– Не груби, Брэдли. Я невиновата. Я тебя не просила влюбляться. Мне такое и в голову неприходило. Когда это случилось? Когда ты начал меня замечать?
– Слушай, Джулиан, –сказал я. – Подобного рода воспоминания приятны, когдадвое любят друг друга. Но когда один любит, а другой нет, ониутрачивают свою прелесть. То, что я имел несчастье влюбиться в тебя,совсем не означает, что я не знаю тебе цену: ты очень молодая, оченьнеобразованная, очень неопытная и во многих отношениях очень глупаядевочка. И ты не дождешься, я не стану тешить тебя и выкладыватьисторию своей любви. Знаю, тебя бы это потешило. Ты была бы ввосторге. Но постарайся быть чуточку взрослее и просто все забыть.Это не игрушки. Тебе не удастся удовлетворить свое любопытство итщеславие. Надеюсь, что, в отличие от меня, ты сумеешь держать языкза зубами. Я не могу приказать тебе не шушукаться и не смеяться надомной – я просто тебя об этом прошу.
Немного подумав, Джулиан сказала:
– По-моему, ты меня совсемне знаешь. Ты уверен, что любишь именно меня?
– Хорошо. Допустим, я могудовериться твоей скромности. Ну а теперь избавь меня от сурового инеуместного допроса.
Помолчав еще немного, Джулиан сказала:
– Значит, ты завтрауезжаешь? Куда?
– За границу.
– Ну, а мне что, по-твоему,делать? Перечеркнуть сегодняшний вечер и забыть?
– Да.
– И ты думаешь, этовозможно?
– Ты прекрасно понимаешь,что я имею в виду.
– Ясно. А сколько тебепонадобится времени, чтобы избавиться от этого, как ты выражаешься,несчастного увлечения?
– Я не говорил «увлечения».
– Ну, а если я скажу, что тыпросто хочешь спать со мной?
– Говори себе, пожалуйста.
– Значит, тебе безразлично,что я думаю?
– Теперь безразлично.
– Потому что ты испортил всюрадость своей любви, перенеся ее из фантастики в мирдействительности?
Я поднялся и зашагал прочь, на этот разя отошел довольно далеко. Я видел ее будто во сне: она бежала, какюная спартанка, пестрело синими тюльпанами красное шелковое платье,мелькали блестящие синие туфли, руки протянулись вперед. Она опятьпреградила мне дорогу, и мы остановились около грузовика с белымикоробками. Особенный, неопределимый запах налетел на меня, как ройпчел, неся ужасные ассоциации. Я прислонился к борту грузовика изастонал.
– Брэдли, можно до тебядотронуться?
– Нет. Уходи, пожалуйста.Если хоть немножко жалеешь меня, уходи.
– Брэдли, ты растревожилменя, дай мне выговориться, мне тоже надо разобраться в себе. Тебе ив голову не приходит, как…
– Я знаю, тебе противно.
– Ты говоришь, что недумаешь обо мне. Ты и правда не думаешь!
– Что за ужасный запах? Чтов этих коробках?
– Клубника.
– Клубника! –Запах юных иллюзий и жгучей мимолетной радости.
– Ты говоришь, что любишьменя, но я тебя совершенно не интересую.
– Нисколько. Ну, досвидания, слышишь?
– Ты, конечно, и непредставляешь себе, что я могу ответить тебе взаимностью.
– Что?
– Что я могу ответить тебевзаимностью.
– Не дурачься, –сказал я, – что за ребячество.
Голуби, не понимая, день сейчас илиночь, прохаживались возле наших ног. Я посмотрел на голубей.
– Твоя любовь… как жеэто… сплошной солипсизм, раз ты даже не задумываешься, чтомогу чувствовать я.
– Да, – сказаля, – это солипсизм. Ничего не поделаешь. Это игра, вкоторую я играю сам с собой.
– Тогда незачем было мнеговорить.
– Тут я совершенно с тобойсогласен.
– Но неужели же ты не хочешьзнать, что я чувствую?
– Я не собираюсь волноватьсяиз-за того, что ты чувствуешь. Ты очень глупая маленькая девочка. Тывозбуждена и польщена, что немолодой человек ставит себя перед тобойв глупое положение. Возможно, с тобой это в первый раз, но ужнесомненно – не в последний. Конечно, тебе хочетсяпоисследовать ситуацию, покопаться в своих переживаниях, поиграть в«чувства». Мне это ни к чему. Я, конечно, понимаю, чтотебе бы надо быть куда старше, сильнее и хладнокровнее, чтобы простоне обратить на все никакого внимания. Значит, ты вроде меня –не можешь поступить так, как следовало бы. Жаль. Ну, пошли от этойпроклятой клубники. Пора домой.
Я зашагал прочь, на этот раз не такпоспешно. Джулиан шла рядом. Мы свернули на Генриетта-стрит. Ястрашно разволновался, но решил не показывать виду. Я чувствовал, чтосделал шаг, который мог стать роковым, или, во всяком случае, несдержался. Заявил, что не буду говорить о любви, а сам говорил олюбви – и ни о чем другом. И это принесло мне горькую,сладостную, редкую радость. Объяснение, спор, борьба, раз начавшись,могли длиться и длиться и перейти в пагубную привычку. Если ейхочется говорить, разве у меня хватит сил отказаться? Умри я оттакого разговора, я был бы счастлив. И я с ужасом понял, что даже задвадцать минут общения с Джулиан моя любовь безмерно возросла иусложнилась. Она и прежде была огромна, но ей недоставало частностей.Теперь же открылись пещеры, лабиринты. А ведь скоро… Сложностьсделает ее еще сильней, значительней, неискоренимей. Прибавилось такмного пищи для размышлений, питательной пищи. О господи.
– Брэдли, сколько тебе лет?
Вопрос застиг меня врасплох, но яответил тотчас:
– Сорок шесть.
Трудно объяснить, зачем мнепонадобилась эта ложь. Отчасти просто горькая шутка: я был такпоглощен подсчетами урона, какой нанесет мне нынешний вечер,представляя себе, как увеличится боль утраты, ревности и отчаяния,что вопрос о том, сколько мне лет, был последней каплей, последнейщепоткой соли, насыпанной на рану. Оставалось отшутиться. И конечно,она знала, сколько мне лет. Но, кроме того, в уголке мозга у меняшевелилась мысль: да нет же, нет мне пятидесяти восьми и быть неможет. Я чувствую себя молодым, молодо выгляжу. Инстинкт подсказал,что нужно скрыть правду. И я хотел сказать «сорок восемь»,но перепрыгнул на сорок шесть. Кажется, подходящий возраст, вполнеприемлемый.
Джулиан помолчала. Она, кажется,удивилась. Мы свернули на Бедфорд-стрит. Тогда она сказала:
– О, значит, ты чутьпостарше папы. Я думала, моложе.
Я беспомощно рассмеялся, сетуя про себяна эту нелепость, на это утонченное безумие. Конечно, молодежь неразбирается в летах, не ощущает возрастной разницы. Раз послетридцати – им уже все равно. А тут еще моя обманчивая моложаваямаска. Ох, как нелепо, нелепо, нелепо.
– Брэдли, что за дикий смех,в чем дело? Пожалуйста, перестань, и поговорим, мне надо как следуетпоговорить с тобой.
– Ну что ж, поговорим. –Где это мы?
– Все перед тем жегостеприимным Иниго Джонсом.
Войдя в скромную калитку и миновав двазадрапированных материей ящика для пожертвований, мы оказались узападного придела, где находился единственный вход в церковь. Ясвернул в темный двор и вышел в сад. Дорожка упиралась в дверь,ведущую к обиталищу вечного покоя Лили, Уичерли, Гринлинга Гиббонса,Арне и Эллен Терри 1.Кирпичный портик был исполнен домашнего, чисто английского изящества.Я сел на скамейку в темном саду. Чуть поодаль фонарь тускло светил наоранжевые розы, делая их восковыми. Шмыгнула кошка, беззвучно ибыстро, как тень птицы. Когда Джулиан села рядом, я отодвинулся. Я низа что, ни за что не дотронусь до нее. Чистое безумие продолжатьпрепирательство. Но я ослабел от своего умопомрачения и от нелепостипроисходящего. После лжи о возрасте всякое благоразумие, все попыткисамосохранения были уже ни к чему.
– Никого никогда еще нервало из-за меня, – сказала Джулиан.
– Не обольщайся. Тут еще иШтраус.
– Милый старый Штраус.
Я сидел, как египтянин, –прямо, руки на коленях, – и глядел в темноту, где мелькалаи резвилась тень кошки. Теплая рука вопросительно легко дотронуласьдо моих стиснутых пальцев.
– Не надо, Джулиан. Я правдасейчас пойду. Не мучай меня. Она отняла руку.
– Брэдли, ну что ты такхолоден со мной?
– Пусть я кретин, но тебе-тозачем вести себя как девке?
– «Ступай в монахини,говорю тебе! И не откладывай. Прощай!» 2
– Понимаю, ты развлекаешьсявовсю. Но хватит, помолчи, не трогай меня.
– Не буду я молчать и будутебя трогать.
Ее рука-мучительница опять легла намою. Я сказал:
– Ты так нехорошо…себя ведешь. Я бы никогда… не поверил… что ты можешьбыть… такой легкомысленной… и злой.
Я повернулся к ней и крепко сжал еенастойчивую руку повыше запястья. И вдруг меня словно ударило –в эту минуту я скорее угадал, чем увидел ее взволнованное, смутноулыбавшееся лицо. Тогда я крепко и уверенно обнял ее обеими руками заплечи и очень осторожно поцеловал в губы.
Есть мгновения райского блаженства,которые стоят тысячелетних мук ада, по крайней мере, так мы думаем,но не всегда ясно осознаем это в тот момент. Я – сознавал. Язнал, что даже если сейчас наступит крушение мира, я буду не вубытке. Я воображал себе, как целую Джулиан, но не мог вообразитьсгустка чистой радости, белого накала восторга от касания губами еегуб, всем моим существом – ее существа.
Я был в таком восторге, целуя ее, чтоне сразу понял, что и она целует и обнимает меня. Ее руки обвивалимою шею, губы горели, глаза закрылись.
Я отвернулся и легонько оттолкнул ее отсебя, и тогда она разжала и опустила руки. Оторваться от нее мнепомогло естественное неудобство, которое испытываешь, целуясь сидя.Мы отстранились друг от друга.
Я сказал:
– Зачем ты это сделала?
– Брэдли, я люблю тебя.
– Не выдумывай, не говориглупостей.
– Что же мне делать? Ты дажене хочешь меня выслушать. Ты думаешь, я маленькая и для меня этоигра. Нет, нет. Конечно, я растерялась. Я так давно тебя знаю, всюжизнь. Я всегда тебя любила. Пожалуйста, не перебивай. Если бы тытолько знал, как я всегда ждала твоего прихода, как мне хотелосьговорить с тобой, все тебе рассказать. Ты ничего не замечал, но мнеобо всем, обо всем хотелось тебе рассказывать.
Если бы ты только знал, как я всегдавосхищалась тобой. Когда я была маленькая, я говорила, что хочу затебя замуж. Помнишь? Конечно, забыл. Ты всю жизнь был моим идеалом. Итут не детское обожание, даже не увлечение, а глубокая, настоящаялюбовь. Конечно, раньше я не спрашивала себя ни о чем, незадумывалась, даже не называла любовь по имени, но недавно, когда япочувствовала, что стала взрослая, я задала себе этот вопрос, язадумалась и все поняла. Знаешь, моя любовь тоже стала взрослая, имне захотелось бывать больше с тобой, захотелось как следует тебяузнать. Думаешь, зачем мне понадобилось обсуждать пьесу? Мне,конечно, хотелось о ней поговорить. Но еще нужней мне была твоялюбовь, твое внимание. Господи, да мне просто хотелось смотреть натебя. Ты не представляешь себе, как все последнее время мне хотелосьдотронуться до тебя, поцеловать тебя, но я не решалась, я не думала,что когда-нибудь решусь. А потом, с того дня, когда ты увидел, как ярву письма, я думала о тебе почти все время, особенно последнююнеделю, когда… когда заподозрила то… в чем ты мнесегодня признался… Я только о тебе и думала.
– Ну а Септимус? –сказал я.
– Кто?
– Септимус, Септимус Лич.Твой поклонник. Неужели ты не выделила ему нескольких минут в своихмыслях?
– Ах, Септимус. Это я таксказала. Нарочно, наверно, чтоб тебя подразнить. Он вовсе непоклонник, просто приятель. У меня вообще нет поклонников.
Я глядел на нее. Она сидела боком наскамейке, как в дамском седле, одно колено было туго обтянуто шелком.Я смотрел на ряд синих пуговок у нее на груди. Растрепавшиеся волосы,похожие теперь уже не на шлем, а на тюрбан, вздыбились у нее намакушке, когда она бессознательно и нервно откидывала их со лба. Лицосияло одухотворенной страстью и чувством, которое я не решаюсьназвать. Она была уже не ребенок. Она вступила во владение своейженственностью, осознала ее силу и власть.
Я сказал:
– Все ясно.
Потом я легко и быстро поднялся и пошелк калитке. Я повернул на Бедфорд-стрит, к станции на Лестер-сквер.Когда я переходил Гаррик-стрит, Джулиан, шагавшая справа, взяла менялевой рукой под локоть. Левой рукой я осторожно отвел ее руку, и онаее опустила. Мы молча дошли до Сент-Мартин-лейн.
Тогда Джулиан сказала:
– Я вижу, ты решил мне неверить и не обращать внимания на мои слова. Ты, кажется, думаешь, чтомне все еще двенадцать лет.
– Совсем нет, –сказал я. – Я слушал очень внимательно то, что тыговорила, все очень интересно и даже трогательно. И прекрасновыражено, особенно если учесть, что сочинено с ходу. Только как-торасплывчато и неясно, и мне непонятны твои выводы, если ты вообще ихделаешь.
– Господи, Брэдли, я люблютебя.
– Очень мило с твоейстороны.
– Я не придумываю, этоправда.
– Я не обвиняю тебя внеискренности. Просто ты сама не знаешь, что говоришь. Ты признаешь,что растерялась.
– Разве?
– Причина твоейрастерянности совершенно ясна. Я нравился тебе или, как ты любезновыразилась, ты любила меня, когда была маленьким, невинным ребенком,а я, писатель, был интересным гостем твоего отца, и все такое прочее.Теперь ты взрослая, а я намного старше тебя, но мы неожиданнооказались в одном мире – мире взрослых. Даже если не говорить онебольшом потрясении, пережитом тобой сегодня вечером, ты,естественно, удивлена и, возможно, даже обрадована, обнаружив, что внекотором роде мы ровня. Что же должно произойти с твоей старойпривязанностью к человеку, которым ты привыкла восхищаться, когдабыла маленькая? Закономерный вопрос? Может быть, и нет. Но моенепростительное поведение сделало его закономерным. Мое идиотскоеобъяснение поразило, позабавило, взволновало тебя и толкнуло наответное объяснение, —бестолковое, неясное, о котором тызавтра пожалеешь. Вот и все. Слава богу, уже метро.
Мы спустились по ступенькам на станциюи остановились, глядя друг на друга, в ярком свете около билетныхавтоматов, неподвижные среди снующей толпы. Поглощенные друг другом,мы не замечали ничего вокруг, словно были одни в тишайшем парке илина огромном пустынном тибетском плато.
– А мой поцелуй тоже былбестолковый и неясный? – сказала Джулиан.
– Ну, садись в метро, испокойной тебе ночи.
– Брэдли, ты понял, что ясказала?
– Ты сама не знаешь, чтоговоришь. Завтра все покажется тебе дурным сном.
– Посмотрим! Во всякомслучае, ты говорил со мной, ты спорил.
– Говорить тут не о чем. Япросто самым безответственным образом хотел продлить удовольствие ине расставаться с тобой.
– Значит, мне не надоуходить.
– Нет, надо. Все кончено.
– Нет, не кончено. Ты ведьне уедешь из Лондона, да?
– … Я… не уедуиз Лондона, – сказал я.
– Мы увидимся завтра?
– Возможно.
– Я позвоню около десяти.
– Спокойной ночи.
Я не положил рук ей на плечи, анаклонился и легонько коснулся губами ее губ. Затем повернулся и поступенькам вышел на Черринг-Кросс-роуд. Я шагал, ничего не видя,расплывшись в счастливой улыбке.
Кажется, я спал. Меня то пронзал толчокблаженства, то я снова проваливался в сон. Тело ныло от мучительногои сладкого желания и сознания того, что оно может быть удовлетворено.Я тихонько стонал от счастья. Я состоял не из костей и плоти, а изчего-то иного, восхитительного… Из меда, из помадки, измарципана – и в то же время из стали. Я был стальнойпроволокой, тихо дрожавшей в голубой пустоте, а в теплых сокровенныхглубинах сознания билось изумление перед тем, что со мной произошло.Все эти слова, разумеется, не передают того, что я чувствовал, –этого не в состоянии передать никакие слова. Я не думал. Я простобыл. Когда обрывочные мысли проникали в мой рай, я гнал их прочь.
Я рано встал, побрился с величавоймедлительностью, тщательно и любовно оделся и долго изучал себя взеркале. Мне можно было дать тридцать пять. Ну сорок. Я похудел запоследнее время, и это мне шло. Тусклые мягкие, светлые, тронутыесединой волосы, прямые и густые, прямой тонкий нос с крупныминоздрями, вполне красивый. Твердые серо-голубые глаза, худые щеки,высокий лоб, тонкий рот – лицо интеллектуала. Лицо пуританина.Ну и что же?
Я выпил воды. О еде, разумеется, идумать было нечего. Меня мутило и лихорадило, но ночью я побывал враю и не утратил ощущения снизошедшей на меня благодати. Я прошел вгостиную и еще раз слегка смахнул пыль с бросавшихся в глазаповерхностей, которые уже успели к этому времени запылиться. Потом,усевшись, погрузился в размышления.
В общем-то, я мог поздравить себя:вчера вечером я был довольно сдержан. Правда, меня стошнило у нееперед носом и я признался ей в любви в таких выражениях, что онасразу поняла, насколько это серьезно, – это я тут жезаметил.
Но потом я вел себя достойно. (Отчасти,конечно, благодаря обманчивому торжеству от ее присутствия.) Вовсяком случае, я вчера ни к чему ее не понуждал. Но что она сейчасобо всем этом думает? Вдруг позвонит и холодно скажет, что согласнасо мной и лучше все это кончить? Я сам ведь убеждал ее, что онадостаточно взрослая, чтобы вести себя именно так. А вдруг по здравомразмышлении она решила послушаться моего совета? Что значили ее словао «любви»? Что она в них вкладывала? Может, она сочинилавсе это, потому что была тронута, польщена, взволнована моимобъяснением? Вдруг она одумается? А если она и вправду любит, чтобудет дальше? Но я не очень-то размышлял над тем, что будет дальше.Если она и вправду любит – будь что будет.
Я посмотрел на часы, они показываливосемь. Я проверил время по телефону, и там мне тоже ответили, чтосейчас восемь часов. Я вышел во двор, отошел недалеко, чтобы слышатьтелефон, и остановился в оцепенении. Появился Ригби с одним из своихсомнительных дружков, и я так медленно и странно поднял руку,приветствуя их, что они еще долго на меня оборачивались. Потом ярешил было добежать до цветочного магазина, но передумал. А вдруг онапросто не позвонит? Я вернулся домой, опять посмотрел на часы и состервенением тряхнул их. Прошло бог знает сколько времени, а онипоказывали четверть девятого. Я перешел в гостиную и попробовалуткнуться носом в ковер, но почему-то это уже не помогало, мне нужнобыло двигаться, суетиться. Я кружил, я метался по квартире, у менястучали зубы. Я попробовал засвистеть, но у меня ничего не вышло. Ястарался глубоко дышать, но между двумя вздохами переставал ощущатьсебя и судорожно втягивал воздух, не в силах выдержать паузу. Мнебыло дурно.
Примерно в девять в прихожей позвонили.Я подкрался к дверям и посмотрел сквозь матовое стекло. Это былаДжулиан. Я попытался быстро овладеть собой и открыл дверь. Онавлетела в квартиру. Я едва успел захлопнуть дверь ногой, как она ужетащила меня в гостиную. Она обвила мою шею руками, и я обнимал ее вяркой тьме, и зубы у меня уже не стучали, я смеялся и плакал, иДжулиан тоже смеялась и дрожала, и мы опустились на пол.
– Брэдли, господи, я такбоялась, что ты передумал, я не могла дожидаться десяти.
– Глупышка. О господи, тыпришла, ты пришла…
– Брэдли, я люблю тебя,люблю, это настоящее. Я поняла это совершенно ясно, когда мы вчерарасстались. Я не спала, со мной бог знает что творилось. Такого сомной еще не было. Это – любовь. Сомневаться ведь невозможно!Правда?
– Нет, – сказаля, – невозможно. Когда сомневаешься, значит, уже не то.
– Вот видишь!
– Ну а мистер Беллинг?
– Ах, Брэдли, хватит мучитьменя мистером Беллингом. Это была просто прихоть, детский каприз. Нетникакого Беллинга. Ничего нет, кроме моей любви к тебе, правда. Да онникогда меня по-настоящему и не любил, никогда не любил так, как ты…
– Конечно, я произвел натебя впечатление. Может, в этом все дело?
– Я люблю тебя. Я волнуюсьужасно, но в то же время совершенно спокойна. Разве это недоказывает, что произошло что-то исключительное? Я прямо какархангел. Я могу говорить с тобой, могу убедить тебя, вот увидишь.Ведь у нас масса времени, да, Брэдли?
От ее вопроса – вернее,утверждения – на меня повеяло отрезвляющим холодом. Время,планы, будущее.
– Да, любимая, у нас массавремени.
Мы сидели на полу: я – поджав подсебя ноги, она – на коленях, слегка склонившись надо мной. Онагладила мои волосы и шею. Потом начала развязывать мой галстук. Ярассмеялся.
– Все в порядке, Брэдли,чего ты всполошился, я просто хочу посмотреть на тебя. Я ни о чемдумать не хочу – только смотреть на тебя, трогать тебя,чувствовать, какое это чудо…
– Что А любит Б, а Б любитА. Это действительно редкость.
– Какая у тебя красиваяголова.
– В свое время я просунул еесквозь полог твоей колыбели.
– А я влюбилась в тебя спервого взгляда.
– Я готов положить ее подколеса твоей машины.
– Хоть бы вспомнить, когда яувидела тебя в первый раз!
– Мне вдруг подумалось, чтоведь я могу припомнить все свои дела по одной из старых записныхкнижек (они все у меня сохранились). Все, что я делал в тот день,когда родилась Джулиан. Решал, наверно, какую-нибудь налоговуюпроблему или завтракал с Грей-Пелэмом.
– А когда ты в менявлюбился? Ведь теперь можно спрашивать?
– Теперь можно. Мне кажется,это началось, когда мы рассуждали о Гамлете.
– Только тогда! Брэдли, мнестрашно. Правда, ты лучше еще подумай. Может, это у тебя толькоминутный порыв? Может, ты просто что-то напутал? Вдруг через неделюты переменишься ко мне? А я-то думала…
– Джулиан, ну неужели тысерьезно? Нет, нет, ты же видишь, что со мной. Прошлого нет. Историинет. Все поставлено на карту.
– Знаю…
– Тут нельзя взвешивать,подсчитывать. Но… ох, любимая… нам придется трудно.Пойди ко мне. – Я привлек ее к себе и прижал ее головку сльвиной гривой к своей груди.
– Не вижу ничего трудного…– проговорила она в мою чистую голубую в полоску рубашку ирасстегнула верхние пуговицы. – Конечно, не надо спешить,надо выдержать проверку временем… нечего торопиться.
– Верно, – сказаля, – не надо спешить…
Легко сказать, когда она засунула рукумне под рубашку и, вздыхая, теребила завитки седых волос у меня нагруди.
– Правда ведь, я ничегоплохого не делаю? Я не бесстыдница?
– Нет, Джулиан, любимая моя.
– Мне надо тебя потрогать.Как здорово, что я имею на это право. – Джулиан, ты с умасошла… это безумие.
– По-моему, нам надоспокойно и не спеша узнать друг друга и говорить друг другу правду,говорить все и смотреть друг другу в глаза, вот как сейчас, и…по-моему, я могу годами так смотреть тебе в глаза… этим можнокормиться… просто смотреть, и все… Да? Ты тоже такчувствуешь?
– Мало ли что я чувствую, –сказал я. – Кое-какие из моих чувств уже выразил Марвелл1.Но главное, я чувствую – нет, дай мне сказать – вот что.Я совершенно недостоин твоей любви. Не стану разглагольствовать отом, почему и отчего… но поверь мне. Ладно, я готов плыть потечению, медленно, как ты говоришь, а ты убеждай меня и себя, что тыи вправду все это чувствуешь. Но ты не должна быть связана, никакихобязательств…
– Но я связана…
– Ты должна быть совершенносвободна.
– Брэдли, не надо…
– По-моему, нам нельзяпроизносить некоторых слов.
– Каких слов?
– «Люблю»,«влюблен».
– По-моему, это глупо. Нораз у нас есть глаза, можно обойтись и без слов. Смотри. Разве ты невидишь того, чего ты не хочешь произносить?
– Ну не надо. Правда, ненадо это никак называть. Наберемся терпения и подождем, что будетдальше.
– Ты так странно говоришь –ты волнуешься…
– Я в ужасе.
– А я нет. Никогда еще нечувствовала себя такой храброй. Чего бояться? И почему ты говоришь,что нам придется трудно? Какие трудности ты имел в виду?
– Я намного старше тебя.Гораздо старше. Вот в чем трудность.
– О… Ну, этоусловность. К нам это отношения не имеет.
– Нет, имеет, –сказал я. (Я уже ощутил, что имеет.)
– Больше ты ничего не хотелсказать?
Я колебался.
– Нет.
Мне еще многое предстояло ей выложить.Но не сегодня.
– А это не…
– О Джулиан, ты не знаешьменя, ты же меня не знаешь…
– Это не Кристиан?
– Что? Кристиан? Господи,конечно, нет!
– Слава богу. Знаешь,Брэдли, когда папа говорил о том, чтобы помирить вас с Кристиан, ятак мучилась… до того… тут, наверно, я и поняла, как як тебе отношусь…
– Как Эмма к мистеру Найтли1.
– Точно. Понимаешь, с техпор, как я тебя знаю, ты был всегда один. Абсолютно один.
– Столп в пустыне.
– Я и вчера волноваласьнасчет Кристиан…
– Нет, нет… Криспрекрасная женщина, и у меня даже ненависть прошла, но она для меня –ничто. Ты высвободила меня из стольких силков. Я еще расскажу тебе…потом… про все.
– Ну а возраст не имеетзначения. Многим девушкам нравятся мужчины старше их. Значит, всеясно. Я пока ничего не говорила родителям ни вчера, ни сегодня утром,я хотела убедиться, что ты не передумал. А сегодня скажу…
– Постой! Что ты скажешь?
– Что я люблю тебя и хочувыйти за тебя замуж.
– Джулиан! Это невозможно!Джулиан, я старше, чем ты думаешь…
– Ты стар, как мир. Знаем,знаем.
– Нет, это невозможно.<!––nextpage––>
– Брэдли, ты говоришьчепуху. Ну почему ты так смотришь? Ведь ты любишь меня? Ведь ты же нехочешь соблазнить меня и бросить?
– Нет, я правда люблю тебя…
– Разве это не навсегда?
– Да. Настоящая любовьбывает навсегда… а это настоящая любовь, но…
– Что «но»?
– Ты сказала, что не надоторопиться, надо постепенно узнать друг друга… все таквнезапно… я уверен, что ты не должна… ничем себясвязывать…
– А может, я хочу себясвязать. Ладно, наберемся терпения, не будем спешить, и всякое такое.Но знаем-то мы друг друга давно, я знаю тебя всю жизнь, ты мой мистерНайтли, а разница в возрасте…
– Джулиан, мне кажется, поканадо сохранить все в тайне.
– Почему?
– Потому что ты можешьпередумать.
– Или потому, что тыпередумаешь?
– Я не передумаю. Но ты незнаешь меня, не можешь знать. Я гожусь тебе в отцы.
– Ты думаешь, для меня этоважно?
– Нет, но для обществаважно, а когда-нибудь станет важно и для тебя. Ты увидишь, как ястарею…
– Брэдли, это чушь.
– Я бы очень хотел, чтобы тыпока ничего не говорила родителям.
– Ладно, –сказала она, помолчав и все еще стоя на коленях, и отстранилась отменя с детским выражением недоумения на лице.
Я не мог вынести пробежавшей между намихолодности. Что же, чему быть, того не миновать. Надо довериться ееправдивости, ее наивности, даже неопытности, даже неразумию. Ясказал:
– Поступай как знаешь, моярадость, я все предоставляю тебе. Я люблю тебя безгранично ибезгранично доверяю тебе, и будь что будет.
– Думаешь, родители неодобрят?
– Они придут в бешенство.
Потом мы поговорили еще немного оКристиан и о моем браке, о Присцилле. Говорили о детстве Джулиан,перебирали все наши встречи. Говорили о том, когда я полюбил ее икогда она полюбила меня. О будущем мы не говорили. Мы все сидели наполу, как робкие звери, как дети, мы гладили друг другу руки иволосы. Мы целовались, не часто. Где-то в середине дня я отослал ее.Я чувствовал, что нельзя изнурять друг друга. Необходимо подумать иприйти в себя. О том, чтобы лечь с ней в постель, не могло быть иречи.
– Да нет же, –сказал я, – я вовсе не собираюсь уезжать.
Рейчел и Арнольд расположились вкреслах у меня в гостиной. Я сидел в кресле Джулиан у окна. Небонахмурилось и потемнело, я включил свет. Это было в тот день, квечеру.
– Так что же вы собираетесьделать? – спросил Арнольд. Сначала он позвонил потелефону, а потом приехал вместе с Рейчел. Они вступили –другого слова не подберешь – в гостиную и оккупировали ее.Встретиться с хорошо знакомыми людьми, которые вдруг пересталиулыбаться, потрясены и напряжены, – очень страшно. Яиспугался. Я знал, что они «придут в бешенство», но я неожидал такого единства, такой мощной враждебности. Их полноенежелание – напускное или реальное – поверить вслучившееся обескуражило меня, лишило дара речи. Я ничего не могобъяснить и чувствовал, что произвожу поэтому совершенно ложноевпечатление. Кроме того, я не только выглядел, но и чувствовал себяужасно виноватым.
– Остаться в Лондоне, –сказал я, – возможно, изредка видеться с Джулиан.
– И дальше завлекать ее? –сказала Рейчел.
– Что же тут такого…я хочу просто получше узнать ее… Ведь мы, кажется, любим другдруга… и…
– Брэдли, спуститесь-ка наземлю, – сказал Арнольд. – Что вы мелете? Вывитаете в облаках. Вам под шестьдесят. Джулиан двадцать. Она заявила,что вы сказали ей, сколько вам лет, и что ей это безразлично, но неможете же вы воспользоваться тем, что сентиментальная школьницапольщена вашим вниманием…
– Она не школьница, –сказал я.
– Она совершенный ребенок, –сказала Рейчел, – и ее очень легко обмануть и…
– Я не обманываю ее! Яговорил ей, что при такой разнице в возрасте все просто невозможно.
– Абсолютно невозможно, –сказал Арнольд.
– Она сегодня такое несла, –сказала Рейчел, – не могу себе представить, что вы ейнапели.
– Я не хотел, чтобы она вамговорила.
– Значит, по-вашему, надобыло обманывать родителей?
– Нет, нет, не то…
– Ничего не понимаю, –сказала Рейчел. – Вы что, вдруг почувствовали к нейвлечение, или как там еще, и тут же сказали ей, что она вам нравится,и начали увиваться за ней, да? Что произошло? Все ведь, кажется,только что началось?
– Да, только что, –сказал я. – Но все очень серьезно. Я не предвидел, нехотел, это случилось. И потом, когда оказалось, что и она тоже…
– Брэдли, –сказал Арнольд, – ваши объяснения не имеют никакогоотношения к действительности. Ну хорошо. Вы неожиданно обнаружили,что она привлекательная девушка. В Лондоне полно привлекательныхдевушек. И лето почти в разгаре, да и вы в таком возрасте, когдамужчины порой превращаются в полных идиотов. Я знал таких, которые вшестьдесят лет начинали вытворять черт-те что: как говорится, сединав бороду, бес в ребро. Тут нет ничего необычного. Но даже если выраспалились по поводу моей дочери, какого черта, вместо того чтобпомалкивать, вы стали докучать ей, расстраивать ее и смущать…
– Я вовсе ей не докучаю, инисколько она не расстроена.
– Нет, мы оставили ее именнов таком состоянии.
– Значит, это вы ее ирасстроили…
– Неужели вы не могли вестисебя как порядочный человек?..
– И она гораздо меньшесмущена, чем я сам. Простите, но ваши определения совершенно неподходят. Тут действуют космические силы. Вы, наверно, просто неимеете о них понятия. Кстати, Арнольд, вы ведь никогда, ни в однойкниге не описали настоящей влюбленности…
Рейчел сказала:
– Вы рассуждаете, какмальчишка. Каждый знает, что такое влюбленность. Дело не в этом.Подробности ваших так называемых «переживаний» никого неволнуют. Это еще скучнее, чем слушать про чужие сны. Джулиан, вовсяком случае, не «влюблена» в вас, что бы вы под этим ниподразумевали. В ней нет никакой извращенности, и ей просто интереснои лестно, что пожилой друг ее отца оказал ей такого рода внимание.Если бы вы видели ее сегодня, когда она рассказывала нам обо всем исмеялась, смеялась. Она была похожа на ребенка, которому далиигрушку.
– Но вы же говорите, онарасстроена…
– Потому что мы сказали ей,что это неудачная шутка.
Я думал: «Любимая, я верю тебе,верю тебе, и я знаю тебя. Я буду верить так же, как веришь ты».Но тут же мне стало больно и страшно. Неужели после того, что было, ямогу поставить теперь все под сомнение? Она так молода. И верно ониговорят, это едва началось. Так недавно, что я даже поразился, откудау меня такая уверенность. И все же, преобладая над всеми сомнениями,эта уверенность у меня была.
– Наконец-то я вижу, выначали нас слушать, – сказал Арнольд. – Брэдли,вы приличный, разумный и вполне порядочный человек. Неужели вывсерьез намерены переживать вместе с Джулиан сердечные бури? Яговорю: «сердечные бури», но, слава богу, до этого еще недошло и никогда не дойдет. Я не допущу.
– Я пока сам ничего незнаю, – сказал я. – Я согласен: все совершенноневероятно. Джулиан любит меня – просто не верится. Немыслимо.Я сам потрясен. Но теперь я, естественно, не отступлюсь. Не уберусьпотихоньку прочь, как вы предложили, не прекращу свиданий с Джулиан,я просто не могу, я должен понять, любит она меня или нет. А еслилюбит, то я еще и сам не знаю, что из этого следует. Возможно,ничего. Все слишком необычно и может обернуться мукой, особенно дляменя. Ей я не причиню мук. Надеюсь, я ей не поврежу. Но сейчас мы обане можем остановиться. Вот и все.
– Она может остановиться иостановится, – сказал Арнольд. – Пусть даже мнепридется запереть ее в комнате.
– И вы прекрасно можетеостановиться, – сказала Рейчел. – Будьтечестным! И перестаньте говорить «мы». Вы не можетеотвечать за Джулиан. Вы ведь не спали с ней, правда?
– О господи, господи, –сказал Арнольд, – конечно, нет. Он же не преступник.
– Правда.
– И не собираетесь?
– Рейчел, я не знаю!Поймите, перед вами безумный.
– Значит, вы признаете, чтовы невменяемы, не отвечаете за свои поступки и опасны для окружающих!
– Арнольд, пожалуйста, негорячитесь, не выходите из себя. Вы оба пугаете меня, сбиваете столку, зачем? Когда я сказал: «Я сумасшедший», –я не имел в виду, что не отвечаю за свои поступки. Я чувствуюответственность, как если бы… мне вручили… ну…не знаю что… чашу Грааля. Клянусь, я не буду давить наДжулиан, приставать к ней… я дам ей полную свободу, она и таксовершенно свободна…
– Вы отлично понимаете, чтонесете чушь, – сказал Арнольд, – во всякомслучае, вы сами себе противоречите. Если вы сейчас не оставите ее, топодогреете ее чувства, создадите определенные отношения между вами.Естественно, вам того и надо. Разумеется, у нее к вам нет ничегосерьезного, вы понимаете, надеюсь, что сами все сочинили. Подумайте,она же еще ребенок! И поймите раз и навсегда: я не допущу, чтобымежду вами и моей дочерью возникли какие бы то ни было «отношения».Не будет ни свиданий, ни волнующих бесед, копания в чувствах –ничего. Пожалуйста, поймите. Поймите, что в данной ситуации вы дляменя ничем не лучше грязного, похотливого старика, который пристал кней на улице. Я буду беспощаден, Брэдли. Иного выхода у меня нет.Оставьте Джулиан в покое. Я запру ее, увезу, а если понадобится,прибегну к закону, к полиции, к грубой физической силе. Вы и писатьей не сможете, не надейтесь, я полностью огражу ее от вас. Вы непробьетесь к ней, я не допущу, чтобы между вами хоть что-то началось.Господи, ну поставьте себя на мое место. Решитесь же, поступитечестно и разумно и немедленно уезжайте из Лондона. Вы ведьсобирались. Пожалуйста, уезжайте. Уверяю вас, все пройдет, я неговорю, что вы никогда больше не увидитесь с ней и с нами, ничегоподобного. Но мне ясно, что сейчас на вас нашла дурь, а я не допущу,чтобы моя дочь связывалась как угодно – пусть дажеповерхностно, в шутку или неосознанно – с пожилым мужчиной.Одна эта мысль внушает мне отвращение. Я не допущу этого.
Наступило минутное молчание. Япристально смотрел на Арнольда. Он сидел неподвижно, говорилспокойно, но отрывисто и внушительно, в голосе его слышалась угроза.Лицо под бесцветными волосами пылало, как у девушки. Я хотел победитьсвой страх гневом, но не смог. Я проговорил глухо:
– Ваше красноречие толькодоказывает, что Джулиан в конце концов убедила вас обоих, что онадействительно в меня влюблена.
– Она не отдает себе отчетав своих чувствах…
– Мы не в восемнадцатомвеке…
– Пошли. –Арнольд поднялся, кивнул Рейчел, она тоже поднялась. – Мысказали все, что собирались… Ваше дело… это переварить…поймите, выбора нет…
Я открыл дверь гостиной. И сказал:
– Арнольд, пожалуйста, несердитесь, я не сделал ничего плохого.
– Сделали, –сказала Рейчел. – Вы сказали ей о своих чувствах.
– Верно. Не надо былоговорить. Но любить – не преступление, вот увидите… всебудет хорошо… Я не буду надоедать ей… если хотите, небуду с ней видеться целую неделю… пусть все обдумает…
– Не выйдет, –сказал Арнольд мягче. – Полумеры только ухудшат положение.Поймите, Брэдли. Господи, вам ведь тоже ни к чему вся эта каша.Уезжайте. Если вы увидите ее, вы только разведете драму. Лучше тотчасрешительно все оборвать. Поймите же. И не обижайтесь.
Арнольд вышел из гостиной и открылвходную дверь. Рейчел последовала за ним; проходя мимо меня, онаотшатнулась, и рот ее искривился отвращением. Она проговорилахолодно:
– Я хочу, чтобы вы знали,Брэдли, что в этом вопросе мы с Арнольдом заодно.
– Простите меня, Рейчел.
Она повернулась ко мне спиной и вышлаиз квартиры. Арнольд вернулся. Он сказал:
– Сейчас не нужно делать то,о чем я просил в письме. Можно получить его обратно?
– Я его разорвал.
Он постоял секунду.
– Хорошо. Простите, чтонакричал. Даете слово, что не попытаетесь увидеть Джулиан, пока я непозволю?
– Нет.
– Ну что ж. Я не допущу,чтобы моей дочери причинили зло. Имейте в виду. Я вас предупредил.
Он вышел, тихо закрыв за собой дверь. Ятяжело дышал. Я бросился к телефону и набрал номер Илинга. Сначаланомер не отвечал, а потом послышалось резкое жужжание, означавшее,что телефон отключен. Я набрал номер несколько раз – с тем жерезультатом. Мне как будто отрубили ноги. Я изо всех сил стиснулруками голову, я старался успокоиться, подумать. Так захотелосьувидеть Джулиан, что в глазах потемнело. Меня слепили, до смертикусали пчелы. Я задыхался. Я выбежал во двор, зашагал наугад сначалапо Шарлотт-стрит, потом по Уиндмилл-стрит, а потом поТоттен-хем-роуд. Скоро мне стало ясно, что, если я не сделаюотчаянного и сверхъестественного усилия, я просто погибну. Я сел втакси и сказал шоферу, чтобы он вез меня в Илинг.
Я стоял под медно-красным буком науглу. Погладив плотный гладкий ствол, я был поражен его самодовольнойвещественностью. Настали сумерки, вечер – вечер все того жедлинного, безумного, полного событиями дня.
Совсем стемнело. Угрюмое густое небослегка полиловело, ветер потеплел и стих. Я чувствовал запах пыли,словно спокойные скучные улицы вокруг обернулись бесконечнымипыльными дюнами. Я думал о сегодняшнем утре и о том, как намказалось, будто перед нами целая вечность. Теперь время исчезло.Взять бы сразу такси, и я приехал бы сюда раньше, чем Арнольд сРейчел. Что там у них происходит? Я перешел через улицу и сталмедленно прогуливаться по другой стороне.
Внизу в доме Баффинов горели лампы,свет проникал сквозь шторы в окне столовой и овальное цветное стеклопарадной двери. Наверху свет горел только в одном окне, тоже зашторами, в кабинете Арнольда. Комната Джулиан была в задней частидома, рядом с комнатой, где я видел тогда Рейчел с закрытым простынейлицом и где, да простит мне бог, я тоже лежал, не сняв рубашки.Когда-нибудь я расскажу об этом Джулиан. Когда-нибудь она, каксправедливый судия, поймет и простит. Я ее не боялся, и даже в этиминуты, когда я думал в тоске, увижу ли ее снова, я пребывал с нейвне времени в райском мире спокойного общения и полного понимания.
Я стоял теперь на противоположномтротуаре, рассматривал дом и думал, что делать дальше. Может,подождать до трех часов ночи, а потом проникнуть в сад и поприставной лестнице добраться до окна Джулиан. Но мне не хотелось вее глазах превращаться в персонаж ночного кошмара или в тайногосообщника. Утро было таким ясным и прозрачным – в этом было еговеличие. В это утро я чувствовал себя обитателем пещеры, вышедшим насолнце. Она была правдой моей жизни. Я не стану ни ночным грабителем,ни мелким воришкой в ее жизни. И еще одно соображение: я не зналмногого – что она думает сейчас?
Я стоял на тротуаре в густых, гнетущихгородских сумерках, дыша запахом пыльных дюн, каждый вдох наполнялменя еще большим страхом. Я почувствовал, что кто-то наблюдает замной из темного высокого окна на лестничной площадке дома Баффинов. Явгляделся. Различил силуэт и бледное лицо, обращенное ко мне. Этобыла Рейчел. С минуту мы спокойно, не шевелясь, смотрели друг надруга. Потом я отвел глаза, как зверь, не выдержавший человеческоговзгляда, и начал ходить взад и вперед по тротуару в ожидании.Зажглись уличные фонари.
Минут через пять из дома вышел Арнольд.Я узнал его фигуру, хотя лица не мог различить. Я пошел обратно кбуку. Он нагнал меня и молча зашагал рядом. Ближний фонарь освещалчасть дерева, делая листья прозрачными, наливая их винно-краснымцветом и четко разделяя. Мы остановились в густой, плотной тьме подбуком, вглядываясь друг в друга. Арнольд сказал:
– Простите, что я таквскипел…
– Ничего.
– Теперь все прояснилось.
– Да?
– Простите, что наговорилвам таких нелепостей… что, мол, прибегну к закону и прочее.
– Ну что вы.
– Я не знал –оказывается, в общем-то, ничего не произошло.
– О!
– Я хочу сказать, я непринял во внимание фактор времени. Мне показалось со слов Джулиан,будто это уже довольно долгая история. А теперь я понял, что всеначалось только вчера вечером.
– Со вчерашнего вечерамногое изменилось, – сказал я, – сами знаете,ведь вы и сами без дела не сидели.
– Вам смешно, наверно, чтомы с Рейчел приняли этот пустяк так близко к сердцу?
– Я вижу, вы изменилитактику, – сказал я.
– Что?
– Дальше, я слушаю.
– Теперь Джулиан все намобъяснила, и все стало ясно.
– А именно?
– Конечно, она былаобескуражена и растрогана, она говорит, ей стало вас жаль.
– Я вам не верю, но всеравно я слушаю.
– И, конечно, она былапольщена…
– Что она сейчас делает?
– Сейчас? Лежит на кровати иревет.
– О господи.
– Но не беспокойтесь о ней,Брэдли.
– Конечно, не буду.
– Я хотел объяснить…Теперь она рассказала нам все, и мы поняли, что, в общем-то, ничегоне произошло, буря в стакане воды, и она с нами согласна.
– Правда?
– Она просит вас простить ееза то, что она так расчувствовалась и так глупо себя вела, и оченьпросит, чтобы вы пока не пытались с ней видеться.
– Арнольд, она правда таксказала?
– Да.
Я схватил его за плечи и протащилнесколько шагов, пока свет фонаря не упал ему на лицо. Сначала онвырывался, затем притих.
– Арнольд, она в самом делетак сказала?
– Да.
Я отпустил его, и мы оба инстинктивноотступили в тень. Он хмуро смотрел на меня, лицо его исказилось отнапряжения, в нем чувствовалась твердая решимость. Это уже было не торозовое, сердитое, враждебное лицо, которое я видел утром. Оно сталоэнергичным, непроницаемым и ничего мне не говорило.
– Брэдли, постарайтесь вестисебя пристойно. Если вы просто утихомиритесь и уберетесь на время,все само собой пройдет – и вы сможете потом встречаться, какпрежде. Чепуха, какие-то две встречи. Нельзя навек привязаться друг кдругу за две встречи! Сплошная фантазия. Спуститесь с облаков. Поправде сказать, Джулиан чувствует себя страшно неловко из-за всейэтой глупой истории.
– Неловко?
– Да, и вам всего разумнейустраниться. Пожалейте девочку. Пускай к ней вернется чувствособственного достоинства. Оно так много значит для девушки. Ейкажется, что она уронила себя, приняв все так серьезно, сделала изсебя посмешище. Если бы вы встретились с ней сейчас, она бызахихикала и покраснела, ей жалко вас и стыдно за себя. Теперь онапонимает, как глупо было воспринимать все всерьез и устраивать драму.Она признает, что была польщена и у нее слегка закружилась голова оттакого сюрприза. Но, увидев, что мы не разделяем ее восторгов, онапришла в себя. Она уже понимает, что все это невозможная чепуха, –понимает: в вопросах практических она девочка разумная. Напрягитевоображение и постарайтесь представить себе, что она должна сейчасчувствовать! Она не настолько глупа, чтобы полагать, будто выотчаянно влюблены. Она говорит, что очень сожалеет обо всем, и проситтолько, чтобы вы пока не искали с ней встреч. Лучше устроитьнебольшой перерыв. Мы все равно уезжаем отдыхать – скоро,послезавтра. Мы решили свозить ее в Венецию. Она давно хотела. Мыбыли в Риме и Флоренции, а в Венеции никогда, и она давно мечтает тампобывать. Мы снимем квартиру и, наверно, пробудем там до конца лета.Джулиан вне себя от восторга. Думаю, что перемена обстановки и моейкниге не повредит. Вот так-то. Мне очень неприятно, что я погорячилсясегодня. Вы меня, наверно, сочли идиотом. Надеюсь, вы уже несердитесь?
– Ничуть, –сказал я.
– Я просто стараюсь каклучше. Что делать. Отцовский долг. Пожалуйста, поймите, прошу вас.Лучше всего для Джулиан спокойно свести это на нет. Отстранитесь иведите себя тихо, хорошо? И пожалуйста, без душераздирающих писем ипрочего. Оставьте девочку в покое, пусть снова радуется жизни. Вы жене хотите преследовать ее, как призрак? Вы оставите ее в покое, а,Брэдли?
– Хорошо, –сказал я.
– Я могу на вас положиться?
– Я все-таки не круглыйидиот и кое-что понимаю. Я тоже сегодня был слишком торжественнонастроен. Я не ожидал такой реакции с вашей стороны и ужасноогорчился. Но теперь я вижу: лучше свести все на нет и рассматриватькак бурю в стакане воды. Хорошо, хорошо. Мне, пожалуй, лучшеудалиться и тоже попытаться обрести свое достоинство…
– Брэдли, вы сняли у менякамень с души. Я знал, что вы поступите правильно ради девочки.Благодарю вас, благодарю. Господи, какое облегчение. Побегу к Рейчел.Между прочим, она шлет вам привет.
– Кто?
– Рейчел.
– Передайте ей мой привет.Спокойной ночи. Надеюсь, вы приятно проведете время в Венеции.
Он снова окликнул меня:
– Кстати, вы правда порвалиписьмо?
– Да.
Я отправился домой, в голове у меняпроносились мысли, которые я изложу в следующей главе. Придя домой, янашел записку от Фрэнсиса: он просил меня зайти к Присцилле.
Когда мы пытаемся – особенно вминуты боли и кризиса – проникнуть в тайну чужой души, онапредставляется нам не хаосом сомнений и противоречий, как собственнаядуша, но вместилищем вполне определенных, скрытых чувств и мыслей.Так, мне и в голову не пришло тогда, что Джулиан пребывает вполнейшем смятении. На один процент я верил, что Джулиан находитсяприблизительно в том состоянии, как обрисовал Арнольд: расстроена,смущена, боится, что выставила себя в глупом свете! На девяностодевять процентов я склонялся к другой мысли. Арнольд солгал. Иконечно, неправда, что Рейчел «шлет мне привет». Рейчелвозненавидела меня до конца своих дней – это я знал наверняка.Рейчел не из тех, кто прощает. Значит, и про Джулиан он солгал. Даего рассказ и непоследователен. Если она горько плачет, как же онаможет хихикать и радоваться по поводу Венеции? И почему они такпоспешно удирают из Англии? Нет. Наше чувство друг к другу –вовсе не иллюзия. Я люблю ее, и она меня – тоже. Скорее можносомневаться в свидетельстве собственных глаз, чем в том, что этадевочка утверждала с таким ликующим торжеством вчера вечером исегодня утром.
Так что же случилось? Может, они еезаперли? Я представил себе, как она плачет у себя в комнате, мечетсяпо постели, растрепанная, без туфель. (Картина эта причинила мнеболь, но она была прекрасна.) Конечно, Джулиан перепугала родителейсвоей наивной прямолинейностью. Какая ошибка. И они сперва просторассвирепели, а потом решили перехитрить меня. Разумеется, они вовсене считают, что она передумала. Просто изменили тактику. Поверил лиАрнольд, что я отрекся от его дочери? Скорее всего – нет. Я неочень-то умею врать.
Я так любил ее, так доверял ееинстинктивной откровенности, что даже не посоветовал ей немногосмягчить удар, который она собиралась нанести. Глупец, я даже непредставлял себе толком, как ужаснутся ее родители.
Я был слишком поглощен собственнымипереживаниями, чтобы сделать над собой усилие и взглянуть на всеспокойно. Ах, как же это я так! И раньше еще – я мог быоткрыться ей не сразу, добиться ее любви исподволь, намеками,постепенно. Можно было начать с невинных, бесплотных поцелуев. Чертдернул меня обрушивать на нее все сразу, так что она сама потерялаголову. Но, разумеется, хорошо мне рассуждать о постепенных действияхтеперь, когда я уже знаю, что она меня любит. А тогда, начавговорить, я просто не мог остановиться, пока не высказал все. Я бы невынес напряжения. Да и стоило ли думать о том, надо или не надо быломне молчать? Это представлялось мне уже делом далекого прошлого. Набеду ли, на счастье ли, но о молчании теперь нет речи, и я огорчалсяне из-за того, что открылся ей.
Всю ночь, и во сне и наяву, я терзалсямыслями о Венеции. Если они увезут ее туда, я, конечно, отправлюсьследом. Трудно спрятать девушку в Венеции. Но в эту ночь мояльвиногривая любимая была неуловима. Я без конца догонял ее вдольчерно-белых набережных, залитых луною, у глянцевых вод, застывших,как на гравюрах. Вот она вошла в бар «Флориана», а яникак не мог открыть дверь. Когда же наконец мне это удалось, яочутился в Академии, а она убежала в картину Тинторетто и уже гулялапо мощенной плитами площади Святого Марка. И вот мы уже оба наплощади Святого Марка, которая превратилась в огромную шахматнуюдоску… Джулиан была пешкой и упорно продвигалась вперед, а я –конем, который ход за ходом ее преследовал, но, не успев еенастигнуть, вынужден был сворачивать то вправо, то влево. А онадоходила до другого края доски и, превратившись в королеву,оглядывалась на меня. Она стояла ангелом святой Урсулы, величавым ивысоким, в ногах моей постели. Я протягивал к ней руки, но онаотступала по длинной дорожке и уходила через западный придел церквиИниго Джонса, вдруг превратившийся в мост Риальто. Она была вгондоле, вся в красном, с тигровой лилией в руках, и удалялась,удалялась, а позади меня ужасный стук копыт становился все громче,громче, и я оборачивался и видел летевшего на меня БартоломеоКоллеони с лицом Арнольда Баффина, который собирался сбить меня сног. Ужасные копыта опускались мне на голову, и мой черепраскалывался, как яичная скорлупа.
Я проснулся от грохота мусорных бачков,которые передвигали греки в дальнем конце двора. И быстро поднялся,чтобы вступить в мир, ставший более страшным даже со вчерашнеговечера. Вчера вечером было ужасно, но было и ощущение драмы, былипрепятствия, которые предстояло преодолеть, и вдохновлявшая меняуверенность в ее любви. Сейчас же я сходил с ума от сомнений истраха. В конце концов, она всего лишь молоденькая девочка. Устоит лиона перед родителями, сохранит ли веру в нашу любовь и ясный взглядна вещи? И если они мне ее оболгали, надо ли из этого сделать вывод,что они и ей оболгали меня? Они, конечно, ее убедили, будто ясобираюсь от нее отступиться. Ну да, я ведь так и сказал. Поймет лиона? Хватит ли у нее сил продолжать в меня верить? Хватит ли? Я ведьтак мало ее знаю. Может, и правда, все – только моевоображение? А вдруг они ее увезут? А вдруг я не смогу найти ее?Конечно, она напишет. А если нет? Быть может, она и любит меня, норешила, что все это ошибка. В конце концов, вполне разумное решение.
Зазвонил телефон, но это оказался всеголишь Фрэнсис: он просил меня проведать Присциллу. Я сказал, что зайдупозже. Я попросил позвать ее к телефону, но она не подошла. Околодесяти позвонила Кристиан – я бросил трубку. Я набрал номер вИлинге, но снова услышал, что «номер не отвечает».Наверное, Арнольд после вчерашнего скандала отключил телефон. Яметался по квартире, зная, что рано или поздно мне станет невмоготу ия брошусь в Илинг. Страшно болела голова. Я все старался собраться смыслями. Раздумывал о своих намерениях и о ее чувствах. Составилбольше дюжины планов на все случаи жизни. Я даже попробовалпредставить себе настоящее отчаяние – что будет, если я поверю,что она меня не любит, никогда не любила; тогда, как человекупорядочному, мне останется только исчезнуть из ее жизни. Потом японял, что я уже в отчаянии, в настоящем отчаянии, ибо ничего нетхуже ее отсутствия и молчания. А вчера она была в моих объятиях, иперед нами расстилалась целая вечность, мы целовались без неистовстваи страха, в задумчивой, спокойной радости. И я даже услал ее, а онаведь не хотела уходить. Какое безумие! Возможно, мы уже никогда,никогда не будем вместе. Возможно, такое никогда, никогда неповторится.
Страх ожидания – одна из самыхтяжких мук человеческих. Жена шахтера у засыпанной шахты. Заключенныйв ожидании допроса. Потерпевший кораблекрушение на плоту в открытомморе. Ход времени ощущается как физическая боль. Минуты, каждая изкоторых могла бы принести облегчение или хоть определенность,пропадают бесплодно и только нагнетают ужас. Пока тянулись минутыэтого утра, беспощадно росла моя леденящая уверенность, что всепропало. И так теперь будет всегда. Мы больше не встретимся. Дополовины двенадцатого я терпел и наконец решил, что надо отправитьсяв Илинг, увидеться с ней – силой, если понадобится. Я дажеподумал, что не мешало бы как-то вооружиться. Но вдруг она ужеуехала?
Начался дождь. Я надел плащ и стоял вприхожей. Я не знал, помогут ли мне слезы. Я представлял себе, какрезко отпихну Арнольда и взбегу по лестнице. Ну, а дальше?
Зазвонил телефон, я снял трубку. Голостелефонистки проговорил:
– Вас вызывает мисс Баффиниз телефонной будки в Илинге, вы оплатите разговор?
– Что?.. Как?..
– Вас вызывает мисс Баффин…
– Да, да, я заплачу, да…
– Брэдли, это я.
– Любимая… Славабогу…
– Брэдли, скорее, мне надотебя увидеть, я убежала.
– Какое чудо, любимая моя, ябыл в таком…
– Я тоже. Слушай, я втелефонной будке около станции метро «Илинг-Бродвей», уменя нет денег.
– Я заеду за тобой на такси.
– Я спрячусь в магазине, ятак боюсь…
– Девочка моя любимая.
– Скажи шоферу, чтобыпритормозил у станции, я тебя увижу.
– Да, да.
– Но, Брэдли, к тебе намнельзя, они сразу туда отправятся.
– Бог с ними. Я еду затобой! Что случилось?
– Брэдли, это такой кошмар…
– Но что случилось?
– Я такая идиотка, ярассказала им все с таким победным, ликующим видом, я чувствоваласебя такой счастливой, я не могла это скрыть или хоть чуть-чутьзамаскировать, а они просто почернели, во всяком случае, сначаларешительно не хотели верить, а потом бросились к тебе, тут бы мне иубежать, но я вошла в раж, хотела с ними еще разок сцепиться, апотом, когда они вернулись, было еще хуже. Я еще никогда не виделаотца таким расстроенным и злым, он был вне себя.
– Господи, он тебя не бил?
– Нет, нет, но тряс меня,пока у меня не закружилась голова, и разбил кое-что у меня в комнате…
– Радость моя…
– Тогда я стала плакать иуже не могла остановиться.
– Да, когда я приходил…
– Ты приходил?
– Они тебе не сказали?
– Папа потом сказал, чтоопять тебя видел. Сказал, что ты согласен отступиться. Конечно, я неповерила.
– Умница! А мне он сказал,будто ты не хочешь меня видеть. Конечно, я тоже не поверил.
Я держал обе ее руки в своих. Мы тихоразговаривали, сидя в церкви (для точности – в церкви СвятогоКатберта в Филбич-Гарденс). Бледно-зеленый свет, падавший сквозьвикторианское цветное стекло, не мог рассеять величавогоуспокоительного мрака, из которого он выхватывал заалтарную стенку,как будто вылепленную из молочного шоколада, и огромную мрачнуюалтарную перегородку, словно в последний момент спасенную из огня.Надпись на ней гласила: «Verbum саго factum est et habitavit innobis» 1.Позади массивной металлической ограды в западной части церквимрачная, увенчанная голубкой рака загораживала купель, или, бытьможет, пещеру какой-нибудь вещей сивиллы, или алтарь одного из болеегрозных воплощений Афродиты. Казалось, силы куда древней Христавременно завладели местом. Высоко над нами по галерее прошла фигура вчерном и исчезла. Мы опять остались одни. Она сказала:
– Я люблю родителей.По-моему, люблю. Ну конечно. Особенно отца. Во всяком случае, я таквсегда думала. Но есть вещи, которых нельзя простить. Что-тообрывается. И начинается другое.
Она с серьезным видом повернулась комне. Лицо было усталое, слегка припухшее, с тенями и морщинками отслез и огорчений. Можно было догадаться, какой она станет в пятьдесятлет. И на секунду ее непрощающее лицо напомнило мне Рейчел в тойужасной комнате.
– Ах, Джулиан, скольконепоправимого обрушилось на тебя из-за меня. Я так изменил твоюжизнь.
– Да.
– Но я не сломал ее, правда?Ты ведь не сердишься, что я причинил тебе столько огорчений?
– Что за глупости тыговоришь! Так вот, скандал продолжался несколько часов –главным образом мы с отцом ругались, а когда вмешалась мать, онзакричал, что она ревнует ко мне, а она кричала, что он влюблен вменя, и она заплакала, а я завизжала. Ах, Брэдли, никогда бы неподумала, что обыкновенная интеллигентная английская семья можетвести себя так, как мы вели себя вчера.
– Это потому, что ты ещемолода.
– Наконец они ушли вниз, и яслышала, они продолжали ссориться, мама ужасно плакала, а я решила,что с меня хватит и я сбегу; и тут оказалось, они меня заперли! Меняникогда еще не запирали, даже когда я была маленькая, я не могу тебепередать… это было как… озарение… так вот людивдруг понимают… нужен бунт. Ни за что, ни за что не дам имменя запирать.
– Ты кричала, стучала вдверь?
– Нет, что ты? Я знала, чтов окно мне не вылезти. Слишком высоко. Я уселась на кровать ипринялась реветь. Ты знаешь, это глупо, наверно, когда идет такое…смертоубийство… но мне стало так жалко моих вещиц, которыеразбил отец. Он расколотил две вазы и всех моих фарфоровых зверюшек.
– Джулиан, я не могу..
– Было так страшно… иунизительно. А вот это он не нашел, я ее держала под подушкой.
Джулиан вытащила из кармана золоченуютабакерку «Дар друга».
– Я не хотел бы открытойвойны, – сказал я. – Знаешь, Джулиан, то, чтоговорили твои родители, не такой уж бред. В общем-то, они даже правы.Зачем тебе со мной связываться? Нелепость. Ты такая молодая, передтобой вся жизнь, а я настолько старше и… Ты же не разобраласьв себе, все произошло так внезапно, тебя действительно следовалозапереть, все бы кончилось слезами…
– Брэдли, мы давно прошлиэтот этап. Когда я сидела на кровати и смотрела на разбитый фарфор наполу и мне казалось, что вся моя жизнь разбита, я чувствовала себятакой сильной и спокойной и не сомневалась ни в тебе, ни в себе.Взгляни на меня. Уверена, спокойна. Да?
Она действительно была спокойна, сидясейчас рядом со мной в голубом платье с белыми ивовыми листьями, иблестели загорелые юные коленки, и утомленное лицо было ясно, а нашисомкнутые руки лежали у нее на коленях, и в складках юбки пряталасьзолоченая табакерка.
– Тебе надо еще собраться смыслями, обдумать, нельзя…
– Ну так вот, околоодиннадцати – это была последняя капля – мне пришлосьпозвать их и попросить, чтоб меня выпустили в уборную. Потом отецопять пришел ко мне и попробовал новую тактику, стал такой добрый,такой понимающий. Тогда-то он и сказал, что снова тебя видел и тыотступаешься от меня, но я, конечно, не поверила. Потом пообещалвзять меня в Афины…
– Мне он сказал – вВенецию, я всю ночь провел в Венеции.
– Он боялся, что ты поедешьза нами. Я уже совершенно успокоилась, я решила: со всем соглашусь,что бы они ни предложили, а потом удеру, при первой же возможности. Исделала вид, что пошла на попятный, стала притворяться, сказала, чтоАфины – дело другое и… слава богу, что ты меня неслышал… и…
– Я знаю. Я тоже. Я правдаим сказал, что уеду. Я чувствовал себя предателем, как апостол Петр.
– Брэдли, я к тому времениужасно устала, вчера был такой длинный день, и не знаю, убедила я егоили нет, но он сказал: «Прости мне мою грубость», –и я думаю, он правда усовестился. Но мне было противно, когда онрасчувствовался и пустился в сантименты, хотел меня поцеловать ипрочее, и тут я сказала, что хочу спать, и наконец он ушел и –господи! – опять запер дверь!
– Ты спала?
– Самое смешное, что яспала. Я думала, что глаз не сомкну, и представляла себе, как я несплю и думаю, я даже предвкушала это, но сон сморил меня, я прямо какпровалилась… даже раздеться не могла… Наверно,необходимо было полное отключение. И вот сегодня утром со мной началиобращаться как с больной, меня провожали в ванную, приносили подносыи тому подобное – отвратительно, даже страшно. Отец сказал,чтобы я отдохнула, что мы сегодня же уедем из Лондона, а потом ушел.Наверно, пошел в автомат на углу, чтобы мать не слышала егоразговора, он это часто делает, а тут еще вчера, когда он бесновался,он оборвал телефонный провод. Я уже оделась и стала искать сумку, ноони ее унесли, и, когда я услышала, что отец ушел, я попробовалаоткрыть дверь, но они меня заперли, я позвала мать, она не отперла, итогда я поддала ногой поднос с завтраком, который как раз стоял наполу. Ты когда-нибудь пинал ногой вареное яйцо? Когда я увидела, каконо брызнуло, я подумала, что так вот и вся наша жизнь; было ничутьне забавно. И тогда я сказала матери, что, если она сейчас же неотопрет, я выпрыгну в окно, и так бы и сделала, но она отперла, и ястала спускаться, а мать обогнала меня на лестнице и пятилась ко мнелицом. Ой, господи, как глупо, как нелепо, я дошла до входной двери,но она была на замке! А мать все просила и умоляла ее простить, мнедаже жалко ее стало, она никогда еще так не говорила, причитала, какстаруха. Я ничего не сказала и пошла в сад, а она за мной, япопробовала открыть боковую калитку, но она тоже была заперта, итогда я побежала по саду и влезла на ограду… Ты знаешь, онаочень высокая, я сама удивляюсь, как это я… и спрыгнула всоседний сад. Я слышала, как мать тоже пытается влезть на ограду изовет меня, но, конечно, где ей залезть, она толстая, и она встала наящик, и мы смотрели друг на друга, и лицо у нее было такое странное –словно удивленное, как у человека, которому вдруг прострелили ногу,мне так жалко ее стало. Потом я побежала через соседний сад, опятьперелезла через ограду – она была не такая высокая, я оказаласьсреди гаражей, я бежала, бежала и все никак не могла найти будку снеиспорченным телефоном – и наконец нашла и позвонила тебе, ивот я здесь.
– Джулиан, это ужасно, я таквиноват перед тобой. Я рад, что ты пожалела мать. Не надо ихненавидеть, ты их пожалей. Ведь, в общем-то, правы они, а не мы…
– С той минуты, как онизаперли дверь, я стала чувствовать себя чудовищем. Но счастливымчудовищем. Иногда надо стать чудовищем, чтобы выжить, как-никак ядостаточно взрослая, понимаю.
– Ты убежала и пришла комне…
– Я ободрала ногу об ограду.Она вся горит. Пощупай. Она положила мою руку себе под юбку на бедро.Кожа была содрана, покраснела и действительно горела.
Я потрогал ее и обжег ладонь, я желалэто юное, милое, бесхитростное создание, так нежданно, таким чудомдарованное мне. Я отдернул руку и отстранился. Это было уж слишком.
– Джулиан, ты моя героиня,моя королева… О, куда бы нам пойти… ко мне нельзя.
– Я знаю. Они туда придут,Брэдли, мне нужно побыть где-нибудь с тобой наедине.
– Да. Хотя бы для того,чтобы подумать.
– Почему ты так говоришь?
– Я так виноват… все…как ты выразилась.. смертоубийство… Мы еще ничего не решили,мы не можем, не знаем…
– Брэдли, ну и храбрый жеты, оказывается! Ты что, собираешься отослать меня обратно кродителям? Прогнать, как бродячую кошку? Ты теперь мой дом. Брэдли,ты меня любишь?
– Да, да, да, да.
– Тогда ничего не бойся ивозьми все в свои руки. Подумай, Брэдли, должно же быть какое-нибудьтайное место, куда нам можно пойти, хотя бы просто гостиница.
– О, Джулиан, нельзя нам вгостиницу. Нет такого тайного места, куда нам можно пойти… О,господи, есть же! Есть, есть, есть!
Дверь квартиры была распахнута. Неужелия оставил ее незапертой? Может быть, там меня уже поджидает Арнольд?
Я тихо вошел и остановился в прихожей,прислушиваясь. Я услышал шорох, кажется, из спальни. Потом какой-тостранный звук, вроде стона птицы, вроде затихающего «у-у-у»…Я застыл, пронизанный ужасом. И тут я совершенно явственно услышал,как кто-то зевает. Я двинулся вперед и открыл дверь спальни.
На моей кровати сидела Присцилла. Наней был знакомый синий жакет и юбка, довольно помятая. Она снялатуфли и терла большие пальцы ног, не сняв чулок. Она сказала:
– А вот и ты. – Ипродолжала тереть и чесать пальцы, внимательно их разглядывая. Онаопять зевнула.
– Присцилла! Что ты тутделаешь?
– Я решила вернуться к тебе.Они меня не пускали, а я приехала. Они перепоручили меня врачам.Хотели оставить меня в больнице, а я не согласилась. Там сумасшедшие,а я не сумасшедшая. Меня лечили шоком. Ужас. Кричишь и мечешься покомнате. Тебя держат. Я ушибла руку. Гляди.
Она говорила очень медленно. Потомпринялась старательно стаскивать синий жакет.
– Присцилла, тебе нельзя тутоставаться. Меня ждут. Мы сейчас уезжаем из Лондона.
Джулиан была на Оксфорд-стрит, я дал ейденег, чтобы она купила себе кое-что из одежды.
– Посмотри. –Присцилла засучила рукав блузки. Вся рука у нее была в синяках. –А может, это они меня держали? Может быть, и держали. У них естьчто-то вроде смирительной рубашки, но на меня ее не надевали.Кажется, нет. Не помню. Перестаешь соображать. Какая уж тут польза.Теперь у меня голова совсем не работает. Я сначала не понимала.Хотела спросить тебя, но ты не приходил. А Кристиан и Арнольд всевремя болтали и смеялись, и я не могла спокойно прийти в себя. Я тамсебя чувствовала бедной родственницей. Нужно жить со своими. Помогимне развестись. С ними мне стыдно говорить, у них все так гладко, онитак преуспевают. С ними толком не поговоришь, они всегда торопятся. Апотом уговорили меня лечиться электрошоком. Никогда ничего не надорешать в спешке. Все равно пожалеешь. Ах, Брэдли, напрасно мне делалиэти шоки. Я чувствую, из-за них у меня мозг почти разрушен.Естественно, нельзя подвергать людей электрошоку, правда?
– Где Арнольд? –сказал я.
– Только что ушел сФрэнсисом.
– Он тут был?
– Да, приходил за мной. Яушла сразу после завтрака. Я и не завтракала, я последнее времясовсем есть не могу, даже запаха еды не выношу. Брэдли, пойди,пожалуйста, со мной к юристу и еще отведи меня в парикмахерскую, мненадо вымыть голову. Я думаю, можно, это меня не утомит. Потом мне,наверно, надо отдохнуть. Что сказал Роджер про норковый палантин? Явсе беспокоюсь. Почему ты не приходил? Я все время про тебяспрашивала. Пожалуйста, отведи меня сегодня к юристу.
– Присцилла, я никуда немогу с тобой пойти. Мне надо немедленно уехать из Лондона. Ах, зачемты пришла!
– Что сказал Роджер пронорковый палантин?
– Он его продал. Он отдасттебе деньги.
– Не может быть! Такойкрасивый, особенный…
– Пожалуйста, не плачь.
– Я не плачу. Я пришлапешком из Ноттинг-Хилла, а мне нельзя, я больна. Я лучше посижу вгостиной. Ты не дашь мне чаю?
Она тяжело поднялась и прошла мимоменя. От нее исходил какой-то неприятный звериный запах, смешанный сзапахом больницы. Формалин, наверно. Осоловелое лицо набрякло, нижняягуба отвисла, словно в усмешке. Она медленно и осторожно уселась вкресло и поставила ноги на скамеечку.
– Присцилла, нельзя тебе тутоставаться! Мне надо уехать из Лондона!
Она широко зевнула, нос у неевздернулся, глаза сузились, она просунула руку под блузку и чесалапод мышкой. Потом потерла глаза и начала расстегивать средниепуговицы на блузке.
– Я все зеваю и зеваю, и безконца чешусь, и ноги болят, и я не могу сидеть спокойно. Наверно, отэлектричества. Брэдли, ты не бросишь меня, правда? У меня никого неосталось, кроме тебя, ты не уезжай. Как ты сказал? Роджер правдапродал норку?
– Я приготовлю тебе чаю, –сказал я, чтобы уйти из комнаты. Я прошел на кухню и действительнопоставил чайник. Я ужасно огорчился, увидев, в каком состоянииПрисцилла, но, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы менятьпланы. Что же придумать? Через полчаса я должен встретиться сДжулиан. Если я не появлюсь вовремя, она придет сюда. И неведомопочему исчезнувший Арнольд может вернуться в любую минуту.
Кто-то вошел в парадную дверь. Явыскользнул из кухни, готовый в случае необходимости вырваться насвободу. В дверях я с такой силой налетел на Фрэнсиса, что вытолкнулего. Мы ухватились друг за друга.
– Где Арнольд?
– Я его направил по ложномуследу, но вам надо спешить.
Я вытащил Фрэнсиса во двор. Так я смогуувидеть Арнольда издали. Появление Фрэнсиса было спасением, я крепкодержал его за оба рукава, на случай, если он захочет удрать, хотя он,кажется, и не собирался. Он усмехнулся с довольным видом.
– Как это вы сумели?
– Я сказал, что вроде видел,как вы с Джулиан входили в бар на Шефтсбери-авеню, я сказал –вы там завсегдатай, и он кинулся туда, но скоро вернется.
– Он рассказал вам?..
– Он рассказал Кристиан, аона мне. Крис пришла в бешеный восторг.
– Фрэнсис, послушайте. Ясегодня уезжаю с Джулиан. Пожалуйста, останьтесь с Присциллой здесьили в Ноттинг-Хилле, где она захочет. Вот вам чек на большую сумму, ядам вам еще.
– Ну и ну! Спасибо! Куда выедете?
– Неважно. Я будупозванивать, узнавать о Присцилле. Спасибо, что выручили. А теперьмне надо кое-что уложить и бежать.
– Брэд, посмотрите, я принесее обратно. Боюсь, правда, что она совсем сломалась. Хотел ногувыпрямить, а она сломалась.
Он что-то сунул мне в руку. Это быламаленькая бронзовая статуэтка женщины на буйволе.
Мы вернулись в дом, и я защелкнулзадвижку на парадной двери и захлопнул квартиру. Мы услышали хриплыйвизг. Свисток чайника возвещал, что вода закипела.
– Фрэнсис, пожалуйста,приготовьте чай.
Я вбежал в спальню и пошвырял в чемоданкое-что из одежды. Потом вернулся в гостиную.
Присцилла сидела выпрямившись. На лицеее был испуг.
– Что это за звук?
– Чайник.
– Кто у тебя там?
– Фрэнсис. Он останется стобой. Мне нужно идти.
– Когда ты вернешься? Тыведь ненадолго уедешь, всего на несколько дней, да?
– Не знаю. Я позвоню.
– Брэдли, пожалуйста, неоставляй меня. Мне так страшно. Я теперь всего боюсь. Мне так страшнопо ночам. Ты мой брат. Ты ведь позаботишься обо мне, не можешь тыоставить меня с чужими. Я сама не знаю, что мне делать, а ты –единственный, с кем я могу говорить. Пожалуй, я пока не пойду кюристу. Не знаю, что делать с Роджером. О, зачем я от него ушла, мненужен Роджер, мне нужен Роджер… Роджер пожалел бы меня, еслибы сейчас увидел.
– Вот тебе старый друг, –сказал я и кинул бронзовую статуэтку к ней на колени. Онаинстинктивно сжала ноги, и статуэтка упала на пол.
– Ну вот, разбилась, –сказала Присцилла.
– Да. Фрэнсис сломал ее,когда пробовал починить.
– Она мне уже не нужна.
Я подобрал статуэтку. Одна из переднихног буйвола отломилась почти вся, и по краю слома шла зазубрина. Яположил статуэтку набок в лакированный китайский шкафчик.
– Ну вот, совсем сломалась.Как грустно, как грустно.
– Присцилла, перестань.
– О господи, мне так нуженРоджер. Роджер был мой, мы принадлежали друг другу, он был мой, а я –его.
– Не говори глупостей.Роджер – отрезанный ломоть.
– Пойди, пойди к Роджеру искажи ему, что я прошу у него прощения…
– Ни за что!
– Мне нужен Роджер, милыйРоджер, как он мне нужен… Я попытался поцеловать ее, во всякомслучае, приблизил лицо к темной грязной полоске седых волос, но онадернулась и сильно ударила меня головой по челюсти.
– До свиданья, Присцилла. Япозвоню.
– Ох, не уходи, не оставляйменя, не надо…
Я остановился в дверях. Она поднялаголову и смотрела на меня, крупные слезы медленно катились из глаз,красные мокрые губы приоткрылись. Я отвернулся. Из кухни появилсяФрэнсис с чайным подносом в руках. Я махнул ему рукой, выбежал издома и помчался по двору. В конце двора я задержался и осторожновыглянул на улицу.
Арнольд и Кристиан как раз вылезали изтакси в нескольких шагах от меня. Арнольд расплачивался. Кристианувидела меня. Она сразу же повернулась ко мне спиной и заслонила меняот Арнольда. Я сунулся назад. Там, где двор выходит на улицу, естькрытый узенький проход, туда-то я и спрятался и в ту же секундуувидел, как мимо прошел Арнольд с мрачным лицом, выражавшимозабоченность и решимость. Кристиан шла за ним медленнее, озираясь посторонам. Она снова меня увидела и сделала странный жест, жесттомного Востока, шуточно-чувственной почести – подняла рукиладонями вверх, а затем, как балерина, волнообразно опустила. Она неостановилась. Я подождал немного и вышел из укрытия.
Арнольд вошел в квартиру. Кристиан всестояла снаружи, оглядываясь. Я опустил чемодан, приложил кулаки колбу, потом протянул к ней руки. Она махнула мне – хрупкое,порхающее мановение, – словно уплывала в лодке. Затем онавошла за Арнольдом в дом. Я выбежал на Шарлотт-стрит. Сел воставленное ими такси и доехал до Джулиан.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Oна так радовалась нашим покупкам. Онараспоряжалась. Смело выбирала еду, всякие вещи для уборки и стирки,кухонную посуду. Купила даже хорошенький голубой совок для мусора ищетку, разрисованную цветочками. И еще фартук. И шляпу от солнца. Мызагрузили взятую напрокат машину. Пророческое чутье заставило менясохранить шоферские права. Но теперь, с отвычки, я вел машину оченьосторожно.
Было пять часов все того же дня, и мыбыли далеко от Лондона. Мы были в деревне, машину поставили околодеревенской лавки. Между плиток мостовой росла трава, и заходящеесолнце дарило каждой травинке отдельную бурую тень. Нам предстоялдолгий путь.
У меня голова кружилась от счастья, такестественно, с таким деловым видом Джулиан играла роль хозяйки икомандовала мной, будто мы уже много лет женаты. Я сдерживал своюрадость, чтоб не спугнуть Джулиан. Я купил хереса и столового вина,потому что так водится у женатых, хоть и понимал, что буду пьян однимблаженством. Мне почти хотелось побыть одному, чтобы наедине подуматьобо всем, что случилось. Мы немного проехали, и я остановил машину,чтобы на минуту зайти в лес, и, пока я стоял, глядя вниз на полосатыйлинолеум из хвои, подушечку мха на корне дерева и несколько алыхзвездочек дикой гвоздики, я вдруг почувствовал себя великим поэтом.Эти мелочи стояли передо мной как живое воплощение чего-тогармоничного и огромного: истории, экстазов, слез.
Стало смеркаться, мы молча ехали пошоссе меж пышных белых цветущих каштанов. Везти в машине свою любимую– особый вид обладания: подчиненная тебе, покачивающаяся машинабудто продолжает тебя и словно обнимает ту, кого ты видишь боковымзрением. Иногда моя левая рука искала ее правую. Иногда она робкотрогала мое колено. Иногда садилась боком и разглядывала меня,заставляя улыбаться, как трава улыбается на солнце, но я не отрывалглаз от бегущей дороги. Машина нежно несла нас сквозь туннель изкаштанов, и бормотание мотора сочувственно окутывало наше счастливоемолчание.
Человеческое счастье редко ничем неомрачается, а безоблачное счастье само по себе вселяет испуг. Мое жесчастье, хоть и предельно насыщенное, было далеко не безоблачно, ипри всей моей сумасшедшей радости (например, когда Джулиан покупаласовок и щетку) я вскоре принялся мучить себя всеми грозившими намужасами и бедами. Я думал о мстительном Арнольде, о затаившей обидуРейчел, о несчастной Присцилле. О том, как я странно и глупо навралпро свой возраст. Наше непосредственное будущее было под огромнымзнаком вопроса. Теперь, когда я был с Джулиан, кошмары обратились вконкретные проблемы. Скоро в уединении я расскажу ей все, пусть самасудит. Когда любишь и любим, даже самые настоящие трудности –хотя порой это лишь иллюзия – кажутся пустячными и простонесуществующими. Вот и я не допускал даже мысли, что нас могутобнаружить. Мы скроемся. Никто не знает, где мы. Я никому не говорило своих планах.
Пока я в синих сумерках вел машинумежду старыми цветущими каштанами и видел полную луну как блюдосливок над ячменным полем, ловившим последние лучи солнца, менябеспокоили две вещи: первая – абстрактная и космическая, вторая– до ужаса конкретная. Космическое бедствие заключалось в моейуверенности, хоть она и никак не вытекала из моих размышлений обудущем, что я непременно потеряю Джулиан. Я больше не сомневался вее любви. Но я испытывал безграничное отчаяние, словно мы любили другдруга целую вечность и обречены были устать от этого стольсовершенного чувства. Я, как молния, пролетал по планете и, окруживвсю вселенную, в тот же миг возвращался обратно, задыхаясь от этогоотчаяния. Те, кто любил, меня поймут. Огромная петля захлестнулабеспредельное время и пространство, и наши сомкнутые руки держали ееконцы. Все это случалось раньше, возможно миллионы раз, и именнопотому было обречено. Больше не было обычного будущего, только этополное исступленного восторга мучительное, страшное настоящее.Будущее рассекло настоящее, как меч. И даже теперь – глаза вглаза, губы к губам – мы уже погружались в грядущие ужасы. Ещеменя беспокоило вот что: вдруг, когда мы приедем в «Патару»и ляжем в постель, у меня ничего не получится.
Тут мы начали пререкаться.
– Брэдли, ты слишком многодумаешь, я это вижу. Мы справимся со всеми трудностями. Присциллабудет опять с нами.
– Мы нигде не будем жить.
– То есть как это?
– Не будем – и все. Унас нет будущего. Нам ехать и ехать в этой машине до бесконечности.Вот так.
– Зачем ты? Неправда.Смотри, я купила хлеба, и зубную пасту, и совок для мусора.
– Да. Поразительно. Но этокак окаменелости, которые бог, по мнению верующих, создал, когдасотворил мир – за четыре тысячи лет до Рождества Христова,чтобы у нас была иллюзия прошлого.
– Не понимаю.
– Наше будущее – этоиллюзия.
– Гадкие слова, они предаютлюбовь.
– Наша любовь по своейприроде замкнута в себе самой. Ей свойственна завершенность. Она неподвержена случайностям и лишена протяженности.
– Пожалуйста, оставьабстракции, это похоже на ложь.
– Может быть. Но у нас нетязыка, на котором мы могли бы сказать правду о себе, Джулиан.
– Ну а у меня есть. Я выйдуза тебя замуж. Потом ты напишешь замечательную книгу, и я тожепопробую написать замечательную книгу.
– Ты правда в это веришь?
– Да. Брэдли, ты мучаешьменя, по-моему, нарочно.
– Возможно. Я так с тобойсвязан. Я – это ты. Мне надо расшевелить тебя, пусть дажепомучить, чтобы хоть немножко понять.
– Тогда делай мне больно, явытерплю с радостью, только б нам это не повредило.
– Нам ничто не можетповредить. В том-то и беда. – Я тебя не понимаю. Но мнекажется, ты говоришь так, как будто все это иллюзия, как будто тыможешь от меня уйти.
– Я думаю, можно понять итак.
– Но мы только что нашлидруг друга.
– Мы нашли друг другамиллион лет тому назад, Джулиан.
– Да, да, я знаю. Я тоже такчувствую, но на самом деле, совсем на самом деле, послеКовент-Гардена прошло ведь только два дня.
– Я это обдумаю.
– Хорошо, обдумайхорошенько. Брэдли, никогда ты меня не бросишь, ты говоришь глупости.
– Нет, я тебя не брошу, мояединственная, моя любимая, но ты можешь бросить меня. Я совсем нехочу сказать, будто сомневаюсь в твоей любви. Просто какое бы чудонас ни соединило, оно же автоматически нас и сломает. Нам сужденосломаться, катастрофа неизбежна.
– Я не позволю тебе такговорить. Я тебя крепко обниму и заставлю умолкнуть.
– Осторожно. В сумерках итак опасно ездить.
– Ты не можешь остановитьсяна минутку?
– Нет.
– Ты правда думаешь, я тебяброшу?
– Sub specie aeternitatis 1– да. Уже бросила.
– Ты знаешь, я по-латыни непонимаю.
– Жаль, что твоимобразованием так пренебрегали.
– Брэдли, я рассержусь.
– Вот мы и поссорились.Отвезти тебя обратно в Илинг?
– Ты нарочно делаешь мнебольно и все портишь.
– У меня не слишком-тохороший характер. Ты меня еще узнаешь.
– Я знаю тебя. Знаю вдоль ипоперек.
– И да и нет.
– Ты сомневаешься в моейлюбви?
– Я боюсь богов.
– Я ничего не боюсь.
– Совершенство приводит кнемедленному отчаянию. Немедленному. Время здесь ни при чем.
– Если ты в отчаянии,значит, ты сомневаешься в моей любви.
– Возможно.
– Остановись, слышишь?
– Нет.
– Как мне доказать, что ятебя люблю?
– Я думаю, это невозможно.
– Я выпрыгну из машины.
– Не говори глупостей.
– Выпрыгну.
И в следующую секунду она выпрыгнула измашины.
Раздался звук, похожий на короткийвзрыв, резкий ток воздуха, и ее уже не было рядом. Дверьраспахнулась, щелкнула, качнулась и захлопнулась. Сиденье рядом сомной было пусто. Я свернул на травянистую обочину и затормозил.
Посмотрев назад, я увидел ее –темный неподвижный комок у края дороги.
У меня бывали в жизни страшные минуты.Многие из них я познал уже потом. Но эта из всех осталась самойпрекрасной, самой чистой и самой глубоко ранящей.
Задыхаясь от ужаса и тревоги, явыскочил из машины и побежал по дороге назад. Дорога была пустынная,тихая, в синих сумерках почти ничего не разобрать.
О, бедная хрупкость человеческого тела,беззащитность яичной скорлупы! Как только ненадежное устройство изплоти и костей не гибнет на этой планете с твердыми поверхностями ибеспощадной смертоносной силой тяжести? Я слышал явственно хруст иощущал удар тела о дорогу.
Головой она уткнулась в траву,подогнутые ноги лежали на обочине. Страшней всего была перваясекунда, когда я подошел к ней и увидел, что она недвижима. Яопустился на колени и застонал вслух, не решаясь притронуться к,возможно, страшно искалеченному телу. В сознании ли она? Вдруг сейчасзакричит от боли? Мои руки парили над ней в проклятой беспомощности.Теперь, подле недвижно распластанного тела, которое я даже не смелобнять, мое будущее разом изменилось. И тут Джулиан сказала:
– Прости меня, Брэдли.
– Ты сильно расшиблась? –спросил я срывающимся, сдавленным голосом.
– Нет, по-моему. –Она села и обвила руками мою шею.
– Ох, Джулиан, осторожно, тыничего не повредила, не сломала?
– Нет… точно нет…Посмотри, здесь всюду эти горбатые подушки из травы, или мха, или…на них я и упала.
– Я боялся, что ты упала надорогу.
– Нет. Я опять ободраланогу… и лицом ударилась… уф! Ничего, наверно. Толькобольно. Подожди-ка, я попробую пошевелиться. Да… все впорядке… Прости меня.
Тогда я по-настоящему обнял ее, и мыприжались друг к другу, полулежа среди травянистых мшистых кочек уканавы, заросшей цветущей крапивой. Лунное блюдо со сливкамиуменьшилось и побледнело, стало блестеть металлом. Мы молчаобнимались, и тьма стала сгущаться, воздух сделался плотней.
– Брэдли, мне холодно, япотеряла босоножки.<!––nextpage––>
Я разжал руки и, перегнувшись, началцеловать ее холодные мокрые ноги, вдавившиеся в подушку сырого,пористого мха. У них был вкус росы, и земли, и маленьких зеленыхголовок мха, пахнущих сельдереем. Я обхватил руками бледные мокрыеступни и застонал от блаженства и страстного желания.
– Брэдли, не надо. Я слышумашину, кто-то едет.
Я поднялся, весь горя, и помог ейвстать, и тут действительно мимо нас промчалась машина, и свет фарупал на ноги Джулиан, голубое платье, которое так шло к ее глазам, ирастрепанную темно-золотую гриву. Тут мы увидели босоножки, онилежали рядом на дороге.
– У тебя нога в крови.
– Я только содрала кожу.
– Ты хромаешь.
– Нет, просто ноги затекли.
Мы вернулись к машине, я включил фары,выхватив из темноты причудливое плетенье зеленых листьев. Мы влезли вмашину и взялись за руки.
– Больше тебе никогда непридется так делать, Джулиан.
– Прости меня.
Затем мы молча двинулись дальше, еерука лежала у меня на колене. На последнем участке пути она при светефонарика изучала карту. Мы пересекли железную дорогу и канал и ехалипо пустой плоской равнине. Уже не горели огни в домах. При свете фарвидна была каменистая обочина – гладкая серая галька и яркаяжесткая трава. Мы остановились и повернули; на одном перекрестке,ничем не отличавшемся от прочих, луч фонарика Джулиан упал науказатель. Дорога стала каменистой, мы делали не больше пяти миль вчас. Наконец на повороте фары осветили белые ворота и на них жирнымкурсивом – «Патара». Машина въехала на гравийдорожки, фары скользнули по красным кирпичным стенам, и мыостановились возле маленького крыльца с плетеной деревянной решеткой.Ключ хранился у Джулиан: она держала его наготове уже несколько миль.Я мельком взглянул на наше убежище. Это была небольшая квадратнаядача из красного кирпича. Агент, рекламировавший «Патару»,был, пожалуй, уж слишком романтик.
– Какой чудесный дом, –сказала Джулиан. Она отперла дверь и впустила меня.
Все лампочки были тут же зажжены,Джулиан бегала из комнаты в комнату. Она стащила простыни сдвуспального дивана-кровати.
– Наверно, никогда непроветривали, они совершенно сырые. Ой, Брэдли, пойдем сразу к морю,а? А потом я приготовлю ужин.
Я посмотрел на кровать.
– Уже поздно, любимая. Тыуверена, что не расшиблась?
– Конечно! Сейчаспереоденусь, стало холодно, а потом пойдем к морю, оно, кажется,рядом, я, по-моему, даже его слышу.
Я вышел через переднюю дверь иприслушался. Ровный шум моря, обкатывающего гальку, скрипучим вздохомдоносился откуда-то из-за пригорка, наверно, из-за песчаной дюныпрямо передо мной. Луна затуманилась и бросала золотой, не серебряныйсвет на белую садовую ограду, косматые кусты и одинокое дерево.Ощущение пустынности и пространства. Мягкое движение соленоговоздуха. Я ощутил блаженство и страх. Через несколько секунд явернулся в дом. Тишина.
Я вошел в спальню. Джулиан в розовойрубашке в белых цветочках и с белой каймой лежала на кровати и крепкоспала. Ее медные волосы рассыпались по подушке, прикрыв часть лицашелковой сеткой, словно краем прекрасной шали. Она лежала на спине,запрокинув голову, будто подставив горло под нож. Ее бледные плечибыли цвета сливок, как луна в сумерках. Колени чуть приподняты, босыезапачканные ступни раскинуты в стороны. Ладони, тоже темные от земли,уютно устроились на груди, прильнув друг к другу, как два зверька. Направом бедре, выглядывавшем из-под белой каймы, были две ссадины –одна появилась, когда она перелезала через забор, другая –когда она бросилась из машины. Этот день действительно оказался длянее полным событий.
Для меня – тоже. Я сидел,склонясь над ней, и о чем только я не думал. Я не хотел будить ее.Правда, мне пришло в голову, что надо бы обмыть ей бедро, но длиннаяцарапина выглядела совсем чистой. Чудесный провал в беспамятство –сколько раз я сегодня мечтал об этом: быть с нею, но быть одному.Вздыхая с ней рядом, я испытывал странное удовольствие от того, чтоне прикасался к ней. Потом я осторожно прикрыл ее простыней, натянувпростыню как раз до уютно сложенных рук, и подумал о том, что янатворил, или, верней, натворила она, так как скорее ее, чем моя волятак изменила всю нашу жизнь. Быть может, завтра я повезу плачущуюдевочку обратно в Лондон. Надо ко всему быть готовым, но и так я уженезаслуженно осчастливлен без меры. Как чудесно и страшно было, когдаона выскочила из машины. Но что из того? Она молода, молодые любяткрайности. Она ребенок и стремится к крайностям, а я пуританин, и ястар. Будет ли она моей? Посмею ли я? Смогу ли?
– Смотри, Брэдли, черепживотного, обкатанный морем. Чей это – овечий?
– Да, овечий.
– Возьмем его с собой.
– Мы и так уже берем с собойцелую гору камней и ракушек.
– Но ведь машина можетспуститься сюда, правда?
– Думаю, может. Опять этоткрик. Как ты сказала, кто это?
– Каравайка… Неужелине знаешь? Брэдли, смотри, какая замечательная деревяшка. Как ееизукрасило море. Вроде китайского иероглифа.
– Тоже с собой заберем?
– Еще бы.
Я взял в руки квадратный кусочекдерева, его так обработало море, что он стал похож на лаконичныйнабросок старческого лица, какой мог бы сделать в своем альбомеитальянский художник вроде Леонардо. Я взял овечий череп. Совершенноцелый, только без зубов – видимо, довольно долго пробыл в море.Ничего острого не осталось. Он был так сглажен, отточен и отшлифован,что походил больше на произведение искусства, на тонкую безделушку изслоновой кости, чем на останки животного. Кость была плотная, гладкаяна ощупь, прогретая солнцем и кремовая, как плечи Джулиан.
Правда, плечи Джулиан уже изменилицвет, они зловеще пылали красно-коричневым огнем. Было часа четыре.Мои размышления о предыдущей ночи прервал сон, почти такой жевнезапный, как тот, что сморил Джулиан. Сон бросился на меня, какягуар, спрыгнувший с дерева. Я почти разделся и раздумывал, во что бымне облачиться, чтобы гармонировать со спящей Джулиан, стоит ливообще облачаться, как вдруг наступило утро, солнце освещало комнату,и я лежал один под одеялом в рубашке, трусах и носках. Я мгновеннопонял, где я. Первое ощущение пронзительного страха – Джулианне было в комнате – сменилось спокойствием, когда я услышал,как она поет на кухне. Мне стало неловко, что я спал рядом с ней втаком безобразном виде. Рубашка и носки, это такое непривлекательноеdeshabille 1.Сам я лег под одеяло или она накрыла меня? И как ужасно, вопиюще исмешно, что мы с любимой проспали всю ночь бок о бок, оглушенные сномтак, что совсем забыли друг про друга. О, бесценная, бесценная ночь.
– Брэдли, ты проснулся? Чаюили кофе? Молока, сахару? Как мало я о тебе знаю.
– Действительно. Чаю смолоком и сахаром. Ты видела мои носки?
– Мне очень нравятся твоиноски. Мы сейчас же пойдем на море.
И мы пошли. Мы сели на плоские камни ипозавтракали чаем с молоком из термоса, хлебом с маслом и джемом.Волны, куда ласковее, чем ночью, касались непорочной кромки берега,которую сами же и создали, как верную подругу по своему образу иподобию, отбегая, чтобы перевести дух, и накатываясь, чтобы еекоснуться. У нас за спиной были причесанные ветром дюны, и желтыеарки высокого тростника, и небо, голубое, как глаза Джулиан. Переднами лежало спокойное холодное море, алмазно поблескивавшее и темноедаже на солнце.
Мы пережили много счастливых минут. Нов нашем первом завтраке у моря была простота и глубина, с которыминичто не может сравниться. Его не омрачало даже ожидание. Это былидеальный союз, покой и радость, которые нисходят на нас, когдалюбимая и твоя собственная душа так сливаются с окружающим миром, чтов кои-то веки раз планета Земля оказывается местом, где камни, ипрозрачная вода, и тихий вздох ветра обретают реальное бытие.Возможно, этот завтрак был второй частью того диптиха, на первойполовине которого я увидел Джулиан, лежавшую неподвижно у дорогивчера в сумерках. Но они не были по-настоящему связаны, как несвязаны с чем бы то ни было мгновения первозданной радости. Смертный,которому выпали в жизни такие мгновения, коснулся трепетной рукойсамой непознаваемой цели природы – источника бытия.
Мы тащили через дюны камни ивыброшенные морем куски дерева – их было так много, что за одинраз не унести, – и увидели в глубине неказистый, но ужеставший родным красный кирпичный кубик нашего дома, за нимразрушенную ферму и плоскую равнину линялого изжелта-зеленого цветапод огромным небом, усеянным взбитыми сливками золоченых белыхоблаков. Вдали, за полосою тени, солнце подсвечивало сзади длиннуюсерую стену и высокую колокольню большой церкви. Мы кучей сложилинаши трофеи у подножия дюн и, по настоянию Джулиан, засыпали песком,чтобы их никто не похитил, – излишняя предосторожность,учитывая, что мы тут были одни, – и двинулись по огромнойплощадке плоских, обкатанных морем камней, которая словно мощеныйдвор тянулась отсюда до самого дома. Тут в изобилии росла лиловаяморская капуста, синяя вика, розовая, похожая на подушки, морскаяармерия; дикие желтые древовидные лунипусы раскинули звездочкилистьев и бледные свечки соцветий над полосатыми круглыми камнямиестественной мостовой. Стеклянные стрекозы то со свистом рассекаливоздух, то застывали на лету; лениво порхали занесенные с морябабочки, их угонял легкий ветерок, и они исчезали в ярком мареве.Точное местонахождение рая я по многим причинам утаю, но пустьзавсегдатаи британского побережья попытаются его отыскать.
Пока я сидел и наблюдал, как онаготовит завтрак (она заметила – совершенно справедливо, –что готовить не умеет), я поражался ее способности войти в роль,поражался тому, насколько она отдавалась моменту, и я пыталсяотбросить всякое беспокойство, как это, видимо, удалось ей, и неподпускать к нам демонов абстрактного философствования, ведь это взнак протеста против них она выскочила вчера на ходу из машины. Послеобеда мы поехали через цветущий двор за своими трофеями – чтобызабрать их и поискать новых – и разложили их на заросшейсорняком лужайке перед домом. Все камни были овальные, слегкавыпуклые, одного размера, но самых разных расцветок. Лиловые в синююкрапинку, бурые с кремовыми пятнами, крапчатые, серо-синие, каклаванда. У одних вокруг центрального «глазка» вилисьспирали, другие были разукрашены белоснежными полосками. Джулиансказала, что очень трудно выбрать лучшие. Все равно как оказаться вогромной картинной галерее, где тебе предлагают взять все, чтохочешь. Отобранные она принесла в дом вместе с овечьим черепом иплавником. Квадратный кусочек дерева с китайскими иероглифами онапоставила, как икону, на камин в нашей маленькой гостиной, по однусторону от него расположился овечий череп, по другую –золоченая табакерка, а на подоконниках среди обломков серых,отшлифованных морем корней она разложила камни – маленькиесовременные скульптуры. Я видел, что она полностью поглощена этимзанятием. Потом мы пили чай.
После чая поехали к большой церкви ипобродили внутри пустого, похожего на скелет сооружения. Несколькостульев на огромном каменном полу свидетельствовали о малочисленностиприхожан. Тут не было витражей, только высокие узкие окна, черезкоторые холодный солнечный свет падал на бесцветный камень пыльногопола, оставляя в тени многовековые могильные плиты со стертыминадписями. Церковь на равнине выглядела как большой обветшалыйкорабль, как ковчег или как остов громадного животного, внушавшегонам благоговение и жалость. Мы осторожно ступали под его гигантскимиребрами, разъединенные и слитые молчанием, то и дело останавливаясь иглядя друг на друга сквозь косые столбы кружившей в лучах пыли,прислоняясь к колоннам или к толстой стене, и прикосновение холодноговлажного камня было точно касание смерти или истины.
Мы ехали обратно под бурыми тучами воранжевых и зеленых просветах, и я ощущал восторг, пустоту и чистотуи в то же время сгорал от желания и помимо воли гадал, что будетдальше. Джулиан щебетала, а я прочел ей небольшую лекцию обанглийской церковной архитектуре. Потом она объявила, что хочеткупаться, и мы повернули к дюнам и побежали к морю, и оказалось, чтоу нее под платьем купальный костюм, и она кинулась в воду и сталабрызгаться и поддразнивать меня (я не умею плавать). Думаю, однако,что вода была холодная, потому что Джулиан вылезла довольно быстро.
А я сидел на гряде узорных камней усамого моря, держа за краешек ее сброшенное платье, и, сам того незамечая, судорожно сжимал его в руках. Я не думал, что Джулиансознательно откладывает момент нашей близости или что она колеблется,стоит ли приносить себя мне в дар. Не думал я также, что онадожидается, чтобы я ее к этому принудил. Я полностью положился на ееинстинкт и вверился ее ритму. Минута, о которой я мечтал и которойстрашился, настанет в свое время, и это будет сегодня ночью.
Беспредельное томление одногочеловеческого тела по другому единственному телу и полное безразличиеко всем остальным – одна из величайших тайн жизни. Говорят,некоторым просто бывают нужны «женщина» или «мужчина».Мне это непонятно, и ко мне это не имеет отношения. Мне редко былбеспредельно нужен другой человек – значит, вообще редко ктобыл нужен. Держаться за руку, целоваться – хорошо для нежнойдружбы, хотя и не в моем вкусе. Но того робкого посвящения себядругому существу, которое я испытал, сидя вечером на диване-кровати иожидая Джулиан, я прежде не знал никогда, хотя умом понимаю, что всвое время был влюблен в Кристиан. И был еще один случай, о которомраспространяться сейчас я не намерен.
Этот день был и не был похож на первыйдень медового месяца, когда молодожены в угоду друг другуотказываются от собственных привычек. Я не был молодым мужем. Я небыл молодым и не был мужем. У меня не было потребности держать себя вруках, как это свойственно молодому супругу, не было его беспокойныхразмышлений о будущем, ни его желания отказаться от своей воли. Ябоялся будущего, и я совершенно доверился Джулиан, но я оказался втот день в поистине фантастическом мире, в стране чудес, ичувствовал, что от меня требуется только одно – смело идтивперед. Мне не нужно было управлять событиями. И Джулиан мною неуправляла. Обоими управляло что-то другое.
На завтрак мы ели яйца, а на ужин –колбасу. За ужином выпили немного вина. Джулиан относилась к алкоголюсо здоровым безразличием молодости. Я думал, что буду слишкомвзволнован и не смогу пить, но, к собственному удивлению, судовольствием осушил целых два бокала. Джулиан пришла в восторг,обнаружив красивую скатерть, и изысканнейше накрыла на стол.«Патара», как и обещалось в проспекте, была снабжена всемнеобходимым для домашнего обихода. Зря Джулиан покупала совок длямусора и щетку. (Тут было даже, как об этом упоминалось в проспекте,свое электричество от движка на заброшенной ферме.) Она принесла изсада цветы: поблекшие, покрытые пушком синие колокольчики на длинныхтонких стеблях, желтый вербейник, дикие лупинусы, росшие за оградой,и белый пион в красных прожилках, великолепный, как лотос. Мы чинноуселись за стол и засмеялись от радости. После ужина она вдругсказала:
– Волноваться не о чем.
– Угу…
– Ты меня понимаешь?
– Да.
Мы вымыли посуду. Потом она ушла вванную, а я пошел в спальню и посмотрелся в зеркало. Я изучал своитусклые прямые волосы и худое, не слишком морщинистое лицо. Выгляделя поразительно молодо. Я разделся. Потом пришла она, и мы в первыйраз были вместе.
Когда получаешь наконец то, к чемустрастно стремился, хочется, чтобы время остановилось. Идействительно, зачастую в такие минуты оно чудом замедляет ход. Глядядруг другу в глаза, мы ласкали друг друга без всякой поспешности, снежным любопытством и изумлением. Марвелловское неистовство покинуломеня. Скорее я чувствовал, что мне посчастливилось в короткийпромежуток пережить целую вечность любовного опыта. Знали ли грекимежду шестисотым и четырехсотым годами до Рождества Христова, какойтысячелетний человеческий опыт они переживают? Возможно, нет. Но я, всвященном благоговейном экстазе лаская свою возлюбленную с ног доголовы, знал, что воплощаю сейчас в себе всю историю человеческойлюбви.
И все же мое беспечное доверие к судьбене осталось безнаказанным. Я слишком долго откладывал кульминационныймомент, и, когда он наконец наступил, все кончилось в одно мгновение.Я долго еще охал, вздыхал и пытался ее ласкать, но она тесноприжалась ко мне, обхватив мои руки.
– Я никуда не гожусь.
– Глупости, Брэдли.
– Я слишком стар.
– Милый, давай спать.
– Я на минутку выйду.
Я вышел раздетый в темный сад, где светиз окна спальни выхватил тусклый квадрат жухлой травы и одуванчиков.С моря подымался легкий туман, он медленно проплывал мимо дома,свиваясь и развиваясь, как дым от сигареты. Я прислушался, но шорохаволн не было слышно, только прогромыхал поезд и ухнул, как сова,где-то позади меня.
Когда я вернулся, она была уже втемно-синей шелковой ночной рубашке, расстегнутой до пупка. Я закаталее к плечам. Ее груди, круглые и тяжелые, были совершенством,воплощением юности. Волосы высохли и напоминали золотистый пух. Глазабыли огромные. Я надел халат. Я опустился перед ней на колени, неприкасаясь к ней.
– Милый, не волнуйся.
– Я не волнуюсь, –сказал я. – Просто я ни к черту не гожусь.
– Все будет хорошо.
– Джулиан, я стар.
– Глупости. Вижу я, какой тыстарый! – Да, но… Как сильно ты расшибла ногу ируку. Бедные лапки.
– Прости…
– Это очень красиво, словнотебя коснулся бог и оставил пурпурный след.
– Ложись в постель, Брэдли.
– Твои колени пахнутсеверным морем. Кто-нибудь раньше целовал твои ступни?
– Нет.
– Прелесть! Жаль, что яоказался таким никудышным.
– Ты же знаешь, что всебудет хорошо, Брэдли. Я люблю тебя.
– Я твой раб.
– Мы поженимся, да?
– Это невозможно.
– Зачем ты меня пугаешь? Тыведь так не думаешь, только говоришь. Что нам может помешать? Вспомнио тех несчастных, которые хотят пожениться и не могут. Мы свободны,ни с кем не связаны, у нас ни перед кем нет обязательств. Правда, вотбедняжка Присцилла, но пусть она живет с нами. Будем за нейухаживать, ей будет хорошо. Брэдли, зачем так глупо отказываться отсчастья? Я знаю, ты и не откажешься, как можно? Если бы я думала, чтоэто правда, я бы завопила.
– Не надо вопить.
– Хорошо, зачем же этиабстракции?
– Это просто инстинктивнаясамозащита.
– Но ты не ответил: ты ведьженишься на мне, да?
– Ты с ума сошла, –сказал я. – Но повторяю: я твой раб. Твое желание для менязакон.
– Ну, тогда все в порядке.Ах, милый, я так устала.
Мы устали оба. Когда мы потушили свет,она проговорила:
– И еще я хотела тебесказать, Брэдли. Сегодня был самый счастливый день в моей жизни…
Через две секунды я уже спал. Мыпроснулись на рассвете и опять заключили друг друга в объятия, но стем же результатом.
На следующий день туман не рассеялся,он стал гуще и все надвигался с моря и проносился мимо дома внеустанном марше, как окутанное тенью воинство, выступившее противдалекого противника. Мы смотрели на него, сидя рядом рано утром уокна в маленькой гостиной.
После завтрака мы решили пойти поискатьлавку. Было свежо, и Джулиан накинула мой пиджак, так как во времяналета на магазины забыла купить пальто. Мы шли по тропинке вдольручья, заросшего кресс-салатом; дойдя до домика стрелочника,пересекли железную дорогу и прошли по горбатому мостику,отражавшемуся в спокойной воде канала. Солнце пробивалось сквозьтуман и скатывало его в огромные золотые шары, и мы продвигалисьмежду ними, как между гигантскими мячами, которые так ни разу и некоснулись нас, как не касались и друг друга. Я волновался из-за того,что произошло или, вернее, не произошло сегодня ночью, но былсу-масшедше счастлив от присутствия Джулиан. Чтобы немножко наспомучить, я сказал:
– Но ведь мы не можемоставаться тут вечно…
– Пожалуйста, не говоритаким голосом. Опять твое «отчаяние». Пожалуйста, ненадо.
– Я просто говорю очевидныевещи.
– Я думаю, надо тут ещепобыть, чтобы изучить счастье.
– Это не моя область.
– Я знаю, но я буду тебяучить. Я продержу тебя здесь, пока ты не примиришься с тем, чтодолжно произойти.
– Ты про нашу свадьбу?
– Да. Потом я сдам экзамены,все будет…
– Представь себе, что ястарше, чем…
– О, довольно, Брэдли. Тебеобязательно нужно все… как бы это сказать… оправдать.
– Я навсегда оправдан тобой.Даже если ты меня сейчас же разлюбишь, я оправдан.
– Опять цитата?
– Нет, сам придумал.
– Я не собираюсь тебяразлюбить, и хватит говорить про твой возраст. Надоело.
– «Как в зеркало,глядясь в твои черты, я самому себе кажусь моложе. Мне молодое сердцедаришь ты, и я тебе свое вручаю тоже» 1.
– А это – цитата?
– Это довольно слабыйаргумент в твою пользу.
– Брэдли, ты ничего незаметил?
– Думаю, что кое-чтозаметил.
– Тебе не кажется, что я запоследние несколько дней повзрослела?
Я заметил это.
– Да.
– Я была ребенком, ты,наверно, и сейчас думаешь обо мне как о ребенке. Но теперь я женщина,настоящая женщина.
– Девочка моя, любимая,держись меня, держись крепко, и если я когда-нибудь вздумаю тебяоставить, не допусти этого.
Мы пересекли луг и оказались вдеревушке, где и нашли лавку, а когда двинулись обратно, тумансовершенно рассеялся. Теперь дюны и наш двор казались огромными исверкали на солнце – все камни, смоченные туманом, отливалиразными цветами. Мы оставили корзину с покупками у ограды и побежалик морю. Джулиан предложила набрать топлива для камина, но этооказалось трудно, потому что каждая деревяшка, которую мы находили,оказывалась до того красивой, что жалко было жечь. Несколькодеревяшек она согласилась принести в жертву огню, и, оставив ее наберегу, я тащил их через дюны к нашему складу, когда вдалеке увиделнечто такое, отчего кровь застыла у меня в жилах. По ухабистой дорогеот нашего домика ехал на велосипеде человек в форме.
Не было никаких сомнений, что онприезжал в «Патару». Больше тут некуда было ездить. Ясразу же бросил собранное топливо и залег в песчаной выемке, наблюдаяза велосипедистом сквозь мокрую золотистую траву, пока он не скрылсяиз виду. Полицейский? Почтальон? Официальные лица всегда внушали мнеужас. Что ему надо? Кто ему нужен? Мы? Никто не знает, что мы здесь.Я похолодел от чувства вины и ужаса и подумал: я был в раю и неиспытывал должной благодарности. Я беспокоился, пытался разрушитьсчастье и вел себя глупо. А вот сейчас я пойму, что значит настоящийстрах. Пока я только играл в опасения, хотя к тому не было никакихпричин.
Я крикнул Джулиан, что пойду к дому замашиной, чтобы увезти дрова, а она пусть остается и собирает дальше.Я хотел посмотреть, не оставил ли чего-нибудь велосипедист. Я зашагалчерез двор, но она тут же крикнула: «Подожди!» –нагнала меня, схватила за руку и рассмеялась. Я отвернулся, прячаиспуганное лицо, и она ничего не заметила.
Когда мы подошли к дому, она осталась всаду и принялась рассматривать камни, которые она выложила рядком. Непоказывая, что спешу, я подошел к крыльцу и вошел в дверь. Наполовике лежала телеграмма, я быстро нагнулся и поднял ее. Затемвошел в уборную и запер за собой дверь.
Телеграмма была мне. Я мял ее в рукахдрожащими пальцами. Наконец я разорвал конверт вместе с телеграммой.Пришлось сложить половинки. Я прочел: «Пожалуйста, немедленнопозвоните. Фрэнсис».
Я уставился на неумолимые слова. Онимогли означать только одно – произошла катастрофа.Непостижимость этого вторжения была ужасна. Фрэнсис адреса не знал.Кто-то его выяснил. Как? Кто? Наверно, Арнольд. Мы допустилинеосторожность – в чем? Где? Когда? Какую-то роковую ошибку.
Арнольд уже на пути сюда, Фрэнсиспытается меня предупредить.
– Эй, – позвалаДжулиан.
Я сказал: «Иду» – ивышел из уборной. Надо немедленно добраться до телефона, ничего неговоря Джулиан.
– Будем обедать, ладно? –сказала Джулиан. – А дрова привезем потом.
Она опять расстелила на столе синююскатерть в белую клетку, на середину поставила кувшин с цветами,который неизменно убирала, когда мы садились за стол. У нас ужезавелись свои привычки. Я сказал:
– Ты приготовь обед, а ядоеду до гаража. Мне нужно сменить масло, заодно заправлюсь. Чтоб всебыло готово, если к вечеру соберемся куда-нибудь съездить.
– Можно ведь по дорогезаехать, – сказала Джулиан.
– А вдруг закроют гараж. Иливдруг нам захочется поехать в другую сторону.
– Ну, тогда я с тобой.
– Нет, оставайся. Лучшепойди нарви кресс-салата. Я бы с удовольствием съел его за обедом.
– А, ну хорошо, ладно! Явозьму корзину. Не задерживайся. Она вприпрыжку убежала.
Я пошел к машине, но так волновался,что не мог ее завести. Наконец она завелась, и я тронулся с места –машина еле ползла, подскакивая на ухабах. Ближайшая деревнянаходилась там, где была большая церковь. Там уж наверняка естьтелефон. Церковь стояла в стороне от деревни, ближе к морю, и ясовсем не запомнил дороги, по которой мы приехали ночью. Я миновалгараж. Я подумал – не попросить ли у владельца разрешенияпозвонить, но неизвестно, есть ли у него отдельная кабинка. Миновавцерковь, я свернул за угол и увидел деревенскую улицу и вдали на нейтелефонную будку.
Я подъехал к ней. Будка, конечно, былазанята. Девушка, жестикулируя и улыбаясь, повернулась ко мне спиной.Я ждал. Наконец дверь открылась. И тут я обнаружил, что у меня нетмонеты. Потом не отвечала телефонная станция. Наконец я сумелдобиться разговора за счет абонента. Я позвонил к себе домой, Фрэнсиссразу поднял трубку, и на другом конце провода послышалось какое-тобормотание.
– Фрэнсис, добрый день. Каквы меня нашли?
– Ах, Брэдли… Брэдли…
– Что случилось? Это Арнольднас разыскал? Что вы там затеяли?
– Ах, Брэдли…
– Ради бога, что там у вас?Что случилось? Наступило молчание, потом громкие всхлипывания. Надругом конце провода, в моей квартире, плакал Фрэнсис. Мне сталодурно от страха.
– Что?..
– Ах, Брэдли…Присцилла…
– Что?
– Она умерла… Я вдругчетко и ясно увидел телефонную будку, солнце, кого-то, ждущегоснаружи, собственные расширенные глаза, отраженные в стекле.
– Как?
– Покончила с собой…приняла снотворное… Наверно, она где-то прятала таблетки…я оставил ее одну… зачем я ее оставил… мы отвезли ее вбольницу… слишком поздно… Ах, Брэдли, Брэдли…
– Она правда…умерла? – сказал я и почувствовал, что не может этогобыть, немыслимо, она же была в больнице, там людей выхаживают, немогла она покончить с собой, просто опять ложная тревога. –Она действительно… умерла?.. Вы уверены?..
– Да, да… ах, я так…это целиком моя вина… она умерла, Брэдли… в санитарноймашине она была еще жива… но потом мне сказали, что онаумерла… Я… ах, Брэдли, простите меня…
Присциллы нет в живых…
– Вы не виноваты, –сказал я машинально, – это я виноват.
– Мне так тяжело… всея виноват… хочется наложить на себя руки… я не могудальше жить… – Он снова всхлипнул и продолжал плакать.
– Фрэнсис, перестаньтехныкать. Слушайте. Как вы меня нашли?
– Я нашел в вашем столеписьмо от агента и решил, что вы там… мне надо было вас найти…Ах, Брэдли, это ужасно, ужасно, вы неизвестно где, такое случилось, авы даже не знаете… Вчера ночью я послал телеграмму, но мнесказали, что дойдет только утром.
– Я только что ее получил.Возьмите себя в руки. Помолчите и успокойтесь. – Я стоял вкосых лучах солнца, глядя на ноздреватый бетон телефонной будки, имне хотелось плакать: неужели она умерла и все кончено, все кончено?Мне хотелось взять Присциллу на руки и вдохнуть в нее жизнь. Отчаяннохотелось ее утешить, сделать счастливой. Ведь это так несложно.
– Господи, господи,господи, – тихо говорил Фрэнсис опять и опять.
– Послушайте, Фрэнсис.Кто-нибудь еще знает, что я здесь? Арнольд знает?
– Нет. Никто не знает.Арнольд и Кристиан приходили вчера вечером. Они позвонили, мнепришлось им сказать. Но я тогда еще не нашел письма и сказал им, чтоне знаю, где вы.
– Это хорошо. Никому неговорите, где я.
– Но, Брэд, вы ведь сейчасже приедете, да? Вы должны вернуться.
– Я вернусь, –сказал я, – но не сразу. Ведь это чистая случайность, чтовы нашли письмо. Вы должны считать, что нашего телефонного разговоране было.
– Но, Брэд… похороны…я ничего не предпринимал… она в морге.
– Вы не сказали ее мужу? Выже знаете его – Роджер Сакс?
– Нет, я…
– Ну, так сообщите ему.Найдите его адрес и телефон в моей записной книжке, в…
– Да, да…
– Он и займется похоронами.Если откажется, займитесь сами. Во всяком случае, начинайте.Поступайте так, как если бы вы действительно не знали, где я…я приеду, когда смогу.
– Ах, Брэд, ну как же так…вы должны приехать, вы должны… они все время спрашивают…она ваша сестра…
– Я же нанял вас, чтобы выза ней ухаживали. Почему вы оставили ее одну?
– Ах, господи, господи,господи…
– Действуйте, как я вамсказал. Мы ничего не можем сделать для… Присциллы… еебольше… нет.
– Брэд, пожалуйста,приезжайте, прошу вас, ради меня…
Пока я вас не увижу, я буду терзаться…я не могу вам передать, что это такое… я должен увидеть вас, ядолжен…
– Я не могу приехатьсейчас, – сказал я. – Я не могу…приехать… сейчас. Уладьте… все… разыщитеРоджера… Предоставляю все вам. Приеду, как только смогу. Досвидания.
Я быстро повесил трубку и вышел избудки на яркое солнце. Человек, дожидавшийся, когда освободитсятелефон, с любопытством взглянул на меня и вошел в будку. Янаправился к машине, встал около нее и провел рукой по капоту. Онвесь покрылся пылью. На нем остались следы от моих пальцев. Япосмотрел на спокойную милую деревенскую улицу из домоввосемнадцатого века разной формы и размера. Затем я влез в машину,развернулся и медленно поехал мимо церкви и дальше, по направлению к«Патаре».
Порой, отметая простые и очевидныетребования долга, мы попадаем в лабиринт совершенно новых сложностей.Иногда мы, несомненно, поступаем правильно, противясь этим простымтребованиям и тем самым вызывая к жизни более сложные душевныепласты. По правде сказать, меня не слишком беспокоило чувство долга.Пожалуй, я допускал, что поступаю неправильно, но не тем были занятымои мысли. Разумеется, я понимал весь ужас и непростительность своейвины. Я не сумел уберечь любимую сестру от смерти. Но пока я ехал, яв мельчайших подробностях обдумывал наше ближайшее будущее. Как этони глупо, но я исходил из мысли: то, что Фрэнсис узнал, где менянайти, – чистая случайность, простое следствие моейнеосмотрительности. И если этот ужасный телефонный разговор держалсяна такой слабой ниточке и был так мало предопределен, он становилсяот этого каким-то менее реальным, его легче было вычеркнуть изпамяти. Действуя так, словно его и не было, я почти не искажалподлинного хода событий. Случившееся из-за своей ненужности,нелепости обретало призрачный характер. А если так, то незачемтерзать себя мыслью, что я должен тут же отправиться в Лондон.Присцилле уже не поможешь.
Пока я ехал по дороге со скоростьюпятнадцать миль в час, я понял, в каком двусмысленном инеопределенном положении я находился после нашего приезда в «Патару»(как это было давно). Конечно, я намеревался заниматься только своимсчастьем, только чудом постоянного присутствия Джулиан. Так и вышло.Дни в раю, лишенные медленного тревожного пережевывания времени, недолжны были омрачаться малодушными опасениями за будущее илиотчаянием, которое Джулиан называла моими «абстракциями».С другой стороны, как я теперь понял, под слоем бездумной радости отее присутствия в глубине сознания у меня происходила – не моглане происходить – подспудная работа. Я преследовал, не отдаваясебе в том отчета, страшную цель: я хотел удержать Джулиан навсегда.Пусть я твердил и себе и ей, что это невозможно, в то же время язнал, что, побыв с ней, я уже не смогу от нее отказаться. Когда-то, вневообразимо далеком прошлом, проблема сводилась к тому, что яубеждал себя, вопреки очевидным фактам, будто имею правовоспользоваться ее великодушным даром. Теперь же проблема, как нимаскировали ее натужные логические построения, обратилась в нечтопримитивное, была уже не проблема и не мысль даже, а какая-то опухольв мозгу.
Это, наверно, может показаться глупымили жестоким, но после телефонного разговора я не меньше, а ещебольше ощутил необходимость обладать Джулиан по-настоящему. Неудача,которой она так мало придавала значения, стала для меня средоточиемвсех сложностей. Во всяком случае, это было ближайшее препятствие.Вот преодолею его, а там уж буду думать, а там уж видно будет, чтоделать дальше. А пока я могу ждать, и никто не посмеет меня ни в чемобвинить. И если я справлюсь с этим, то, возможно, тогда-то меня иозарит наконец свет уверенности; и тогда-то, как представлялось моемупомраченному рассудку, я смогу ясно и четко ответить на вопрос:отчего бы мне не жениться на этой девочке? Каким-то чудом мы полюбилидруг друга. Кроме разницы в возрасте, ничто не препятствует нашемубраку. Ну а на это можно просто закрыть глаза. Разве можно пренебречьтакой любовью! Нет! Мы можем пожениться – ведь ничто, кромеженитьбы, не удовлетворит такую любовь. Я мог бы, я могу удержатьДжулиан навсегда. Но моя пуританская совесть нашептывала мне мрачныесоветы, и до телефонного разговора я сам не понимал, отчего я такнерешителен.
Разумеется, я уже понял, что не скажуДжулиан о смерти Присциллы. Если я скажу, мне придется немедленновернуться в Лондон. А я чувствовал, что если мы покинем наше убежище,если мы расстанемся теперь, то весь наш побег был ни к чему; никогдамы не избавимся от сомнений, и наше обручение не состоится. Я долженмолчать и ради нее, и ради себя. Я обречен на пытку – молчать,чтобы высвободиться из тьмы. Нельзя, чтобы случившееся ворвалось внашу жизнь. Я должен обладать Джулиан, но дело не только в этом. Я немогу и не хочу пугать Джулиан рассказом о самоубийстве Присциллы.Разумеется, мне придется скоро ей открыться, и скоро нам придетсявернуться, но не теперь – сначала я добьюсь своей совсем ужеблизкой цели и завоюю право удержать ее навсегда. Присцилле нельзяпомочь, остается исполнить долг перед Джулиан. Мука от того, что явынужден таиться, – часть моей пытки. Мне хотелось сразуже все сказать Джулиан. Я нуждаюсь в ее утешении, в ее бесценномпрощении. Но ради нас обоих я должен пока от него отказаться.
– Как ты долго. Посмотри наменя и угадай, кто я.
Я вошел с крыльца и после яркогосолнечного света щурился в темной гостиной. Сначала я совсем не виделДжулиан, только слышал ее голос, доносившийся до меня из мрака. Потомразличил лицо, больше ничего. Потом увидел, что она сделала.
На ней были черные колготки, черныетуфли, черная облегающая бархатная куртка и белая рубашка, а на шеецепь с крестом. Она стояла в дверях кухни и держала в руках овечийчереп.
– Это тебе сюрприз! Я купилавсе на твои деньги на Оксфорд-стрит, такой крест хиппи носят. Я уодного хиппи и купила. Стоит пятьдесят пенсов. Не хватало толькочерепа, но мы такой прекрасный череп нашли. Как по-твоему, мне идет?Бедный Йорик… Что с тобой, милый?
– Ничего, –сказал я.
– Ты так странно смотришь.Разве я не похожа на принца? Брэдли, ты меня пугаешь. В чем дело?
– Нет, ничего.
– Сейчас я все сниму. Давайобедать. Я нарвала салата.
– Мы не будем обедать, –сказал я. – Мы ляжем в постель.
– Сейчас?
– Да!
Большими шагами я подошел к ней, взялее за руку, втащил в спальню и повалил на кровать. Овечий череп упална пол. Я уперся коленом в кровать и начал стаскивать с нее рубашку.
– Подожди, подожди, порвешь.
Она принялась быстро расстегиватьпуговицы, возиться с курткой. Я хотел стащить все это через голову,но мешали цепь и крест.
– Брэдли, подожди,пожалуйста, ты меня задушишь.
Я зарылся рукой в снежную пену рубашкии шелковую путаницу волос, добрался до цепи, нашел ее и разорвал.Рубашка соскользнула. Джулиан отчаянно расстегивала лифчик. Я началстаскивать с нее черные колготки, она выгнулась дугой, помогая мнестянуть их с бедер. Секунду, не раздеваясь сам, я смотрел на ее голоетело. Затем стал срывать с себя одежду.
– Брэдли, пожалуйста,осторожней. Брэдли, прошу тебя, мне больно.
Потом она плакала. На этот раз яовладел ею, в этом не было сомнений. Я лежал выдохшийся и не мешал ейплакать. Затем я повернул ее к себе, и ее слезы смешались с каплямипота, от которых густые седые завитки у меня на груди потемнели,примялись и прилипли к горячему телу. Я был в экстазе и, обнимая ее,испытывал страх и торжество, сжимая в руках обожаемое, истерзанное,содрогающееся от рыданий тело.
– Не плачь.
– Не могу.
– Прости, что я порвал цепь.Я починю.
– Неважно.
– Я тебя напугал?
– Да.
– Я тебя люблю. Мыпоженимся.
– Да.
– Ведь правда, Джулиан?
– Да.
– Ты простила меня?
– Да.
– Ну, перестань плакать.
– Не могу.
Позже мы все-таки опять любили другдруга. А потом оказалось, что уже вечер.
– Почему ты был такой?
– Наверно, из-за принцадатского.
Мы страшно устали и проголодались. Мнезахотелось вина. При свете лампы мы тут же съели все, что у нас былоприготовлено: ливерную колбасу, хлеб с сыром и кресс-салат; воткрытые окна лился синий соленый вечер и заглядывал в комнату. Ядопил все вино.
Почему я был таким? Решил ли я вдруг,что Джулиан убила Присциллу? Нет. Ярость, гнев были направлены противменя самого через Джулиан. Или против судьбы через Джулиан и меня.Но, конечно, эта ярость была и любовью, проявлением божественнойсилы, безумной и грозной.
– Это была любовь, –сказал я ей.
– Да, да.
Во всяком случае, я преодолел первоепрепятствие, и хотя мир опять переменился, он снова оказался нетаким, как я ожидал. Я предвидел, что на меня снизойдет всеупрощающая уверенность. Но мое отношение к Джулиан по-прежнемууходило во мрак будущего, насущного и пугающего, динамичного именяющегося, казалось, каждую секунду. Девочка была уже другой, я былдругим. И это то тело, каждую частицу которого я боготворил? Словновысшей силой внесло страшные абстракции в самую сердцевину страсти.Минутами я дрожал и видел, что Джулиан тоже дрожит. Мы трогательноутешали друг друга, будто только что спаслись от пожара.
– Я починю твою цепь. Вотувидишь.
– Зачем, можно простозавязывать ее узлом.
– И овечий череп тоже склею.
– Он вдребезги разбился.
– Я его склею.
– Давай задернем шторы. Уменя такое чувство, будто к нам заглядывают злые духи.
– Мы окружены духами.Шторами от них не спастись. Но я зашторил окна и, обойдя стол, всталза ее стулом,
чуть касаясь пальцем ее шеи. Тело у неебыло прохладное, почти холодное, – она вздрогнула, выгнулашею. Больше она никак не отозвалась на мое прикосновение, но ячувствовал, что наши тела связывает непостижимая общность. Пришловремя объясниться и на словах. Слова стали другие, пророческие,доступные лишь посвященным.
– Я знаю, –сказала она, – их толпы. Со мной никогда такого не было.Слышишь море? Совсем рядом шумит, а ветра нет.
Мы прислушались.
– Брэдли, запри, пожалуйста,входную дверь.
Я встал, запер дверь и снова сел, глядяна Джулиан.
– Тебе холодно?
– Нет… это не холод.
– Я понимаю.
На ней было голубое в белых ивовыхлистьях платье, в котором она убежала из дому, на плечах –легкий шерстяной плед с кровати. Она смотрела на меня большими,широко раскрытыми глазами, и лицо ее то и дело вздрагивало. Былопролито немало слез, но больше она не плакала. Она так заметноповзрослела, и это так ей шло. Уже не ребенок, которого я знал, ночудесная жрица, пророчица, храмовая блудница. Она пригладила волосы,зачесала их назад, и лицо ее, беззащитное, отрешенное, обрелодвусмысленную красноречивость маски. У нее был ошеломленный, пустойвзгляд статуи.
– Ты мое чудо, мое чудо.
– Так странно, –сказала она. – Я сама будто совсем исчезла. Со мной ещеникогда такого не было.
– Это от любви.
– От любви? Вчера ипозавчера я думала, что люблю тебя. А такого не было.
– Это бог, это черный Эрот.Не бойся.
– Я не боюсь… Простоменя перевернуло, и я вся пустая. И вокруг все незнакомое.
– И мне тоже.
– Да. Интересно. Знаешь,когда мы были нежные, тихие, у меня было такое чувство, что тыблизко, как никто никогда не был. А теперь я как будто одна… ине одна… я… я… Это ты – я, это мы оба.
– Да, да.
– Ты даже похож на меня. Ясловно в зеркало смотрюсь.
Удивительно, мне казалось, что это ясам говорю. Я говорил через нее, через чистую ответную пустоту еесущества, опустошенного любовью.
– Раньше я смотрела тебе вглаза и думала: «Брэдли!» Теперь у тебя нет имени.
– Мы заворожены.
– Мы соединены навек, ячувствую. Это вроде… причащения.
– Да.
– Слышишь поезд? Как ясностучит.
Мы слушали грохот, пока он не стихвдали.
– А когда приходитвдохновение, то есть когда пишешь, тоже так бывает?
– Да, – сказал я.
Я знал, что так бывает, хотя сам покаеще ни разу этого не испытал. Теперь я смогу творить. Хотя я все ещене вышел из мрака, но пытка осталась позади.
– Правда, это одно и то же?
– Да, – сказаля. – Потребность человеческого сердца в любви и в знаниибезгранична. Но большинство людей осознают это, только когда любят.Тогда они твердо знают, чего хотят.
– А искусство…
– Эта же потребность…очищенная… присутствием… возможно… божественнымприсутствием.
– Искусство и любовь…
– Перед обоими стоятизвечные задачи.
– Теперь ты станешь писать,да?
– Да, теперь я буду писать.
– Мне больше ничего ненадо, – сказала она, – будто объяснилось,почему мы должны были соединиться. Но не в объяснении дело. Мы простовместе. Ах, Брэдли, смешно, но я зеваю!
– И мое имя вернулось комне! – сказал я. – Пойдем. В постель и спать.
– По-моему, я в жизни ещетак изумительно не уставала и так не хотела спать.
Я довел ее до кровати, и она заснула,не успев надеть ночную рубашку, – как в первую ночь. Мнесовсем расхотелось спать. Я был в бодром, приподнятом настроении. И,держа ее в объятиях, я знал, что верно поступил, не уехав в Лондон.Пытка дала мне право остаться. Я обнимал ее и чувствовал, как теплопростой домашней нежности возвращается в мое тело. Я думал о беднойПрисцилле и о том, как завтра я поделюсь своей болью с Джулиан.Завтра я скажу ей все-все, и мы вернемся в Лондон выполнять будничныезадачи и обязанности, и начнется повседневность совместной жизни.
Я спал крепким сном. И вдруг грохот –и снова, и снова грохот. Я был евреем, скрывался от нацистов, и ониобнаружили меня. Я слышал, как они, словно солдаты на картине Учелло,бьют алебардами в дверь и кричат. Я шевельнулся – Джулиан так илежала у меня в объятиях. Было темно.
– Что это?
Ее испуганный голос вернул меня кдействительности, меня охватил ужас.
Кто-то стучал и стучал в дверь.
– Кто же это? –Она села. Я чувствовал ее теплые темные очертания рядом и будтовидел, как светятся у нее глаза.
– Не знаю, –сказал я, тоже садясь и обхватив ее руками. Мы прижались друг кдругу.
– Давай молчать и не будемзажигать свет. Ах, Брэдли, мне страшно.
– Не бойся, я с тобой. –Я сам так испугался, что почти не мог ни думать, ни говорить.
– Тсс. Может, уйдут.
Стук, прекратившийся на секунду,возобновился с новой силой. В дверь били металлическим предметом.Было слышно, как трещит дерево.
Я зажег лампу и встал. Увидел, какдрожат мои босые ноги. И натянул халат.
– Оставайся тут. Я пойдупосмотрю. Запрись.
– Нет, нет, я тоже выйду…
– Оставайся тут.
– Не открывай дверь, Брэдли,не надо…
Я зажег свет в маленькой прихожей. Стуксразу же прекратился. Я молча стоял перед дверью, уже зная, кто там.
Очень медленно я открыл дверь, иАрнольд вошел, вернее, ввалился в прихожую.
Я зажег свет в гостиной, он прошел замной и положил на стол огромный гаечный ключ, которым дубасил вдверь… Тяжело дыша, не глядя на меня, он сел.
Я тоже сел, прикрывая голые, судорожноподрагивавшие колени.
– Джулиан… здесь? –спросил Арнольд хрипло, как будто он был пьян, но пьян он, конечно,не был.
– Да.
– Я приехал… еезабрать…
– Она не поедет, –сказал я. – Как вы нас нашли?
– Мне сказал Фрэнсис. Ядолго приставал к нему, и он сказал. И про телефонный звонок тоже.
– Какой телефонный звонок?
– Не притворяйтесь, –сказал Арнольд, наконец взглянув на меня. – Он сказал мне,что звонил вам сегодня утром насчет Присциллы.
– Понятно.
– Вы не могли вылезти…из своего любовного гнездышка… даже когда ваша сестра…покончила с собой.
– Я собираюсь в Лондонзавтра. Джулиан поедет со мной. Мы поженимся.
– Я хочу видеть свою дочь.Машина под окнами. Я заберу Джулиан с собой.
– Нет.
– Может быть, вы еепозовете?
Я встал. Проходя мимо стола, я взялгаечный ключ. Я пошел в спальню, дверь была закрыта, но не заперта, явошел и запер ее за собой.
Джулиан оделась. Поверх платья онанакинула мой пиджак. Он доходил ей до бедер. Она была очень бледна.
– Твой отец.
– Да. Что это?
Я швырнул гаечный ключ на кровать.
– Смертельное оружие. Ононам ни к чему. Лучше выйди и поговори с ним.
– Ты…
– Я за тебя заступлюсь. Ни очем не беспокойся. Давай все ему объясним – и пускай едет.Пошли, нет, подожди минуту. Я надену брюки.
Я быстро надел рубашку и брюки. И судивлением увидел, что только начало первого.
Я вернулся в гостиную вместе с Джулиан.Арнольд встал. Мы смотрели на него через неприбранный стол, слишкомустали и не смогли убрать остатки ужина. Я обнял Джулиан за плечи.
Усилием воли Арнольд овладел собой,явно решив обойтись без крика. Он сказал:
– Девочка моя…
– Здравствуй.
– Я приехал, чтобы отвезтитебя домой.
– Мой дом здесь, –сказала Джулиан.
Я стиснул ее плечо и тотчас отошел,решив сесть, а им предоставив стоять друг против друга.
Арнольд, в легком плаще, измученный,взволнованный, казался взломщиком-маньяком. Блеклые глаза уставилисьв одну точку, губы дрожали, будто он беззвучно заикался.
– Джулиан… уедем…ты не можешь остаться с этим человеком… это безумие…Посмотри, вот письмо от твоей матери, она просит тебя вернутьсядомой… я кладу его здесь, вот, прочти, пожалуйста. Как тыможешь быть такой безжалостной, бессердечной, оставаться здесь и…ведь вы, наверное… после того как бедная Присцилла…
– А что с Присциллой?
– Так он тебе не сказал? –воскликнул Арнольд. Он не смотрел на меня. Он стиснул зубы, лицо егодрогнуло – возможно, он пытался скрыть торжество или радость.
– Что с Присциллой?
– Присцилла умерла, –сказал я. – Она вчера покончила с собой, приняв слишкомбольшую дозу снотворного.
– Он узнал это сегодняутром, – сказал Арнольд. – Ему Фрэнсис сообщилпо телефону.
– Это верно, –подтвердил я. – Когда я сказал тебе, что еду в гараж, япоехал звонить Фрэнсису, и он мне сообщил.
– И ты мне не сказал? Тыскрыл… и после этого мы… весь день мы…
– О-о, –простонал Арнольд.
Джулиан не обратила на него внимания,она пристально смотрела на меня, кутаясь в пиджак, воротник его былподнят, окружая ее взъерошенные волосы, она обхватила руками горло.
– Как же так?
Я поднялся.
– Это трудно объяснить, –сказал я, – но, пожалуйста, попробуй понять: Присцилле яуже ничем не мог помочь. А тебе… Я должен был остаться…и нести бремя молчания. Это не бессердечность.
– Похоть, вот как этоназывается, – сказал Арнольд.
– О, Брэдли…Присцилла умерла…
– Да, – сказаля, – но ведь я же тут ничего не могу поделать, и…
Глаза Джулиан наполнились слезами, онизакапали на отвороты моего пиджака.
– Ах, Брэдли… как тымог… как мы могли… бедная, бедная Присцилла… этоужасно…
– Полнаябезответственность, – сказал Арнольд. – Илидаже ненормальность. Бездушие. Сестра умерла, а он не может вылезтииз постели.
– Ах, Брэдли… беднаяПрисцилла…
– Джулиан, я собиралсясказать тебе завтра. Завтра я бы все тебе сказал. Сегодня я долженбыл остаться. Ты видела, как все получилось. Мы оба не принадлежалисебе, мы не могли уехать, так было суждено.
– Он сумасшедший.
– Завтра мы вернемся кповседневности, завтра будем думать о Присцилле, и я все расскажутебе и расскажу, как я страшно виноват…
– Я виновата, –сказала Джулиан. – Все из-за меня. Ты с ней бы остался.
– Да разве остановишьчеловека, если он решился покончить с собой? Наверно, неправильнодаже и вмешиваться. Жизнь у нее стала совсем беспросветная.
– Удобное оправдание, –сказал Арнольд. – Значит, вы считаете, что раз Присциллаумерла, тем лучше для нее, да?
– Нет. Я просто говорю, что…можно думать и так… Я не хочу, чтобы Джулиан считала, что…Ах, Джулиан, конечно, надо было тебе сказать.
– Да… Мне кажется,это злой рок преследует нас… Ах, Брэдли, почему ты не сказал?
– Иногда надо молчать, дажекогда и очень больно. Я нуждался в твоем утешении, конечно, нуждался.Но было что-то важнее.
– Удовлетворить сексуальныепотребности пожилого мужчины, – сказал Арнольд. –Подумай, Джулиан, подумай, ведь он на тридцать восемь лет тебястарше.
– Нет, – сказалаДжулиан, – ему сорок шесть, значит… Арнольд издалкороткий смешок, и судорога опять прошла по его лицу.
– Он так сказал тебе, да?Ему пятьдесят восемь. Спроси сама.
– Не может быть…
– Посмотри в биографическомсправочнике.
– Меня там нет.
– Брэдли, сколько тебе лет?
– Пятьдесят восемь.
– Когда тебе будет тридцать,ему будет под семьдесят, – сказал Арнольд. –Пошли. Я думаю, этого достаточно. Мы никому ничего не говорили,поэтому не будем поднимать шума. Я вижу, Брэдли даже убрал свое тупоеоружие. Пошли, Джулиан. Поплачешь в машине. Сразу будет легче. Пошли.Он уже не станет тебя удерживать. Посмотри на него.
Джулиан взглянула на меня. Я закрыллицо руками. – Брэдли, убери, пожалуйста, руки. Тебедействительно пятьдесят восемь?
– Да.
– Неужели ты сама не видишь?Неужели не видишь? Она пробормотала:
– Да… теперь…
– Разве это важно? –сказал я. – Ты говорила, что тебе все равно, сколько мнелет.
– Не надо жалких слов, –сказал Арнольд. – Давайте сохраним чувство собственногодостоинства. Ну, пошли, Джулиан. Брэдли, не думайте, что ябезжалостный. Всякий бы отец так поступил.
– Разумеется, –сказал я, – разумеется. Джулиан сказала:
– Это ужасно – насчетПрисциллы, ужасно, ужасно…
– Спокойно, –сказал Арнольд. – Спокойно. Пошли. Я сказал:
– Джулиан, не уходи. Ты неможешь так уйти. Я хочу объяснить тебе все как следует наедине.Конечно, если ты ко мне переменилась, ничего не поделаешь. Я отвезутебя, куда ты хочешь, и мы распрощаемся. Но я прошу тебя, не оставляйменя сейчас. Я прошу тебя ради… ради…
– Я запрещаю тебеоставаться… – сказал Арнольд. – Я расцениваюваш поступок, Брэдли, как развращение малолетних. Простите, чтоупотребляю такие сильные выражения. Я мучился, я злился, а теперьстараюсь изо всех сил быть разумным и добрым. Давайте посмотрим навещи здраво. Я не могу уехать, я не уеду без тебя.
– Я хочу объяснить тебе, –сказал я, – я хочу объяснить про Присциллу.
– Но как же?.. –сказала она. – Боже мой, боже мой. Она беспомощнорасплакалась. У нее дрожали губы. Душа у меня разрывалась на части,тело терзала физическая боль, бесконечный ужас.
– Не бросай меня, любимая, яумру.
Я подошел к ней и робко дотронулся дорукава пиджака.
Арнольд быстро обогнул стол, схватил ееза другую руку и потащил в прихожую. Я пошел за ними. Через открытуюдверь спальни я увидел тяжелый гаечный ключ, валявшийся на белыхпростынях. Я мгновенно схватил его и встал, загородив дверь.
– Джулиан, я не могу сейчастебя отпустить, я сойду с ума, пожалуйста, не уезжай, ты должнаостаться со мной хоть ненадолго, мне надо оправдаться перед тобой…
– Вам нет оправдания, –сказал Арнольд. – Зачем спорить? Неужели вы не видите, чтовсе кончено? Подурачились с глупой девчонкой – и будет. Чарыразвеялись. И отдайте мне ключ. Мне не нравится, как вы его держите.
Я отдал ему гаечный ключ, но продолжалстоять в дверях. Я сказал:
– Джулиан, решай.
Джулиан попробовала совладать сослезами и рывком высвободилась из рук отца.
– Я не поеду с тобой. Яостанусь тут, с Брэдли.
– Слава богу, –сказал я, – слава богу.
– Я хочу выслушать все, чтомне скажет Брэдли. Я вернусь в Лондон завтра. Я не оставлю Брэдлиодного среди ночи.
– Слава богу.
– Ты поедешь со мной, –сказал Арнольд.
– Нет, не поедет. Она жесказала. А теперь уходите, Арнольд, одумайтесь. Вы что – хотитедраться? Хотите размозжить мне голову ключом? Обещаю вам, я привезуДжулиан завтра в Лондон. Ее никто не станет принуждать. Поступит, какзахочет. Я не украду ее.
– Уезжай, пожалуйста, –сказала она. – Прости. Ты такой добрый и спокойный, но япросто должна остаться на эту ночь. Честное слово, я приеду ивыслушаю все, что ты скажешь. Но, ради бога, оставь меня с нимпоговорить. Нам необходимо поговорить, понять друг друга. Ты тут нипри чем.
– Она права, –сказал я.
Арнольд не взглянул на меня. Онпристально смотрел на дочь, в глазах его было отчаяние. Он судорожновздохнул.
– Ты обещаешь завтраприехать?
– Да. До завтра.
– Ты обещаешь приехатьдомой?
– Да.
– И не надо больше…сегодня ночью… о боже… если б ты знала, что ты со мнойсделала…
Я отошел от двери, и Арнольд зашагал втемноту. Я зажег свет на крыльце. Как будто провожал гостя. Мы сДжулиан стояли, точно муж с женой, и смотрели вслед Арнольду, шедшемук машине. Раздался грохот – это он швырнул в багажник гаечныйключ. Вспыхнули фары, и стала видна посыпанная гравием дорожка,клочки ярко-зеленой травы и белые столбики ограды. Потом машина крутоповернула, фары осветили открытые ворота и стали удаляться по дороге.Я потянул Джулиан за собой в дом, захлопнул дверь и упал перед ней наколени, я обнимал ее ноги и прижимался головой к кромке голубогоплатья.
Секунду она терпела это объятие, потомосторожно высвободилась и, пройдя в спальню, села на кровать. Япоследовал за ней и попытался ее обнять, но она мягко, почтимашинально меня оттолкнула.
– Ах, Джулиан, ведь мы непотеряли друг друга? Мне так стыдно, что я наврал про свой возраст,глупо ужасно. Но это неважно, совсем неважно теперь, правда? Не мог ясегодня утром вернуться в Лондон. Я знаю, это преступление. Но ясовершил преступление, потому что люблю тебя.
– Я так запуталась, я совсемзапуталась… – Дай я объясню тебе, как…
– Пожалуйста, не надо. Я немогу слушать, я просто не в силах слушать… Такой удар…все рухнуло… я лучше… пойду умоюсь, а потом лягу ипопытаюсь уснуть.
Она вышла, вернулась, сняла платье инадела темно-синюю шелковую ночную рубашку поверх белья. Онадвигалась как лунатик.
– Джулиан, спасибо, что тыосталась. Я молюсь на тебя, я бесконечно тебе благодарен за то, чтоты осталась. Джулиан, ты пожалеешь меня, правда? Ты же одним мизинцемможешь лишить меня жизни.
Едва передвигая ноги, как старуха, онастала с трудом залезать в кровать.
– Вот и хорошо, –сказал я. – Мы поговорим утром. А теперь уснем. Обнимемсяи уснем, и нам станет легче, верно?
Она хмуро посмотрела на меня, слезы наее лице высохли.
– Можно мне остаться стобой, Джулиан?
– Брэдли… милый…лучше я побуду одна. Меня как будто выпотрошили… сломали…мне нужно собраться с мыслями… лучше я побуду одна…
– Хорошо, я понимаю, любимаямоя, родная. Я не стану… мы поговорим утром. Только скажи, чтоты прощаешь меня.
– Да, да.
– Спокойной ночи, любимая.
Я поцеловал ее в лоб, быстро встал,потушил свет и закрыл дверь. Потом я пошел и запер входную дверь назамок и на задвижку. Я ко всему был готов. Даже к возвращениюАрнольда с гаечным ключом. Я сел в кресло в гостиной и пожалел, чтоне захватил с собой виски.
Я решил не ложиться.
Мне было так больно и страшно, что дажетрудно было думать. Мне хотелось скрючиться от боли и застонать. Какона ко всему отнесется? К тому, что ее отец разоблачил и унизил меня?Арнольду не пришлось пускать в ход тупое орудие. Он и так победил. Кчему приведет мое умолчание о смерти Присциллы? О, если бы толькоуспеть и самому ей все рассказать. Вдруг Джулиан посмотрит на менядругими глазами и увидит в новом свете? Вдруг я покажусь ейпохотливым рехнувшимся стариком? Я должен объяснить ей, что не радипостели я скрыл от нее смерть Присциллы, бросил Присциллу –сперва живую, потом мертвую – на чужих людей. Все гораздоважнее, чем может показаться, это – как верность некоему обету,как повеление свыше, то, чему нельзя изменить. Неужели всепредставится ей сейчас вздором? Неужели – и, боюсь, это быласамая невыносимая мысль – разница между сорока шестью ипятьюдесятью восемью годами окажется роковой? Потом я стал думать оПрисцилле: как все грустно, как печален ее конец. Казалось, толькосейчас до моего сердца начал доходить ужас ее гибели, и япочувствовал никому уже не нужную, подлинную любовь к ней. Надо былонайти способ ее утешить. Наверно, можно было что-то придумать. Менястало клонить ко сну, я встал и начал бродить по комнате. Я открылдверь спальни, прислушался к ровному дыханию Джулиан, помолился.Потом зашел в ванную и посмотрелся в зеркало. Нездешнее сияниеисчезло с моего лица. Вокруг глаз собрались морщины. На лбу залеглискладки. Тусклую желтоватую кожу испещрили красные жилки. Я былизможденный и старый. Но Джулиан спокойно спала, моя надежда спала сней рядом. Я вернулся в гостиную, откинул голову на спинку кресла итут же заснул. Мне снилось, что мы с Присциллой снова маленькие ипрячемся в магазине под прилавком.
Проснулся я ранним серым утром,пятнистый свет делал чужую комнату страшной. Предметы залегли вокруг,как спящие звери. Все было словно накрыто грязными, пыльнымипростынями. Сквозь просветы в небрежно задернутых шторах виднелосьрассветное небо, бледное, хмурое, бесцветное; солнце еще не взошло.
Меня охватил ужас, потом я всевспомнил. Я поднялся с кресла, тело у меня затекло и ныло, ячувствовал какой-то противный запах, возможно, свой собственный. Ярванулся к двери, волоча затекшую ногу и хватаясь за спинки стульев.У двери спальни я прислушался. Тишина. Очень осторожно я приоткрылдверь и просунул голову. В комнате трудно было что-либо разглядеть –рассвет, крапчатый, как фотография в дешевой газете, скорее мешал,чем помогал видеть. Кровать была в беспорядке. Мне казалось, что яразличаю очертания Джулиан. Потом я увидел, что это только скомканныепростыни. Комната была пуста.
Я тихо позвал ее, побежал в другиекомнаты. Я даже, как безумный, заглянул в шкафы. В доме ее не было. Явыскочил на крыльцо, обогнул дом, выбежал на каменистый двор,спустился к дюнам, я звал ее уже громко, что было силы. Вернувшись кдому, я стал нажимать на сигнал машины – снова и снова, нарушаянабатным гулом пустой, совершенно спокойный рассвет. Никто неоткликнулся. Она уехала. В этом не было сомнений.
Я вернулся в дом, зажег все лампы –иллюминация отчаяния посреди занимающегося дня – и сноваобыскал все комнаты. На туалетном столике лежала пачка пятифунтовыхбумажек – сдача после покупки платьев: я настоял тогда, чтобыона держала их в сумочке. Новая сумочка, которую она купила во время«налета на магазины», исчезла. Все новые платья осталисьв шкафу. Ни письма, ни записки для меня. Она ушла в ночь, с сумочкой,в голубом с ивовыми листьями платье, без пальто, не сказав нислова, – выскользнула из дома, пока я спал.
Я бросился к машине, нащупывая вкарманах брюк ключи, бегом вернулся в дом и обшарил карманы пиджака.Неужели Джулиан унесла ключи от машины, чтобы я не догнал ее? Наконеця нашел ключи на столике в прихожей. Дымное небо стало светлеть,наливаться лучистой голубизной, а в зените сияла огромная утренняязвезда. Конечно, я не мог сразу завести машину. Наконец она завелась,рванулась вперед, задела за столб ворот и запрыгала по ухабистойдороге со всей скоростью, на какую была способна. Вставало солнце.
Я выбрался на шоссе и повернул кстанции. Платформа игрушечного полустанка была пуста.Железнодорожник, шагавший вдоль полотна, сказал, что ночные поездатут не останавливаются. Я выехал на главное шоссе и двинулся кЛондону. Солнце светило холодно и ярко, по шоссе уже мчались машины.Травянистые обочины были пусты. Я повернул назад и поехал черездеревню мимо церкви. Я даже остановился и зашел в церковь. Конечно,все напрасно. Я повел машину обратно и ворвался в коттедж, сам передсобой прикидываясь, будто верю, что она могла вернуться, пока меня небыло. Дом с распахнутой дверью, перевернутый вверх дном, с зажженнымилампами, бесстыдно пустой, стоял в ярком свете солнца. Я направился кдюнам, уперся капотом в стопу жесткой редкой травы и песка. Я обежалдюны и спустился к морю, крича: «Джулиан, Джулиан».Восходящее солнце освещало спокойное зеркальное море, ровновытянувшееся вдоль откоса из овальных камней.
– Подожди, Брэд, пустьРоджер выйдет первым.
Кристиан крепко ухватила меня за рукав.С каменным лицом Роджер поднялся с места и, поеживаясь под взглядомприсутствующих, зашагал вдоль скамей к дверям церкви, твердо,по-военному печатая шаг. Парчовый занавес сомкнулся, скрыв гробПрисциллы, которому предстояло теперь отправиться в кремационнуюпечь, и кошмарная литургия осталась позади.
– Что теперь? Домой?
– Нет, походим немного посаду, так принято. Во всяком случае, в Америке. Я только скажунесколько слов вон тем женщинам.
– Кто они?
– Не знаю. ПриятельницыПрисциллы. Кажется, одна у нее убирала. Мило, что они пришли напохороны, правда?
– Да, очень.
– Тебе надо поговорить сРоджером.
– Мне не о чем говорить сРоджером.
Мы медленно двинулись к боковому крылу.Фрэнсис, суетившийся у дверей, отступил в сторону, чтобы пропуститьженщин; увидев нас, он скривил рот в вымученной улыбке и вышел в сад.
– Брэд, кто написал стихи,которые декламировал тот человек?
– Браунинг, Теннисон.
– Чудесные, правда? И какраз то, что нужно. Я не могла удержаться от слез.
Роджер договорился о кремации и выдумалэту ужасную декламацию стихов. Церковного отпевания не было.
Мы вышли в сад. С мрачного, впросветах, неба сеялся мелкий дождь. Видно, хорошая погода кончилась.Я стряхнул руку Кристиан и раскрыл зонтик.
Роджер – черный модный костюм,достойный вид вдовца, мужественно переносящего утрату, –благодарил чтеца и кого-то из распорядителей крематория. Служители,несшие гроб, уже ушли. Кристиан разговаривала с тремя женщинами,которые преувеличенно восторгались мокрыми азалиями. Фрэнсис, идярядом со мной под моим зонтом, вновь с небольшими вариациями повторялто, что уже несколько раз рассказывал мне за последние Дни. Он то идело всхлипывал. Во время заупокойной церемонии он плакал в голос.
– Я только на минутуподнялся, я не думал задерживаться. Я встретил его днем во дворе, аон говорит, почему бы вам не зайти на чашечку чая. Присцилла была впорядке, и я сказал, я пойду наверх, меня звали в гости, и мнеказалось, она – в порядке, и она сказала, что хочет принятьванну. Ну, я поднялся наверх, а он предложил мне выпить, и, богзнает, чего он туда подмешал, я думаю, подсыпал наркотиккакой-нибудь, честно, Брэд, или снотворное. Я пить умею, но это зельесбило меня с копыт, а тут он стал ко мне приставать. Я первый неначинал, Брэд, клянусь богом, только мне весело было, и я сильноналакался, наверно, а он говорит – оставайтесь ночевать, а яговорю, я спущусь, посмотрю, как Присцилла… а уже было жуткопоздно… Ох, господи… И я пошел вниз, и она спала, язаглянул к ней в комнату, и она спала, вид был как всегда, всенормально, все тихо, и я снова к нему поднялся и провел с ним ночь,мы еще выпили и… О боже… А когда я проснулся, было ужепоздно – он, верно, чего-то подмешал в стакан, простое вискименя бы так не свалило – и Ригби уже ушел на работу. Ячувствовал себя таким подлецом, на душе кошки скребли, и я спустилсявниз. Присцилла еще спала, я не стал ее трогать, но потом мнепоказалось, что она как-то странно дышит, я принялся ее будить ипозвонил в больницу, сто лет прошло, пока приехала карета, я поехал сней, она была еще жива, а потом я ждал в больнице, и они сказали,видно, она наглоталась таблеток уже давно, еще днем, и теперь уженичего нельзя сделать. О боже, Брэд, как мне жить после этого, как,как…
– Замолчите вы, –сказал я. – Вы не виноваты. Это моя вина.
– Брэд, простите меня.
– Перестаньте скулить, какбаба. Уйдите, оставьте меня в покое. Вы не виноваты. Так былосуждено. Оно и лучше. Нельзя спасти того, кто хочет умереть. Так онолучше.
– Вы велели мнеприсматривать за ней, а я…
– Уходите.
– Куда мне идти? Куда? Брэд,не гоните меня, я сойду с ума, мне надо быть с вами, не то я рехнусьот горя. Простите меня, Брэд, помогите мне, слышите? Я сейчас пойду квам, все вымою, приберу, я чисто приберу, ну, пожалуйста, позвольтемне остаться у вас, я все буду делать и даже денег просить не буду…
– Я не хочу вас видеть.Чтобы духу вашего не было у меня в доме.
– Я наложу на себя руки,правда.
– Ваше дело.
– Но ведь вы прощаете меня,Брэд, вы меня простили?
– Простил, простил. Толькооставьте меня в покое, пожалуйста.
Я накренил зонтик в другую сторону и,повернувшись спиной к Фрэнсису, направился к воротам.
Кто-то спешил следом за мной по лужам.Шлеп-шлеп. Кристиан.
– Брэд, ты должен,понимаешь, должен поговорить с Роджером. Подожди его, он просит. Унего к тебе дело. Ах, Брэд, не беги так! Просто ужасно. Все равно ятебя не отпущу! Подожди, не убегай. Вернись, ну пожалуйста, ипоговори с Роджером. Прошу тебя.
– Ему мало того, что он убилмою сестру. Он еще лезет ко мне со своими делами.
– Ну секундочку. Секундуподожди. Ну подожди же, вон он идет.
Я задержался под пышной и безвкуснойаркой ворот. Ко мне подошел Роджер. Даже макинтош у него был черный.
– Печальная история, Брэдли.Я знаю, я очень виноват. Я поглядел на него и повернулся, чтобы уйти.
– Как наследник Присциллы…Я остановился.
– Естественно, Присцилла всеоставила мне. Но я понимаю, что семейные сувениры – а их,пожалуй, немало, фотографии и прочее – переходят к вам. А есливам хочется что-нибудь на память, только скажите. Или, может, мнесамому отобрать? Ну, безделушку, которую она держала на туалетномстолике, или еще что-нибудь.
Он зонтиком задел мой зонт, и яотпрянул. Из-за спины Роджера с жадным любопытством человека, непричастного твоему горю, выглядывало подвижное, любопытное лицоКристиан. На ней был темно-зеленый плащ и нарядная прорезиненнаячерная шляпа вроде сомбреро, только поменьше. Зонтика у нее не было.Фрэнсис присоединился к поклонницам азалий.
Я ничего не сказал Роджеру –просто посмотрел на него.
– В завещании все яснееясного. Я, конечно, покажу вам копию. И, надеюсь, вы не откажетесьвернуть мне кое-какие вещи Присциллы – например, украшения.Можно отправить заказной бандеролью. Нет, пожалуй, я лучше сам зайдуза ними. Вы будете днем дома? Миссис Эвендейл любезно предложила мнезабрать вещи Присциллы, которые остались у нее…
Я повернулся к нему спиной и зашагал поулице. Вдогонку раздался его голос:
– Я тоже очень расстроен…очень… но что поделаешь…
Кристиан нырнула ко мне под зонтик и,вновь завладев моей рукой, пошла рядом. Мы поравнялись с маленькимжелтым «Остином», стоявшим у счетчика платной стоянки. Зарулем сидела Мэриголд. Она поздоровалась со мной, когда мы шли мимо,но я не обратил на нее внимания.
– Кто это? –спросила Кристиан.
– Любовница Роджера.
Через несколько минут «Остин»нас обогнал. Мэриголд правила одной рукой, другой обнимала за шеюРоджера. Его голова лежала у нее на плече. Да, действительно, он былочень расстроен, очень.
– Брэд, не беги так. Хочешь,я тебе помогу? Хочешь, я выведаю, где Джулиан?
– Нет.
– А ты разве знаешь, гдеона?
– Нет. Будь добра, уберисвою руку.
– Хорошо… но толькоразреши, я тебе помогу, я не оставлю тебя одного после всего этогокошмара. Поедем ко мне, поживи в Ноттинг-Хилле, ну пожалуйста, прошутебя. Я буду за тобой ухаживать, мне будет приятно. Поедем?
– Спасибо, нет.
– Но, Брэд, что же тысобираешься делать? Я имею в виду Джулиан. Нужно ведь что-топредпринять. Если бы я знала, где она, я бы сказала тебе, ей-богу.Может, Фрэнсис ее поищет? У него стало бы легче на сердце, если бы онмог хоть что-то для тебя сделать. Сказать ему?
– Не надо.
– Но где, где она? Где онаможет быть, как ты думаешь? Ты же не думаешь, что она покончила ссобой?
– Нет, конечно, –сказал я. – Она с Арнольдом.
– Наверно, ты прав. Я невидела Арнольда с…
– Он приехал и увез ееночью. Насильно. Держит ее где-нибудь взаперти и читает нотации. Ноона скоро улизнет от него и придет ко мне. Как в прошлый раз. Вот ивсе, и не о чем больше говорить.
– Ну-у, что ж. –Кристиан бросила на меня быстрый, внимательный взгляд из-под черногосомбреро. – А как ты вообще-то себя чувствуешь, Брэд?Некому о тебе позаботиться, а нужно бы, очень нужно…
– Не приставай ко мне, будьдобра. И держи Фрэнсиса в Ноттинг-Хилле. Я не хочу его видеть. Асейчас, ты меня извини, я возьму такси. Ну, пока.
Да, все, что произошло, было прощепростого. Теперь я видел все как на ладони. Арнольд, должно быть,вернулся, когда я спал, и то ли обманом, то ли силой заставил Джулиансесть в машину. Может быть, вызвал ее поговорить. И с ходу дал газ.Она, наверно, хотела выскочить. Но ведь она обещала мне никогда этогобольше не делать. К тому же ей, несомненно, хотелось убедить отца. Итеперь они где-то вместе, спорят, сражаются. Он держит ее где-нибудьпод замком. Но скоро она убежит от него и вернется ко мне. Не можетона бросить меня вот так, без единого слова.
Конечно, я ездил в Илинг. Вернувшись вЛондон, я сперва заехал к себе: а вдруг там записка или письмо; затемотправился в Илинг. Я поставил машину прямо перед домом, подошел кдверям и позвонил. Никто не ответил. Я сел в машину и стал ждать.Прошел час. Я вышел и принялся ходить взад-вперед по тротуарунапротив. Я заметил, что из окошка на лестничной площадке второгоэтажа за мной следит Рейчел. Через несколько минут окно отворилось,она крикнула: «Ее здесь нет!» – и захлопнула окно.Я уехал, поставил машину в гараж, где брал ее напрокат, и пошелдомой. Отныне я решил: дозор нести надо у себя в квартире –куда же еще деваться Джулиан, когда она убежит от отца? Отлучился явсего один раз – на похороны Присциллы.
Вернувшись с похорон, я лег в постель.Явился Фрэнсис: он открыл дверь своим ключом. Попробовал заговоритьсо мной, сказал, что приготовит мне поесть, но я не обратил на неговнимания. Пришел Роджер, я велел Фрэнсису отдать ему те немногие вещиПрисциллы, которые у меня остались. Роджер ушел. Я его не видел.Когда стемнело, в спальню на цыпочках прокрался Фрэнсис и поставил накаминную полку рядом с «Даром друга» бронзовую женщину набуйволе. Я заплакал. И велел Фрэнсису уйти, совсем уйти из дома, нопрошел час, а он все еще возился на кухне.
Мир – это юдоль страданий.Пожалуй, в конечном счете это самое точное его определение. Человек –животное, постоянно страдающее от тревоги, боли и страха, жертватого, что буддисты зовут «dukha» – неослабной,неутолимой муки, испытываемой теми, кто жадно алчет призрачных благ.Однако в этой юдоли мук есть свои холмы и лощины. Все мы страдаем, нострадаем так чудовищно разнообразно. Кто знает, возможно, дляпросвещенного ума участь желчного миллионера кажется не легче участиголодного крестьянина. Быть может, миллионер даже в большей степенизаслуживает искреннего участия, поскольку обманчивые утехи искоротечные радости уводят его с истинного пути, а лишениякрестьянина, хочешь не хочешь, учат его мудрости. Однако такоесуждение пристало лишь просвещенным умам, если же их произнесут устапростого смертного, его справедливо обвинят в легкомыслии. Мы сполным основанием считаем, что умирать от голода в нищете болеетяжкий удел, чем зевать от скуки, утопая в роскоши. Если бы страданиялюдей были – попробуйте это себе представить – менеежестоки, если бы скука и мелкие житейские невзгоды были тягчайшимнашим испытанием и если бы – это представить уже трудней –мы не скорбели при утратах и принимали смерть как сон, наша моральбыла бы существенно или даже совершенно иной. Наш мир – юдольужаса, и это сознание не может не волновать каждого настоящегохудожника и мыслителя, омрачая его раздумья, разрушая здоровье,иногда просто сводя его с ума. Закрывать глаза на этот факт серьезныйчеловек может лишь себе на погибель, и все великие люди, которыеприкидываются, будто забыли об этом, только притворяются(тавтология!). Земля – планета, где царит рак, где людиповсеместно и повседневно, словно так и надо, мрут как мухи отболезней, голода и стихийных бедствий, где люди уничтожают друг другатаким чудовищным оружием, что не приснится и в страшном сне, где людизапугивают и мучают друг друга и лгут из страха всю жизнь. Вот накакой планете мы живем.
Однако препятствует ли этосовершенствованию морали? Сколько уж, мой дорогой друг, об этомговорено. Имеет ли художник право на радость? Должен ли тот, ктохочет утешить, непременно быть лжецом? И может ли провидец истиныбыть ее провозвестником? Где она, где должна быть область истинноглубокого духа? Неужели нам суждено вечно осушать людские слезы илихотя бы помнить о них, чтобы не подвергаться осуждению? У меня нетответа на эти вопросы. Ответ, возможно, очень длинный, а возможно –его нет вообще. Но пока существует Земля (что, конечно, ненадолго),этот вопрос будет бесить наших мудрецов, порой буквально превращая ихв злых гениев. Разве ответ на него не должен быть гениальным? Как,наверное, смеется бог (злой гений номер один)!
Все эти философствования, дорогой друг,служат очередным вступлением к апологии моей любви, выслушивать ихвам приходится уже не в первый раз. Любовные терзания? Чепуха! Нескажите. А восторги любви, упоение любви! Держа в объятияхпрекрасного юношу, Платон не считал зазорным думать, что он вступилна путь, ведущий к солнцу. Счастливая любовь освобождает нас от«этого», мы начинаем видеть окружающий мир. Несчастнаялюбовь помогает, во всяком случае, может помочь, приобщиться чистомустраданию. Спору нет, наше чувство слишком часто оказываетсязамутненным и отравленным ревнивыми подозрениями, ненавистью, низкимии подлыми «вот если бы» вздорного ума. Но даже здесьможно прозреть более возвышенные муки. И разве муки эти в какой-томере не созвучны всем прочим людским страданиям? Зевс, говорят,смеется над клятвами влюбленных, и мы, при всем сочувствии жертвамбезнадежной любви, порой не в силах сдержать улыбку, особенно еслиони молоды. Они оправятся, думаем мы. Возможно и да, только какойценой? Но бывают страдания, которых ничто не может стереть из памяти.Они остаются в нашей жизни как черные абсолюты. Счастливы те, на когоэти черные звезды роняют хотя бы слабый свет.
Конечно, меня мучили угрызения совести.Любовь не переносит смерти. Столкновение со смертью уничтожаетфизическое влечение. Любовь должна надеть на смерть личину, не топогибнет от ее руки. Мы не в состоянии любить мертвых. Мы любимпризрак, несущий нам тайное утешение. Иногда любовь принимает засмерть острую боль, которую можно вытерпеть и постепенно смягчить.
Но полный, бесповоротный конец?! Нет,тут она отводит глаза. (Ложный бог наказывает, истинный –убивает.) В лексиконе любви слово «конец» лишено смысла.(Нам пришлось бы преступить границы любви или менять ее суть.)Конечно, смерть Присциллы была рядом с моей любовью к Джулиан ужасными непредусмотренным несчастьем. Именно ощущение ее полнойнеуместности, ее… «невзаправдашности» привело меняк утайке истины и отсрочке отъезда, что так поразило мою любимую. Иэто бегство от фактов было огромной ошибкой, в результате которойсмерть сестры как бы кристаллизовалась в иную субстанцию, еще болеечуждую любви, еще более трудную для восприятия. Потом-то я все этопонял. Мне бы довериться будущему, не задумываясь, все поставить накарту, мне бы тут же помчаться к Джулиан и взять ее с собой в Лондон,в самую гущу неуместного, безжалостного ужаса.
Обо всем этом я думал в день похорон,лежа на кровати в спальне, пока Фрэнсис бесшумно ходил по квартире,придумывая, чем бы еще заняться. Занавеси на окнах не были задернуты,и я лежал на кровати, неотрывно глядя на каминную полку, где былиженщина на буйволе и «Дар друга». Меня душил неистовыйгнев, объектом которого был Арнольд, – низкое чувство,сродни ревности. Он, по крайней мере, ее отец, их связываютнеразрывные узы. А я, что есть у меня? Меня потом спрашивали, неужелия в самом деле думал, будто в ту страшную ночь он вернулся и увезДжулиан. Трудно ответить. Мое внутреннее состояние не так легкопередать, но я все же попытаюсь. Я чувствовал, что, если мне неудастся придумать мало-мальски правдоподобную гипотезу, котораяпозволит дать мало-мальски приемлемое объяснение происшедшему, яумру. Хотя, как я теперь понимаю, я думал не о реальной смерти, а омуках, горших, чем смерть. Как жить дальше с мыслью, что она взяла иушла от меня ночью без единого слова? Существует же какое-тообъяснение… Желал ли я ее все это время? Нескромный вопрос.
Как утопающий хватается за соломинку,так я попытался прибегнуть к последнему средству – страдатьчистым страданием. О, друзья мои по несчастью, все, кто, час от часутеряя надежду и строя хитроумные и нереальные планы, скорбит обутрате любимой, позвольте вам дать совет: страдайте чистымстраданием. Забудьте обиды, пустые сожаления, уколы унизительнойревности. Предайтесь незамутненной боли. Тогда в лучшем случае выобретете радость любви куда более чистой, чем прежде, в худшем –познаете тайны божества. В лучшем – вам будет дарованозабвение. В худшем – знание. Наш главный мучитель, конечно, –надежда, и я заключил с ней союз. Я надеялся, но прикрыл свою надеждуоблаком печали. Одна часть моего существа знала, что Джулиан менялюбит, составляет со мной одно, неотторжима от меня. Другая –вспоминала, ждала и стенала. Я не позволял им сообщаться: никакихпредположений, никаких обсуждений, никаких уступок. Я проводил дни,насколько было сил, в чистых и жгучих мучениях. Как отделаться отэтого образа муки? Недаром говорят о геенне огненной, об адскомпламени. И солдаты, которых в царской России прогоняли сквозь строй,не придумали ничего более точного в ответ на расспросы дотошногописателя, их товарища по заключению.
Время ожидания – самопожирающеевремя. Каждая минута, каждая секунда – бездонны. Каждый мигможет стать тем самым, единственным, когда произойдет то, о чеммечтаешь. И за тот же миг испуганное воображение успевает залететь навека вперед через бездны черного отчаяния. Лежа на спине в постели иглядя, как квадрат окна светлеет и вновь темнеет, темнеет и вновьсветлеет, я пытался сдержать, приостановить томительные конвульсиидуши. Странно, почему демонические страдания опрокидывают наснавзничь, а возвышенные страдания кладут ничком?
Я ускорю повествование и приведунесколько писем.
«Я знаю, что ты пришлешь мневесточку, как только сможешь. Я не выйду из дому даже на минуту. Ямертвец в ожидании Спасителя. Сила обстоятельств заставила меняоткрыть мою страсть, которую долг повелевал скрывать. Твойчудодейственный дар усилил мою любовь во сто крат. Я твой навеки. Язнаю, ты любишь меня, и всецело доверяюсь твоей любви. Нас нельзяпогубить. Ты скоро придешь ко мне, моя любимая, моя королева. Олюбимая, как я страдаю без тебя.
Б.»
«Дорогая Кристиан!
Имеешь ли ты какое-нибудь представлениео том, где сейчас Джулиан? Куда ее увез Арнольд? Он, верно, держит еевзаперти. Если до тебя дойдут хоть самые неопределенные слухи, еслиты хоть что-нибудь узнаешь, сообщи мне, ради бога.
Б.
Пожалуйста, сразу позвони или напишимне. Видеть тебя я не хочу». «Дорогой Арнольд!
Меня не удивляет, что Вы боитесь вновьвстретиться со мной лицом к лицу. Я не знаю, уговорами или силой Вызаставили Джулиан уехать с Вами, но не думайте, что Вам удастся насразлучить. Мы с Джулиан откровенно обо всем поговорили и поняли другдруга. После Вашего отъезда между нами было полное взаимопонимание.Ваши «разоблачения» ничего не изменили и не могутизменить. Вам невдомек, что есть такое чувство, – недаромо нем и не упоминается в Ваших романах. Мы с Джулиан молимся одному итому же богу. Мы нашли друг друга, мы любим друг друга, и для нашегобрачного союза нет препятствий. Не старайтесь их создать. Вы самивидели, Джулиан даже слушать Вас не хочет. Поймите, пожалуйста,наконец, что Ваша дочь выросла и сделала свой выбор. Рано или поздноВам придется признать, что она свободно и добровольно приняла решениев мою пользу. Естественно, она считается с Вашим мнением. И,естественно, поступит по-своему. Я жду ее с минуты на минуту. К томувремени, как. Вы получите это письмо, она, возможно, уже будет сомной.
Мне вполне понятно, почему Вывозражаете против ее выбора. Вопрос о моем возрасте, хотя исущественный, не может быть решающим. Дело не в этом. Вы сами писалимне, что разочаровались в своем творчестве. В глубине души Вы всегдазавидовали мне: ведь я сохранил свой талант чистым, а Вы – нет.Беспрерывное сочинение посредственных книг может хоть кому отравитьжизнь. Компромисс – удел чуть не каждого, но плохой художникоблекает его в форму вечной улики. Куда лучше молчание иосмотрительность более строгих к себе дарований. То, что я к тому жезавоевал любовь Вашей дочери, явилось, конечно, последней каплей.
Я сожалею, что нашей дружбе, или кактам еще назвать те отношения, которые помимо нашей воли столько летсвязывали нас, было суждено кончиться таким образом. Здесь не местописать элегию на эту тему. Я не собираюсь сводить счеты, я не могуВам простить одного: Вы препятствуете мне на пути к тому, чтобесконечно важнее, чем так называемая «дружба». Вы правы,лучше Вам не попадаться мне на глаза. Если Вам вздумается еще разнавестить меня, не приносите с собой тупого оружия. Мне не очень-топо вкусу угрозы и намеки на применение грубой силы. Позвольте Васуверить, я еще достаточно силен, и не надо меня дразнить.
Мы с Джулиан устроим свое будущее безпосторонней помощи – так, как сочтем нужным. Мы-то вполнепонимаем друг друга. Примиритесь с этим фактом и прекратите жестокиеи тщетные попытки заставить свою дочь делать то, чего она не хочет.
Б. П.»
«Брэд, миленький!
Спасибо, что написал. Я не знаю, гдеДжулиан (честно!), наверно, гостит у друзей. Я видела Арнольда, онтеперь смеется над всей этой историей. По правде говоря, мне несовсем понятно, почему ты так волнуешься. (Сначала ситуация казаласьмне довольно забавной!) Не спорю, Джулиан хорошенькая девочка, но несмотрит ли она на тебя как на дядюшку или жеребчика? Ничего непонимаю. Арнольд говорит, ты взял ее с собой на каникулы, а когдастал слишком на нее напирать, она дала тягу. Во всяком случае, этоего версия. Я считаю, все хорошо, что хорошо кончается, honni soilqui mal у pense 1,нет дыма, значит, нет и огня и т. д. и т. п. Я надеюсь, ты ужеуспокоился. Брэд, мне надо повидаться с тобой. Ну пожалуйста. Я точнознаю, что ты был дома, когда я заходила в последний раз, я виделатебя через стекло в передней (пора уж тебе знать, что через него всевидно, особенно если открыта дверь в гостиную!). Фрэнсис, наверно,еще у тебя (мне он, конечно, не нужен). Он совершенно помешан натебе, неудивительно, что ты думаешь, будто все остальные –тоже.
Брэд (это самая важная часть письма),мне надо кое-что тебе сказать. Я, пожалуй, жалею, что встретилаАрнольда, когда вернулась. Он мне нравится, мне интересно с ним, онзабавляет меня (а я люблю, когда меня забавляют). Но думаю, чтопросто на безрыбье и рак рыба.
Брэд, я вернулась из-за тебя (тызнал?). И я все еще здесь из-за тебя. Я на самом деле к тебепривязана, я никогда до конца не отказывалась от тебя. Ипо-настоящему ты еще забавнее, чем Арнольд. Почему бы нам снова несойтись, а? Если ты нуждаешься в утешении, я тебя утешу. Я ведь тебеуже говорила: я страшно соблазнительная и умная богатая вдова. У меняхвост поклонников. Так как, Брэд? Эта старая присказка «лишьсмерть нас разлучит» кое-что все-таки значит. Завтра я ещепозвоню.
По-прежнему твоя, Брэд, милый, слюбовью
Крис».
Мои слова об «ожидании» и«времени» могли, возможно, навести вас, читатель, намысль, что прошло уже несколько недель. На самом деле прошло всегочетыре дня, но тянулись они, как четыре года.
Люди, живущие словами и писанием,придают, как я уже говорил, чуть не магическое значение этомусредству коммуникации. Письмо к Джулиан я переписал трижды, однопослал в Илинг, другое – в педагогический колледж, третье –к ней в школу. Я не думал, что хоть одно из них ее найдет, но простописать письма и бросать в ящик уже было облегчением.
На следующий день после похоронпозвонил Хартборн и принялся подробно объяснять, почему он не могприсутствовать на церемонии. Я забыл сказать, что еще раньше онпродиктовал Фрэнсису по телефону тщательно составленноесоболезнование по поводу смерти Присциллы! Звонил мой доктор, сказал,что снотворное, которое я обычно принимаю, изъято из употребления.
На третий день вечером явилась Рейчел.Понятно, всякий раз, как в передней раздавался звонок, я кидался кдверям, едва не теряя сознания от надежды и страха. Два раза это былаКристиан (я ее не впустил), один раз Ригби попросил позвать Фрэнсиса(Фрэнсис вышел, и они поговорили во дворе). В четвертый раз этооказалась Рейчел. Я узнал ее сквозь стекло и открыл дверь.
Видеть Рейчел у себя в квартире быловсе равно что попасть не туда на машине времени. Воспоминания имеютзапах: запахло тлением. Я был подавлен, напуган, чувствовал к нейфизическое отвращение. Ее широкоскулое, круглое, бледное лицо было доужаса знакомо, но виделось смутно, точно возникло из привычного сна.Словно меня, нарядившись в саван, навестила покойная мать.
Рейчел вошла, вскинув голову,возбужденная, самоуверенная (скорее притворно), чуть не ликующая. Неглядя на меня, она прошла мимо, руки в карманах твидового пальто,покрытого паутинкой дождевых капель. Она была хороша собой ицелеустремленна, и я отскочил в сторону, чтобы не оказаться у нее напути. Мы сели в гостиной, освещенной холодным сумеречным светом.
– Где Джулиан?
Рейчел аккуратно разгладила юбку наколенях.
– Брэдли, я хотела вамсказать, что меня ужасно расстроила смерть Присциллы.
– Где Джулиан? –А вы разве не знаете?
– Я знаю, что она вернетсяко мне. Я не знаю, где она сейчас.
– Бедняжка Брэдли, –сказала Рейчел и нервно, отрывисто засмеялась, как кашлянула.
– Где она?
– Она отдыхает. Сейчас я незнаю, где именно, правда не знаю. Вот письмо, которое вы ей послали.Я его не вскрывала.
Я взял конверт. Возвращениенепрочитанного любовного письма лишает последней надежды. Если быгде-нибудь она прочитала его, все бы преобразилось. Мое письмо принеско мне ветер – как мертвые листья.
– Ах, Рейчел, где она?
– Правда не знаю. Я потерялас ней связь. Брэдли, прошу вас, покончите с этим. Вспомните огордости, о собственном достоинстве. У вас ужасный вид, вам можнодать сто лет. Хоть бы побрились. Вся история существует только ввашем воображении.
– Вы так не считали, когдаДжулиан сказала, что любит меня.
– Джулиан еще ребенок. Все,что произошло, гораздо ближе касается меня и Арнольда, чем вас. Немешало бы немного знать человеческую природу, ведь вы считаетесьписателем. Ну хорошо, все это «серьезно» и прочее, нонельзя же смотреть на вещи так прямолинейно. Джулиан нас обожает, ноона любит время от времени инсценировать бунт. Наверно, мы подавляемее своей заботой – ведь она единственный ребенок. А она делаетс нами, что хочет. Ей надо доказать себе, что она свободна, и в то жевремя надо, чтобы мы уделяли ей внимание. Ей нравится, когда ееотчитывают, вы не первый, кем она воспользовалась, чтобы насогорчить. В прошлом году вообразила, будто влюбилась в одногоучителя. Правда, он куда моложе вас, но все-таки женатый человек,отец четверых детей, и она устроила нам «демонстрацию».Но мы-то знали, как на это смотреть. Все кончилось благополучно. Вы –очередная жертва.
– Рейчел, –сказал я. – Вы говорите о ком-то другом. Не о Джулиан. Нео моей Джулиан.
– Ваша Джулиан –фикция. Это я и пытаюсь вам объяснить, Брэдли, милый. Я не говорю,что вы ей безразличны, но в чувствах молоденькой девушки царит хаос.
– И говорите вы с другимчеловеком. Судя по всему, вы просто не знаете, с чем столкнулись. Яживу в другом мире, я люблю и…
– Вы произносите эти словатак торжественно, будто верите в их магическую силу.
– Да, верю. Все этопроисходит в другом измерении…
– Это просто одна из формпсихического расстройства, Брэдли. Только сумасшедший может думать,что есть еще одно какое-то измерение. У вас в голове –путаница, Брэдли, ужасная путаница. Видит бог, я говорю, жалеючи вас.
– Любовь – реальность,возможно, единственная реальность.
– Это душевное состояние.
– Истинное душевноесостояние.
– Ах, Брэдли, довольно. Вамтрудно пришлось за последнее время, ничего удивительного, что у вастакая каша в голове. Эта ужасная история с Присциллой.
– С Присциллой? Да…
– Не вините во всем себя.
– Да.
– Где Фрэнсис ее нашел? Гдеона лежала, когда он ее нашел?
– Не знаю.
– Неужели не спросили?
– Нет. В постели, наверно.
– Я бы на вашем местеразузнала… все подробности… просто чтобы представитьсебе… Вы видели ее мертвой?
– Нет.
– Разве вам не надо было ееопознавать?
– Нет.
– Наверно, кто-то другойопознал.
– Роджер.
– Как странно это –опознавать мертвецов, узнавать их. Не приведи господь…
– Он держит ее взаперти. Язнаю.
– Брэдли, вы живете ввымышленном мире. В жизни все гораздо скучнее, чем в книгах, и кудазапутанней. Даже самые страшные вещи.
– Он уже запирал ее.
– Никогда. Джулиан всевыдумала.
– Неужели вы на самом делене знаете, где она?
– Не знаю.
– Почему же она мне ненаписала?
– Она не умеет писать писем,никогда не умела. Во всяком случае, дайте ей время. Она напишет.Может быть, такое письмо ей особенно трудно сочинить.
– Рейчел, вы не знаете, чтосо мной творится, вы не можете стать на мое место. Я абсолютноуверен, я твердо знаю, чего я хочу и чего хочет она, знаю абсолютноточно. Наше чувство неколебимо, оно старо как мир, словно существуетс сотворения мира. Вот почему ваши слова – нелепица, пустаяболтовня, они лишены всякого смысла. Она меня понимает, мы сразунашли общий язык. Мы любим друг друга.
– Брэдли, милый, нувернитесь вы к действительности.
– Это и естьдействительность. О господи, а что, если она вдруг умерла…
– Не говорите глупостей,надоело.
– Рейчел, ведь она неумерла, не умерла, нет?
– Конечно, нет! Ну,взгляните на себя со стороны. Вы просто смешны, вы разыгрываетемелодраму – и перед кем? Передо мной. Две недели назад выпокрывали меня страстными поцелуями, вы лежали со мной в постели. Атеперь ждете, чтобы я поверила, будто за четыре дня на всю жизньвлюбились в мою дочь! Вы ждете, чтобы я в это поверила, да, похоже,еще и посочувствовала вам! Вы потеряли всякое чувство реальности!Неужели же приличие, такт или хотя бы обыкновенная человеческаядоброта не подсказали вам, как неуместно это излияние? Ну что вы наменя смотрите? Не можете же вы не помнить, что влезли ко мне впостель.
По правде сказать, я это и помнил инет. С понятием «Рейчел» у меня не связывалось никакихконкретных событий. Здесь воспоминания были окутаны холодным туманом,от которого меня пробирала дрожь. Я знал эту женщину, она была мнезнакома, но мысль о том, что я совершал какие-то действия, связанныес ней, казалась абсолютно невероятной, настолько потускнело все, чтобыло в моей жизни до пришествия Джулиан, отделившего историю отпредыстории. Я попытался это объяснить.
– Да… конечно…помню… но… с тех пор как Джулиан… все как бы…отрезало… прошлое ушло… но это и неважно… этобыло просто… это звучит довольно жестоко, но когда любишь,приходится говорить правду… я знаю, вы, наверно, смотрите наэто как на… измену, что ли… вам, наверно, обидно…
– Обидно?! О господи, нет.Просто мне вас жаль. Все так грустно, и… понапрасну, и…очень горько. Огорчение, разочарование, наверно, утрата иллюзий.Подумать только, я считала вас сильным, умным, думала, что вы можетемне помочь. Меня трогало, когда вы говорили о вечной дружбе. Янаходила в этом смысл. Вы помните, как вы говорили о вечной дружбе?
– Нет.
– Неужели правда не помните?С вами что-то неладно. Может быть, нервный срыв? Неужели вы правдазабыли про нашу связь?
– У нас не было связи.
– Ну, хватит вам. Согласна,она была короткая, глупая и, видимо, достаточно неправдоподобная.Недаром Джулиан никак не хотела мне верить.
– Вы сказали Джулиан?
– Да. А вы не подумали, чтоя могу сказать? Ну да, вы же начисто все забыли.
– Вы ей сказали?..
– Боюсь, я и Арнольду чутьне сразу же сказала. Не у одного у вас бывают «настроения».Я не всегда держу язык на привязи, во всяком случае, с мужем. Когдаженщина замужем, всегда есть риск…
– Когда вы ей сказали…когда?
– О, совсем недавно. КогдаАрнольд приезжал в ваше гнездышко, он привез ей от меня письмо. Тамвсе и было рассказано.
– О боже… значит, онапрочитала его… после…
– Арнольд решил, что этопослужит хорошим аргументом. Он ничего не упустил. Был уверен, что,уж по крайней мере, она примчится домой, чтобы как следует менявыспросить.
– Что вы ей сказали?
– Ну а когда она вернулась,она…
– Что вы ей сказали?
– Да все как было, то исказала. Что вы, казалось, были в меня влюблены, что вы принялисьстрастно меня целовать, что мы легли в постель и что это неувенчалось особым успехом, но вы клялись мне в вечной любви и такдалее и тому подобное, а потом пришел Арнольд, и вы убежали безносков и купили ей те сапоги…
– О боже… вырассказали… все…
– А как же? Ведь так былоили нет? Вы же не станете отрицать? Я это не из пальца высосала. Этовас характеризует. Как же скрыть такое?
– О боже…
– Ясно, вы постаралисьпоскорей обо всем забыть. Но, Брэдли, мы отвечаем за свои поступки,прошлого не вычеркнешь. Оно не исчезло оттого, что вы поселились ввымышленном мире и делаете вид, будто вчера родились. За одну минутуне превратишься в другого человека, как бы ни был влюблен. Такаялюбовь – мираж, вся эта «реальность», о которой вытолковали, – мираж. Словно наркотический дурман.
– Нет, нет, нет.
– Ну, ладно, теперь всепозади и окончилось благополучно. Не убивайтесь, не терзайтесьугрызениями совести, ничего этого не надо. Она уже одумалась. Девочкане так глупа.
Ей-богу, Брэдли, нельзя пониматьчувства молоденькой девушки слишком буквально. Не такую уждрагоценность вы потеряли, мой дорогой, и вы оцените это скорей, чемвам кажется. Скоро, очень скоро вы вздохнете с облегчением. Джулиан –очень заурядная девочка. Незрелая, недоразвитая, как зародыш. Неспорю, чувства так и бурлят в ней, но ей все равно, на кого ихизливать. Возраст, ничего не поделаешь. Во всех ее великих увлечениях– ни постоянства, ни прочности, ни глубины. За последниедва-три года она сто раз была «безумно влюблена».Голубчик, неужели вы всерьез вообразили, что надолго удержите любовьмолоденькой девочки? Исключено. Такая девушка, как Джулиан, должнабез конца влюбляться, пока не найдет своего героя. Я такая же была.Ах, Брэдли, очнитесь. Посмотрите на себя в зеркало. Спуститесь наземлю.
– И она пришла прямо к вам?
– Пожалуй, она появиласьпочти сразу после Арнольда…
– И что она сказала?
– Перестаньте изображатькороля Лира.
– Что она сказала?
– Что она могла сказать? Чтотут вообще говорить? Ревела, как ненормальная, и…
– О боже, боже.
– Заставила меня еще раз всеей повторить, во всех подробностях, поклясться, что это правда, тогдаповерила.
– Но что она сказала?Неужели вы не помните, что она говорила?
– Она сказала: «Еслибы это случилось не так недавно». Вот что для нее самоеглавное.
– Она не поняла. Все ведьбыло не так, как вы рассказали. То, что вы рассказали, –неправда. Ваши слова не соответствуют действительности. Вы хотели…
– Ну уж простите! Какие жеслова, по-вашему, я должна была употребить? По-моему, я выбрала самыеподходящие и точные…
– Она не могла понять…
– Она прекрасно все поняла,Брэдли. Простите, по-моему, она все поняла.
– Вы говорите, она плакала.
– Безумно, как ребенок,которого пригрозили наказать. Но она вообще любит поплакать.
– Как вы могли ей сказать,как вы могли… Но сама-то она должна была понять, что все былоне так, все было совсем не так…
– Да? А по-моему, так все ибыло!
– Как могли вы ей сказать?
– Это была идея Арнольда.Но, честно говоря, я решила, что хватит мне таиться. Думала, чтонебольшая встряска ее образумит.
– Зачем вы пришли? Васпослал Арнольд?
– Нет, не совсем. Я считала,что надо сказать вам про Джулиан.
– Но вы же ничего несказали!
– О том, что… нупоймите же наконец… что все кончено. – Нет!
– Не кричите. Меня привеласюда… вам-то все равно, конечно… ну, скажем, доброта. Ядумала, вдруг я смогу вам помочь.
– Мне нужно увидеть Джулиан,мне нужно ее увидеть, найти ее, объяснить…
– Я хотела все уладить.Теперь, когда главное позади. Ведь с того дня, как вам позвонилАрнольд и вы приехали к нам, вы бродите в потемках, не понимаете, чток чему. Нет, вам уже ничем не поможешь. А я правда старалась. Я знаю,у вас большие эмоциональные запросы, я знаю, вы очень одиноки. Может,зря я сунулась не в свое дело. Я чувствовала, что могу вмешаться, размоя собственная позиция так сильна. Я-то, дура, думала, что и вамтоже понятно, что в моей семейной жизни все в порядке. Думала, выпонимаете, как тесно связаны мы с Арнольдом, как мы счастливы друг сдругом. Надо бы, наверно, яснее вам это показать. Я не хотела вводитьвас в заблуждение, нет, но я, видимо, не сумела вас разубедить. Яперед вами виновата. Когда другие в нас нуждаются, нужно вести себяочень осмотрительно, ну, а я не была достаточно осмотрительна.Понимаете, это нехорошо, но так бывает у супругов. Посочувствуюткому-то, а потом идут прямиком домой и каются. Я никогда не обманываюАрнольда, и он меня не обманывает. Со стороны, наверно, непонятно?Настоящее супружество крепко и гибко, оно вынесет все. Вы говорили обизмене, об обиде. Боюсь, что изменили вам, и обижаться придется тожевам. Я виновата и прошу прощения, не надо было полагаться на вас.Неженатые мужчины часто попадаются на удочку замужним женщинам,ничего не попишешь. Мы с Арнольдом очень близки, мы даже смеялись сним вместе над всей этой историей, над Кристиан, над вами, надДжулиан. Слава богу, все более или менее обошлось. Конечно, вы сейчасмучаетесь, но ничего, скоро вам станет легче. Путешествие в странуабсурда, быть может, даже пойдет вам на пользу. Мужайтесь, Брэдли,милый. Не стоит все принимать так всерьез.
Я глядел на нее во все глаза. Она былакрасива, бледна, участлива, приподнята, красноречива, в ней бурлилочувство собственного достоинства и целеустремленности.
– Рейчел, мы, по-моему, непонимаем друг друга.
– Ничего, не волнуйтесь.Пройдет время, и вам станет легче. Постарайтесь не обижаться на меняи на Джулиан. Зачем растравлять себя?..
– Мы говорим на разныхязыках. Для меня все это какая-то тарабарщина. Простите, я… Норазве Арнольд не влюблен в Кристиан? Я думал…
– Ничего подобного, Кристианвсе сама выдумала. Стала за ним бегать, вы же знаете, сколько в нейэнергии. Ну, ему это льстило, он развлекался, но никогда не принималее всерьез. К счастью, Кристиан разумная женщина, скоро она увидела,что своего не добьется. Брэдли, может, повидались бы вы с Кристиан?Она ведь, в общем-то, хорошая. Утешили бы и поддержали друг друга.Видите, я на вас не сержусь, вы мне до сих пор отнюдь не безразличны,я искренне хочу вам помочь.
Я встал с места, подошел к бюро и вынулписьмо Арнольда. Вынул – просто чтобы убедиться, что оно мне неприснилось. Может, у меня действительно что-то с памятью? Я и сам ужетолком не помнил, было оно или нет… Я сказал, держа письмо вруке:
– Джулиан ко мне вернется. Язнаю. Я знаю это так же, как то…
– Что это у вас?
– Письмо от Арнольда. –Я взглянул на письмо.
В дверь позвонили. Я бросил письмо настол и кинулся в переднюю. У меня сжалось сердце.
На пороге стоял почтальон, на полувозле него я увидел большую картонную коробку.
– Что это?
– Посылка мистеру БрэдлиПирсону.
– Что тут?
– Не знаю, сэр. Вы –мистер Пирсон, да? Я втащу ее, ладно? Ну и тяжеленная, не меньшетонны.
Почтальон впихнул квадратную коробкуколеном через порог и ушел. Возвращаясь в гостиную, я увиделФрэнсиса: он сидел на ступеньках. Очевидно, подслушивал. Он был похожна призрак, на привидение из книжки – с виду как будтообыкновенный человек, но что-то выдает его подлинную сущность. Онподобострастно улыбнулся. Я не обратил на него внимания.
Рейчел стояла у стола и читала письмо.Я сел. Я ужасно устал.
– Зачем только вы показалимне это письмо…
– Я не показывал.
– Что вы наделали… Яникогда, никогда, никогда не прощу вам.
– Но вы же сказали, Рейчел,что вы с Арнольдом все друг другу рассказываете. Так что…
– Господи… какой жевы низкий, мстительный…
– Я не виноват! И что этоменяет?
– Ничего вы не понимаете. Вы– разрушитель, черный, злобный разрушитель. Вы – лунатик,который во сне крушит все вокруг. Вот вы и не можете писать. Да чтовы вообще такое? Вас нет! Джулиан взглянула на вас и сделала вас намгновение реальным. И я сделала вас реальным: я пожалела вас. Но все,хватит, вы снова – сумасшедший злобный вампир, мстительныйпризрак. Господи! Мне вас жаль. Но я никогда вам не прощу. И себеникогда не прощу, что не держала вас на безопасном расстоянии. Выужасный и вы страшный человек. Жалкое ничтожество, которое стремитсяразрушить счастье всюду, где его встретит. Вся ваша черная злоба, вы…
– Честное слово, я совсем нехотел, чтобы вы его прочли, просто дурацкая случайность, я вовсе нехотел вас расстраивать. И Арнольд, наверно, уже давно передумал и…
– Нет, вы хотели, чтобы яего прочитала. Это подлая месть. Я всю жизнь буду вас ненавидеть.Ничего вы не поняли… вы вообще ничего не понимаете…Подумать только, у вас было это письмо, и вы его перечитывали,злорадствовали и воображали…
– Не перечитывал и незлорадствовал.
– Нет, злорадствовали. Зачемеще было держать его у себя? Только как оружие против меня, толькочтобы показать его и уколоть меня за то, что я вас бросила…
– Правда, Рейчел, я о вас ниразу даже не вспомнил!
– А-а-а-а-а…
В темнеющей комнате пронзительный криквспыхнул яснее, чем бледный круг ее лица, – всплескяростного страдания в ее глазах, в ее губах. Она кинулась на меня илипросто побежала к дверям. Я шарахнулся в сторону, ударился локтем остену. Она промчалась мимо, как зверь, обратившийся в бегство, яуслышал эхо ее крика. Парадная дверь распахнулась, на мокрых каменныхплитах двора светились отражения фонарей.
Я медленно вышел из гостиной, запердверь и стал зажигать свет. Призрак Фрэнсиса все еще сидел налестнице. Он улыбался отчужденной, неуместной улыбкой, словнозаблудший мелкий дух из другой эпохи, другой повести, как потерявшийхозяина Пак 1,он улыбался задумчивой, заискивающей, непроизвольной, нежной улыбкой.
– Вы подслушивали.
– Брэд, простите…
– Неважно. Что это, чертпобери? – Я пнул ногой картонную коробку.
– Я сейчас открою, Брэд.
Я смотрел, как Фрэнсис надрываеткартонку и стаскивает крышку.
Она была полна книг: «Драгоценныйлабиринт», «Перчатки силы», «Товий и падшийангел», «Знамя со странным девизом», «Очеркиищущего», «Череп в огне», «Столкновениесимволов», «Провалы в небе», «Стеклянныймеч», «Мистицизм и литература», «Дева и маг»,«Пронзенная чаша», «Внутри снежного кристалла».
Книги Арнольда. Масса книг.
Я взглянул на огромную монолитную горуаккуратно отпечатанных слов. Поднял одну книгу и раскрыл наугад. Меняобуяла ярость. Рыча от омерзения, я попытался разодрать ее пополам,но корешок не поддался, и я стал пучками вырывать страницы. Следующаякнига была в бумажной обложке, и мне удалось разорвать ее на две,потом на четыре части. Я схватил третью книгу, Фрэнсис глядел наменя, лицо его светилось радостью и пониманием. Затем он принялся мнепомогать, он тихонько произносил «хи», когда разрывалкнигу, «хи», когда подбирал страницы, которые каскадомпадали на пол, «хи», когда превращал их в клочья. Мыстояли, широко расставив ноги, будто работали в реке, трудились непокладая рук, пока не дошли до дна коробки, а вокруг нас росла иросла гора рваной бумаги. Понадобилось всего десять минут, чтобыуничтожить полное собрание сочинений Арнольда Баффина.
– Ну, как вы, Брэд?
– Ничего.
Я, кажется, потерял сознание. С тогодня, как я вернулся в Лондон, я практически ничего не ел. Я сиделсейчас на ворсистом черном ковре в гостиной, опираясь спиной окресло, придвинутое к стене. Потрескивал зажженный газ. Горела лампа.Фрэнсис приготовил сандвичи, я съел несколько штук. Выпил немноговиски. Я чувствовал себя очень странно, но слабость и головокружениепрошли, перед глазами не мелькали искры. Меня больше не давило, неприжимало черным пологом к земле. Я и так был на земле, длинный,свинцово-тяжелый. В мерцающем свете я ясно видел Фрэнсиса, так ясно,что даже нахмурился: он вдруг оказался слишком близко, слишком здесь.Я взглянул вниз и увидел, что он держит меня за руку. Я опятьнахмурился и отвел руку.
Фрэнсис, который, как я припоминаю, ктому времени уже изрядно выпил, стоял возле меня на коленях снастороженным и выжидательным видом, словно творец перед своимтворением. Губы его были умоляюще вытянуты вперед, толстая краснаянижняя губа выпячивалась так, что была видна ее багровая мокраяизнанка. Маленькие, близко посаженные глазки поблескивали отвнутреннего ликования. Рука, которую я оттолкнул, принялась так же,как другая, ритмически поглаживать толстые ляжки, обтянутыелоснящимися старыми синими брюками. Время от времени он сочувственнопохихикивал.
Впервые после возвращения в Лондон ячувствовал, что нахожусь в реальном месте, рядом с реальнымчеловеком. Одновременно я ощущал то же, что ощущают люди, которыепосле длительного недомогания наконец заболевают всерьез, –разбитость, но и облегчение: хуже уже не будет. Я успел заметить, чтоФрэнсис доволен моим срывом. Но я на него не обиделся.
– Выпейте еще, Брэд,поможет. И не волнуйтесь, я вам ее найду.
– Хорошо, –сказал я. – Я побуду здесь. Она сюда придет. В любуюминуту может прийти. Не запру парадную дверь, как вчера ночью.Прилетит, будто птичка в родное гнездо. А дверь-то открыта.
– Завтра я ее поищу. Пойду вколледж. Пойду к издателю Арнольда. Где-нибудь да нападу на след.Завтра с утра и отправлюсь. Не горюйте, Брэд. Вернется, вот увидите.Потерпите недельку.
– Знаю, что вернется, –сказал я. – Странно, когда вот так знаешь. Ее любовь комне – абсолютная истина. Она вечна и неизменна, вне времени ипространства. Истинность ее любви не подлежит сомнению, это логос,мировой закон, и, если она меня разлюбит, воцарится хаос. Понимаете,любить – значит познать. Философы всегда говорили нам об этом.Я знаю ее интуитивно, словно она здесь, у меня внутри.
– Понимаю, Брэд. Когдапо-настоящему любишь, кажется, что, кроме любви, ничего на свете нет.
– Все – порука любви.Как раньше думали, что все – порука бытия божия. Вы так любили,Фрэнсис?
– Да, Брэд. Был один юноша.Он покончил с собой. Много лет назад.
– О боже, Присцилла. Я всевремя о ней забываю.
– Все я виноват, Брэд. Выменя простите когда-нибудь?
– Нет, я. Но я не могуотделаться от чувства, что это было неизбежно, что она была обречена,словно ее точил рак. Хотя какое право я имею за нее решать? Мнекажется, она во мне, но это не так. Она постарела, отчаялась иумерла. Превратилась в тлен и прах. Наверное, то же происходит сбогом. Он думает, что держит все, каждую мелочь в своих мыслях, нооднажды он посмотрит внимательно и увидит, что все умерло, распалось,погибло, осталась лишь шелуха мыслей. Вот зачем нужна любовь. Еслихочешь удержать человека, продлить его дни, надо одно –понимать его. Или я не прав? Ваш юноша покончил с собой. Как егозвали?
– Стив. Не надо, Брэд.
– Присцилла умерла потому,что ее никто не любил. Она пала духом и умерла, как отравленнаякрыса. Бог не любит людей. Да и, сами посудите, как ему их любить? Ночто мне за дело? Я любил свою мать.
– И я, Брэд.
– Она была очень глупаяженщина, но я ее любил. В отношении Присциллы я испытывал скореечувство долга, но ведь этого на самом деле мало, да?
– Пожалуй, да.
– Я люблю Джулиан, значит, ядолжен любить всех. Придет день, я всех полюблю. О боже, если бы мневыпало хоть немного счастья. Когда она вернется, я буду любить всех,я буду любить Присциллу.
– Присцилла умерла, Брэд.
– Любовь должнаторжествовать над временем, но возможно ли это? Он сказал: «Некукла жалкая в руках у времени…» 1,а уж кто, как не он, знал, что такое любовь, если кого распяли занее, так это его. Конечно, надо страдать. Наверно, страдание –все, все – в страдании. Последние, неделимые атомы –просто боль. Сколько вам лет, Фрэнсис?
– Сорок восемь, Брэд.
– Вы на десять летсчастливее и мудрее меня.
– Не было у меня счастья,Брэд. Я уж и надежду потерял. Но я все равно люблю людей. Не так, какСтива, конечно, но люблю. Я вас люблю, Брэд.
– Она вернется. Ведь не зряже преобразился весь мир. Не может он стать прежним. Старый мирисчез. Ах, до чего же незаметно пролетела, ушла жизнь; трудноповерить, что мне уже пятьдесят восемь.
– У вас было много женщин,Брэд?
– По-настоящему я никого нелюбил до Джулиан.
– Но ведь у вас былиженщины, я хочу сказать – после Крис.
– Энни, Кэтрин, Луиза.Странно, имена остаются, как скелеты, с которых уже спала плоть. Они– знаки минувших событий. Иллюзия, воспоминания. Но они ушли,будто умерли. А может, и правда умерли. Как Присцилла, как Стив.
– Не произносите его имени,Брэд. Зачем я только вам сказал!
– Возможно, единственнаяреальность – страдание. Но нет, не может быть. Любовь обещаетсчастье. Искусство обещает счастье. Даже не обещает, ведь для нас все– в настоящем. Наверно, и я сейчас счастлив. Я все это запишу,только не сегодня.
– Завидую я вам, Брэд, чтовы писатель. Можете высказать, что чувствуете. Меня распираютчувства, а я даже кричать не могу.
– О, кричать-то я могу, могуна всю галактику взреветь от боли. Но знаете, Фрэнсис, я никогданичего по-настоящему не объяснял. А теперь, по-моему, наконец-то могувсе объяснить. Словно само вещество, из которого я создан, преждетвердое, тугое, как орешек, вдруг проросло, стало свободным исветлым. Все увеличилось. Я все теперь вижу, всюду проникаю. Я могустать великим писателем, я знаю.
– Конечно, можете, Брэд. Явсегда верил в вас. Вы всегда были похожи на великого человека.
– Я никогда раньше неотдавался до конца, Фрэнсис, никогда не рисковал собой бесповоротно.Всю жизнь я был робкий, напуганный человек. Теперь мне уже не страшенникакой страх. Теперь я там, где обитает величие. Я отрекся от самогосебя. И вместе с тем все это предначертано мне. У меня нет свободывыбора. Я люблю, я поклоняюсь, и я буду вознагражден.
– Конечно, Брэд. Она придет.
– Да. Она придет.
– Брэд, мне кажется, вамлучше лечь.
– Да-да, в постель, впостель. Завтра решим, что делать.
– Вы останетесь дома, а ябуду искать.
– Да. Счастье существует. Неможет все оно состоять из боли. Но из чего же состоит счастье? Ладно,ладно, Фрэнсис. Я ложусь. По-вашему, какое предельное выражениечеловеческих страданий?
– Концентрационный лагерь.
– Да. Я над этим подумаю.Спокойной ночи. Может, утром она вернется.
– Может, завтра в это времявы уже будете счастливы.
– Пожалуй, я могу бытьсчастлив и теперь, и будь что будет. Но если бы она завтра утромвернулась. Что вы сказали? Концентрационный лагерь? Я над этимподумаю. Спокойной ночи. Спасибо. Спокойной ночи.
Утром в моей жизни произошел перелом.Но такой, какого я не мог вообразить даже в самых безумных фантазиях.
– Брэд, Брэд, проснитесь,вам письмо.
Я сел в постели. Фрэнсис протягивал мнеконверт, надписанный незнакомым почерком. Марка была французская. Язнал – это письмо от нее.
– Идите, идите и закройтедверь.
Он вышел. Я вскрыл конверт, дрожа ичуть не плача от надежды и страха, вот что я прочел:<!––nextpage––>
«Дорогой Брэдли, я во Франции спапой. Мы едем в Италию. Я очень, очень виновата перед тобой, потомучто ушла и не оставила записки, только я не могла найти карандаш. Ятак виновата. Я была в ужасном состоянии. Папа не возвращался за мной(он говорит, ты так думаешь). Просто я почувствовала, что мне надопобыть одной, и не могла больше разговаривать. Вдруг мне стало плохои тяжко, и мне нужно было уехать.
Прости меня. Все вдруг так запуталось,рассыпалось на части. Я сама виновата, не надо было ездить с тобой,надо было сначала подумать. И все произошло так быстро, будто мояжизнь лопнула, сломалась, и я должна была уехать, пожалуйста, поймименя. Я не хотела тебя бросать, мои чувства не переменились, совсемнет, а просто мне надо было вздохнуть. Я была очень глупая, я оченьжалею обо всем, что наделала за последнее время. Когда ты сказал, чтолюбишь меня, словно мечта осуществилась. Если бы я была чутьпостарше, я бы знала, как поступить, чтоб обоим было хорошо. Ячувствую, что испортила что-то прекрасное, но я не знала, какпоступить, и тогда все казалось мне правильным. О, мне так плохо! (Яне могу писать, трудно собраться с мыслями, в комнату все времязаходят. А в спальне нет удобного стола.) Мы долго разговаривали обовсем с папой, и теперь, мне кажется, я чуть-чуть лучше понимаю самасебя. Надеюсь, что ты на меня не сердишься и не ненавидишь меня, ипрости за то, что я так вот ушла. Я так тебя ценю и всегда будуценить. У меня все спуталось в голове, и я словно все позабыла, какпосле автомобильной катастрофы. Будто мне приснился дурной сон, и ондурной по моей вине – потому что глупая, и все запутала, и неразобралась в себе. Папа говорит, в этом никто по-настоящему неразбирается, все говорят то, чего и не думают. Но я ни о чем не жалеюи надеюсь, ты тоже. Ты был удивительный со мной, ты вообщеудивительный. Ты так удивительно говорил о любви. Папа говорит, я ещемолода, мне не понять, что такое любовь; может, он прав. Теперь явижу, что я тебе не пара, верней – не я тебе нужна. Другая бытебе подошла больше. Я хочу сказать, я не та, не та единственная,которая тебе нужна. Ах, ничего не могу объяснить. Я такая глупая, имолодая, и совсем без характера. Я просто чистая страница. Тызаслуживаешь лучшего. Может, тебе уже легче. Сейчас думаю о тебе,только о тебе, просто ужасно не знать, что ты чувствуешь! Новсе-таки, пожалуйста, пожалуйста, люби меня, мне нужна любовь, мненикогда еще не была так нужна любовь. Я так ужасно, ужасно несчастна.Но это было безумие, я чувствую, что проснулась. Прости, я, кажется,уже писала об этом, я не могу сосредоточиться. Папа знает, что я тебепишу, он даст мне марку. Надеюсь, ты скоро получишь письмо. Я бынаписала раньше, но я ничего не понимала. Я так несчастна, что былатакой дурой, и я так надеюсь, что ты не обиделся и не возненавиделменя. Конечно, ты правильно сделал, что признался мне в любви, хотьэто и было так неожиданно. Часто можно избавиться от чувств, если оних расскажешь. Я, наверно, заняла чужое место. В ту ночь, когда яушла, я обо всем передумала и решила, что тебе, наверно, была нужнане я. Ах, как мне было больно, Брэдли. Во мне ничего нет. Когда тысказал о своей любви, ты меня ошеломил – должно быть, потому яне так отозвалась! Конечно, я не лгала. Ах, я не могу ничего толкомобъяснить, я не могу думать. Я чувствую, что со мной произошло что-тоогромное, такое, что выпадает из обычного времени и пространства.
Сейчас попытаюсь писать нормальнее, какписала тебе много лет назад, когда была маленькая. Папа уже совсемуспокоился и шлет тебе, между прочим, наилучшие пожелания. (Все вотеле думают, что мы любовники!) Он только что повел машину в гараж –поломался капот, плохо закрывается. Я, кажется, тебе никогда неговорила, как я люблю папу. (Может быть, он и есть тот «единственный»в моей жизни!) Но все-таки как жаль, что он приехал за мной на нашудачу! Этот громкий стук в дверь! Такой ужас, я до сих пор дрожу, каквспомню, и ни с того ни с сего принимаюсь плакать. Но дело не в этом,то есть – для нас. Я хочу сказать, он не заставлял меня уйти. Яушла не из-за него, не из-за Присциллы, не из-за того, что узнала,сколько тебе лет. Что бы мне ни говорили о тебе – все неважно.Наверно, когда одно потрясение идет за другим, происходит перелом, ипросто надо принять какое-то решение, сделать какой-то шаг. СмертьПрисциллы перевернула мне душу. Бедная! Нужно было почаще еенавещать, я знаю. Ужасно, когда человек стареет и все его покидают.Особенно если это женщина. Я плакала сегодня утром, все плачу и плачуиз-за нее. Мы едем в Италию к одному папиному другу-поклоннику, папавернется в Англию, а меня оставит там погостить; они почти не знаютанглийского, мне придется все время говорить по-итальянски! В прошломгоду я немного его учила, ну, знаю несколько слов. Синьора будет сомной заниматься. Они живут в деревушке, в горах среди «льдов иснегов», так что рядом никого, кто бы говорил по-английски. Ядумаю, я начну писать роман, я уже говорила папе. По-моему, теперьмне есть что сказать.
Пожалуйста, не думай обо мне плохо, ну,пожалуйста, и не грусти, и не сердись. Прости, что я сама себя незнаю, прости мою никчемную, пустую, эгоистичную молодость. Сейчас мнедаже не верится, что ты действительно меня любишь. За что? Взрослаяженщина тебе бы больше подошла. Я знаю, мужчины любят «цветюности» и всякое такое, но, наверно, им лишь бы молодая была, акто именно – неважно, да мы и правда все на одно лицо. Толькоты не думай, что я вела себя как «доступная женщина». Уменя были глубокие чувства, я иначе не могла. Я ни о чем не жалею,если только я не сделала тебе больно и ты меня прощаешь. Но хватитуже, я по сто раз повторяю одно и то же, ты, наверно, уже сыт погорло. Я очень виновата, что ушла, не попрощавшись. (Между прочим, ясовсем легко добралась до Лондона. Раньше я никогда не «голосовала»на дорогах.) Я чувствовала, что надо уйти, и ни о чем другом я в туминуту не думала, а потом, дома, я решила, что лучше уж не менятьрешения, все и так запуталось и не надо больше причинять никомустраданий, хотя я ужасно, ужасно хочу тебя видеть. Мы еще встретимся,правда, может, не сейчас, потом, когда я стану взрослая, и мы будемдрузьями. У нас будут новые и тоже дорогие для меня отношения. Ятеперь чувствую, особенно с тех пор, как мы все едем и едем на юг,что в жизни так много хорошего. Надеюсь, я справлюсь с итальянским!О, прости меня, Брэдли, прости меня. Я надеюсь, тебе уже кажется,будто тебе приснился странный сон. Надеюсь, сон был хороший. Мой сонбыл хороший. И все-таки я так несчастна, во мне все перевернулось. Яне помню, когда я столько плакала. Легкомысленная дура! Я люблю тебяпо-настоящему. Это было озарение. Я ничего не хочу взять назад. Ноэто было не с нами, такого в жизни не бывает.
Никак не могу кончить письмо, хотьничего толком не объяснила и мне хочется еще что-то сказать, вроде«спасибо за то, что ты взял меня» (ой, прости, я нехотела этого ужасного каламбура). Правда, я не могу сосредоточиться,здесь так шумно. И на меня уставился какой-то француз, он так наглопялится. Брэдли, я надеюсь, мы станем потом настоящими друзьями, ябуду так дорожить нашей дружбой. У нас бы ничего не вышло, правда.Без всякой особой причины, а просто не вышло бы – и все. Но ятак рада, что ты сказал мне о своей любви. (Я не стану писать обовсем этом в своем первом романе, как ты, наверно, думаешь!) Ивсе-таки тебе, наверно, стало легче, свободнее. Спасибо. И не нужногрустить. И прости меня за то, что я молодая и глупая и всезапутываю. Ах, мне никак не кончить письмо, а нужно. О, мой любимый,мой любимый, прощай, я шлю тебе мою огромную-преогромную любовь.
Джулиан».
– Брэд, можно?
Я одевался.
– Хорошие новости, Брэд?
– Она в Италии, –сказал я. – Я еду за ней. В Венецию.
Конечно, письмо было написано дляотвода глаз. Это было совершенно ясно из фразы насчет того, чтоАрнольд «даст ей марку». Она сама написала, что не может«ничего толком объяснить». Она туманно изливалась,повторялась в надежде, что в последний момент сообщит главное, отсюдаее слова о том, что она «никак не может кончить». Но еенадежда не оправдалась. Пришел Арнольд, прочитал письмо и велелпоставить точку. Потом взял его и отправил. Уж он-то постарается,чтобы у нее не было денег на марки. Все-таки ей удалось показать мне,что она не вольна в своих действиях. И ей удалось передать, где онанаходится. «Снега и льды», которые она специальновыделила кавычками, явно означают «Венеция».По-итальянски «снег» – «неве», а ведьона только что сообщила, что знает «несколько словпо-итальянски»; совершенно ясно, что она употребила здесьанаграмму. А на перевернутом «вверх тормашками» языке«деревушка в горах» означает «город у моря».Арнольд сам говорил о Венеции, хотя делал вид, будто хочет сбить меняс толку. Названиями не кидаются наобум.
– Вы едете в Венецию? –спросил Фрэнсис, пока я натягивал брюки.
– Да, немедленно.
– Вы знаете, где она?
– Нет. Письмо зашифровано.Она гостит у какого-то почитателя Арнольдовых книг, не знаю у кого.
– Что мне делать, Брэдли?Послушайте, можно, я с вами? Я вам помогу, я буду ее искать, будуделать все, что надо. Позвольте мне поехать с вами, я буду вроде какваш Санчо Панса.
Я на миг задумался.
– Ладно, вы можете оказатьсяполезным.
– Как хорошо! Пойти забилетами? Вы лучше тут оставайтесь. Вдруг она позвонит или ещекакую-нибудь весть пришлет.
– Ладно. – Этобыло разумно. Я сел на кровать. У меня опять закружилась голова.
– И… послушайте,Брэдли, может, я кое-что разнюхаю? Пойду к издателю Арнольда и выужуу него, кто из его почитателей живет в Венеции.
– Как? – спросиля. Перед глазами у меня опять заплясали искры, и лицо Фрэнсиса,словно распухшее от волнения, окружил каскад звезд, как лик святогона иконе.
– Я скажу, что пишу книгу отом, как в разных странах относятся к творчеству Арнольда. Спрошу, немогут ли они связать меня с его итальянскими почитателями. Может, уних есть адреса. Надо попробовать.
– Счастливая мысль, –сказал я. – Гениальная идея.
– И, Брэд, мне нужны деньги,тогда я закажу билеты в Венецию.
– Если сразу не будетпрямого рейса, возьмите через Милан.
– Я куплю карты ипутеводитель – ведь нам понадобится карта города.
– Хорошо, хорошо.
– Тогда напишите чек, Брэд.Вот ваша чековая книжка. Сделайте чек на предъявителя, я зайду с нимв банк. Только побольше, Брэд, на самые лучшие билеты. И, Брэд, есливы не против… я совсем обносился… А ведь там жарко,правда… если вы не против, я куплю кое-какие летние вещи, уменя ничегошеньки нет.
– Хорошо. Покупайте чтохотите. Купите путеводители и карту. Хорошая мысль. И зайдите киздателю.
– А вам что купить? Шляпу сполями, или словарь, или еще что-нибудь?
– Нет, идите скорее. –Я протянул ему чек на большую сумму.
– Спасибо, Брэд! Оставайтесьдома и отдыхайте. Я скоро вернусь. Как интересно! Вы знаете, Брэд, яведь никогда не был в Италии, ни разу в жизни.
Когда он исчез, я пошел в гостиную. Яобрел священную цель, предел стремлений, то единственное место вмире, где была она. Следовало уложить чемодан, но я был не всостоянии. Фрэнсис уложит. У меня кружилась голова от тоски поДжулиан. Я все еще держал ее письмо в руках.
Напротив, на книжной полке, стоялилюбовные стихи Данте. Я вытащил книгу. И, коснувшись ее,почувствовал, – столь удивительна алхимия любви, –что мое смятенное сердце продолжает ее историю. Моя любовьпреобразилась, она превратилась в божественный гнев. Как я страдализ-за этой девочки. Конечно, и боль эта мне мила. Но существует гнев,рожденный любовью, состоящий из той же чистейшей субстанции, что иона. Данте, который столь часто писал о нем и так страдал от него,знал это.
S’io avessi le belle trecce prese,
che fatte son per me scudiscio eferza,
pigliandole anzi terza,
con esse passerei vespero e squille:
e non sarei pietoso ne cortese,
anzi farei com’orso quando scherza;
e se Amor me ne sferza,
io mi vendicherei di piu di mille.
Ancor ne li occhi, ond’escon lefaville
che m’infiammono il cor, ch’io portoanciso,
guarderei presso e fiso,
per vendicar lo fuggir che mi face:
e poi le renderei con amor pace .
[О, если б косы пышные схватив,
Те, что меня измучили, бичуя,
Услышать, скорбь врачуя,
И утренней и поздней мессы звон.
Нет, я не милосерден, не учтив, —
Играть я буду, как медведь, ликуя.
Стократно отомщу я
Амору за бессильный муки стон.
Пусть взор мой будет долго погружен
В ее глаза, где искры возникают,
Что сердце мне сжигают.
Тогда, за равнодушие отмщенный,
Я все прощу, любовью примиренный.
(Перевод И. Н. Голенищева-Кутузова)]
Я лежал ничком на полу, прижимая письмоДжулиан и rime 1к сердцу, как вдруг зазвонил телефон. Я с трудом поднялся на ноги,окруженный вспышками черных созвездий, и подошел к аппарату. Яуслышал голос Джулиан.
Нет, это была не она, это была Рейчел.Только когда Рейчел волновалась, ее голос до ужаса напоминал голосДжулиан.
– О! – сказаля. – О! – отведя трубку в сторону. Я, как привспышке магния, вдруг увидел Джулиан в черных колготках, белойрубашке и черном камзоле, протягивающую мне овечий череп. –Что такое, Рейчел? Я не слышу.
– Брэдли, вы не можетесейчас ко мне приехать?
– Я уезжаю из Лондона.
– Прошу вас, приезжайте комне сейчас же. Это очень, очень срочно.
– А вы не можете сами ко мнеприехать?
– Нет, Брэдли, вы должны,приезжайте. Прошу вас. Пожалуйста, приезжайте, это касается Джулиан.
– Рейчел, она ведь вВенеции, правда? Вы знаете адрес? Я получил письмо. Она гостит укого-то из почитателей Арнольда. Вы знаете? У вас есть записнаякнижка Арнольда, там, наверно, указан адрес!
– Брэдли, приезжайтенемедленно. Это очень… важно. Я скажу вам все… чтохотите… только приезжайте…
– Что случилось, Рейчел?Рейчел, что с Джулиан? Вы узнали что-нибудь ужасное? О боже, неужелиавтомобильная катастрофа?
– Я все расскажу. Толькоприезжайте. Скорее, сразу же на такси, дорога каждая минута.
– Рейчел, Джулиан здорова?
– Да, да, да, толькоприезжайте…
Когда я платил шоферу, руки у менядрожали так, что я рассыпал деньги по всей машине; я бегом кинулся подорожке к двери и принялся изо всех сил колотить молотком. В ту жесекунду Рейчел открыла.
Я с трудом узнал ее. Вернее сказать, яузнал в ней обезумевшую от горя женщину, зловещим призракомвернувшуюся из начала этой истории. Лицо распухло от слез, и, кактогда, на нем были синяки, а может, просто грязные потеки, как уребенка, размазавшего слезы.
– Рейчел, они попали вкатастрофу, машина разбилась, они звонили, она ранена? Что случилось,что случилось?
Рейчел села на стул в передней и сталастонать громко, ужасно, протяжно, раскачиваясь взад и вперед.
– Рейчел, с Джулиан что-тоужасное… что? О боже, что, что случилось?
Рейчел встала, продолжая стонать,держась рукой за стену. Ее волосы свалялись в колтун, как убесноватой, отдельные всклокоченные пряди свисали на лоб и глаза.Мокрый рот был открыт, губы дрожали. Глаза, из которых медленно текликрупные слезы, превратились в щелочки между распухшими веками.Тяжело, как зверь, она прошла мимо меня, ко входу в гостиную, однойрукой опираясь о стену. Она распахнула дверь и жестом подозвала меня.Я подошел.
На полу возле окна лежал Арнольд. Изсада тек солнечный свет, заливая его коричневые твидовые брюки,голова была в тени. Глаза у меня напряглись, заморгали, словностараясь проникнуть в другое измерение. Голова Арнольда лежала начем-то непонятном, вроде подноса. Его голова лежала на красном мокромпятне, расплывшемся по ковру. Я подошел ближе и наклонился.
Арнольд лежал на боку, поджав колени,одна рука ладонью вверх вытянута ко мне. Глаза были полузакрыты,между веками поблескивали белки, зубы сжаты, губы оттянуты, словно онрычал. Тусклые разметанные волосы слиплись от крови, кровь мраморнымиразводами засохла на шее и щеке. Сбоку на черепе след страшногоудара, словно голова Арнольда была из воска и кто-то с силой сжал ее;потемневшие волосы уходили в пролом. Из виска еще сочилась кровь.
На ковре в лужице крови лежала большаякочерга. Кровь была густая и вязкая и уже подернулась пленкой. Ятронул обтянутое твидом плечо Арнольда, теплое от солнца, затемсхватил покрепче, пытаясь сдвинуть с места, он был тяжелый, каксвинец, его будто пригвоздило к полу, а может быть, в моих дрожащихруках просто не было силы. Я шагнул назад и наступил выпачканными вкрови ботинками на очки Арнольда, возле самой красной лужицы.
– О боже… вы его…кочергой…
Она шепнула:
– Он умер… Да?..Да?..
– Не знаю. О боже!
– Он умер, он умер, –шептала она.
– Вы вызвали… о боже…что тут произошло…
– Я его ударила… мыссорились… я не хотела… он начал кричать от боли…я не могла слышать… и снова ударила, чтобы он замолчал…
– Надо спрятать кочергу…скажите, что это несчастный случай… Что делать… Неужелион умер? Не может быть…
– Я звала его, звала, звала,а он и не шевельнулся. – Рейчел еще говорила шепотом, стояв дверях. Она перестала плакать и, уставившись расширенными глазами водну точку, безостановочно, ритмично вытирала руки о платье.
– Может, еще обойдется…не волнуйтесь так. Вы позвонили врачу?
– Он умер.
– Вы звонили врачу?
– Нет.
– Я вызову врача… Иполицию… наверно, надо… И «Скорую помощь»…Скажите, что он упал, ударился головой или еще что-нибудь… Огосподи… Я хоть уберу кочергу… или лучше скажите, чтоон вас ударил и…
Я поднял с пола кочергу. Несколькосекунд смотрел в лицо Арнольда. Поблескивание незрячих глаз былоужасно. К горлу подступила тошнота. Меня охватил ужас, острое желаниекак можно скорей, немедленно снять с себя этот кошмар. Когда я шел кдверям, я увидел что-то на полу возле ног Рейчел. Комочек бумаги.Почерк Арнольда. Я поднял его и протиснулся мимо нее – она всестояла, прислонившись к косяку двери. Я прошел в кухню и положилкочергу на стол. Комок бумаги оказался письмом Арнольда ко мне, гдеон писал о Кристиан. Я вынул спички и попытался сжечь письмо надраковиной. Руки не слушались меня, оно все падало в мойку. Наконец ясжег письмо и открыл кран. Потом стал мыть кочергу. К крови прилипливолосы Арнольда. Я вытер кочергу и спрятал в буфет.
– Рейчел, я сейчас позвоню.Только доктору или в полицию тоже? Что вы намерены сказать?
– Бесполезно… –Она отошла от двери, и мы стояли теперь в передней в тусклом свете,падавшем сквозь цветное стекло парадной двери.
– Что бесполезно –скрывать?
– Бесполезно…
– Но вы можете сказать, чтоэто – несчастный случай… что он первый вас ударил…что вы оборонялись… Рейчел, звонить в полицию или нет? Нупожалуйста, попытайтесь подумать.
Она что-то бормотала про себя.
– Что?
– Зайка. Зайка. Любимый…
Она отвернулась. И я понял, что этоласкательное прозвище Арнольда, которого я ни разу не слышал из ееуст за все долгие годы нашего знакомства. Тайное имя. Она отвернуласьи пошла в столовую, и я услышал, как она тяжело рухнула на пол, аможет быть, в кресло. Услышал, как она вновь начала стонать –вскрик, затем прерывистое «ой-ой» и снова вскрик. Явернулся в гостиную посмотреть, не шевелится ли Арнольд. Я почтибоялся встретить его обвиняющий взгляд, увидеть, как он корчится отболи, – зрелище, которого не смогла вынести Рейчел. Он нешевелился. Поза его теперь казалась нерушимой, как поза статуи. Онуже был не похож на себя, на искаженном гримасой лице – лиценезнакомца – застыло, как на лице китайца, непонятное,непроницаемое выражение. Заострившийся нос был весь в крови,крошечная лужица краснела в раковине уха. Поблескивал белый глаз,скалился сведенный болью рот. Повернувшись, я увидел его маленькиеноги, которые, как я всегда считал, были так для него характерны итак меня раздражали. Обутые в безукоризненно начищенные ботинки, онилежали аккуратно рядом, словно утешая одна другую. Теперь, по дорогек дверям, я заметил на всем пятнышки крови – на стульях, настене, на изразцах камина. Она брызгала, когда он кружил по комнатево время неподвластной воображению сцены, где-то в совсем ином мире;и я увидел на ковре слабые кровавые следы: его, мои, Рейчел.
Я подошел к телефону в передней; крикиРейчел доносились сюда еле слышным причитанием. Я набрал 999,ответила больница, я сказал, что произошел очень серьезный несчастныйслучай, и попросил прислать карету. Мужчина поранил голову. Думаю,проломлен череп, да. Затем, после минутного колебания, я позвонил вполицию и сказал то же самое. Я боялся полиции и не мог поступитьиначе. Рейчел права, скрывать бесполезно, лучше чистосердечнопризнаться, чем с ужасом ждать, пока тебя «разоблачат».Говорить, что Арнольд упал с лестницы, ни к чему: Рейчел в такомсостоянии, что ее никакой басне не выучишь. Проболтается с первого жеслова.
Я вошел в столовую и взглянул на нее.Она сидела на полу, широко раскрыв рот, сжимая щеки ладонями, рот еебыл как большое круглое «о». Она потеряла человеческийоблик, лицо без черт, кожа без цвета, голубоватая, как у обитателяподземелья. Она была обречена.
– Рейчел, не волнуйтесь так.Сейчас они приедут.
– Зайка, зайка, зайка…
Я вышел, сел на ступеньки и услышал,как я говорю: «О… о… о…» – ине могу остановиться.
Сначала приехала полиция. Я впустил ихи показал им гостиную. Через открытую парадную дверь мне была видназалитая солнцем улица и подъезжающие машины, карета «Скоройпомощи». Кто-то сказал:
– Он мертвый.
– Что тут произошло?
– Спросите миссис Баффин.Она здесь.
– А вы кто такой?
В комнату входили люди в черном, потомв белом. Дверь в столовую закрыли. Я объяснил, кто такой Арнольд, ктотакой я, почему я тут.
– Череп расколот, как яичнаяскорлупа.
За закрытой дверью раздался крикРейчел.
– Пройдемте с нами,пожалуйста.
Я сел в машину между двумяполицейскими. Я опять принялся объяснять:
– Он ее, наверно, ударил.Это несчастный случай. Это не убийство.
В полицейском участке я снова имрассказал, кто я такой. Я сидел в маленькой комнатке, где было ещенесколько человек.
– Почему вы это сделали? –Что сделал?
– Почему вы убили АрнольдаБаффина?
– Я не убивал АрнольдаБаффина.
– Чем вы его ударили?
– Я его не ударял.
– Почему вы это сделали?Почему вы это сделали? Почему вы убили его?
– Я его не убивал.
– Почему вы это сделали?
ПОСЛЕСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА
Искусство учит нас тому, как малоспособен объять человеческий разум. Совсем рядом с привычным наммиром находятся иные миры, где все для нас уже незнакомо и чуждо.Когда жестокие обстоятельства грубо вышвыривают человека из одногомира в другой, природа дарует ему целительное забвение. И если оннарочно вздумает с помощью слов навести мосты, пробить туннели, какбыстро приходится ему убедиться в своем бессилии, в почти полнойневозможности описать и связать! Искусство – это как быпсевдопамять, и боль, сопровождающая всякое серьезное произведение,родится от сознания этой неадекватности. Обыкновенно художник –певец своего мирка, у него всего один голос и всегда одна песня.
Мне выпало на долю за несколько часовпревратиться, вернее, быть превращенным в совершенно другогочеловека. Я говорю не о жалком чудовище, которого придумали газеты.На суде я действительно выглядел довольно скверно. Какое-то времяменя можно было считать самым непопулярным человеком в Англии.«Писатель из зависти убивает друга», «Успех одного– причина ссоры между двумя» и тому подобное. Вся этавульгарщина прошла мимо меня, вернее, преломилась в моем сознании иупала в иные глубины иной, более осмысленной тенью. Я словно шагнулсквозь стекло прямо в картину Гойи. У меня даже лицо изменилось –стало как бы старше, в нем появилось что-то гротескное, нос зловещезагнулся. Одна газета назвала меня «старым озлобленнымнеудачником». Я едва узнавал себя на фотографиях. А надо быложить в этом новом обличье, которое напялили на меня, словно у Гойи –ослиную голову.
Первые дни были сплошным смерчемрастерянности и недоумения. Я не только не мог поверить в то, чтопроизошло, я даже не в состоянии был всего осмыслить. Впрочем,довольно об этом. Мой рассказ окончен. О чем он был, я вскорепопытаюсь объяснить. Я пробовал вести себя по-разному: говорил тоодно, то другое, признавался, показывал правду, лгал, вдруг впадал вотчаяние, потом становился ко всему безразличен, потом хитроумнорасчетлив, потом падал духом. Ничего не помогало. Рейчел в трауревыглядела очень трогательно. Все выражали ей сочувствие и почтение.Судья, обращаясь к ней, по-особому склонял голову и особым образомпечально улыбался. Я не думаю, чтобы у нее был хладнокровный расчет.Как я потом уже догадался, полицейские, конечно, сами сочинили этуверсию и подсказали Рейчел, навели ее на мысль. Может быть, онапоначалу даже пыталась бессвязно бормотать правду. Но правда была такнеправдоподобна. Вскоре обнаружилась и кочерга, на которой неосталось отпечатков ее пальцев, зато в изобилии были мои. Всеказалось ясно. Рейчел должна была только громко плакать. Я же явнодержался как виноватый. Вероятно, в иные минуты я и сам почти верил,что я его убил, как, вероятно, она в иные минуты почти верила, чтоона его не убивала.
Я уже готов был написать, что я «еене виню», но это было бы неправдой. С другой стороны, я и всамом деле ее не виню, в строгом смысле этого слова. То, что онасделала, ужасно, оба ее поступка скверны – и убийство, и ложь.Но мой долг перед нею, мне кажется, требует, чтобы я внимательнеерассмотрел ее поступки и попытался их понять. «Отвергнутаяженщина страшна». В каком-то смысле я мог бы чувствовать себяпольщенным. В каком-то смысле она была едва ли не достойнавосхищения: сильный дух, сильная воля. Ведь я, разумеется, ни наминуту не допускал, что ею двигали просто мелочные соображениясобственной безопасности. Какие чувства испытывала она во время судаи после? Может быть, надеялась, что я каким-то образом выпутаюсь.Может быть, ей стоило немалых усилий, внутренних оговорок исамообмана войти наконец в свою зловещую финальную роль.
В этой роли есть даже своеобразноесовершенство. Какая безукоризненная месть обоим мужчинам в ее жизни!Есть женщины, которые не способны прощать. «Я бы волоса сосвоей головы ему не бросила для спасения, пальцем бы не пошевелила,если бы он умирал!» Кристиан ездила к Арнольду во Францию, какя узнал уже потом. Но нет сомнения, что воля, направившаяубийственный удар, созрела гораздо раньше. Когда она приоткрылась мнев начале моего повествования, я мог убедиться, что это стальная воля.Так что, собственно, удивляться здесь особенно было нечему. Удивиломеня другое: сила чувства, которое Рейчел испытывала ко мне. Чтобывозникла такая ненависть, надо много любви. Я просто-напросто незаметил, что Рейчел меня любит. Как сильно надо было любить, чтобыради моей погибели так фантастически, так последовательно лгать. Этодолжно было бы возбудить во мне, по крайней мере, почтение.Впоследствии я, пожалуй, и в самом деле к нему пришел. Нет, я не«виню» в строгом смысле слова, но и не «извиняю».Я вообще не понимаю, что значит «прощение». Я порвал всесвязи, я отпустил ее душу, между нами нет больше трепетнойсоединяющей обиды. В каком-то безличном смысле я даже желаю ей добра.Под прощением понимается некоторая эмоция. Это неверно. Скорее этопрекращение некоторой эмоции. Так что я, пожалуй, действительнопрощаю ее. Слова здесь не важны. Но она была орудием, сослужившим мневеликую службу.
В ходе суда я то обвинял ее, то бралобвинения назад. Не так-то легко спасать себя, губя другого, дажеесли это справедливо. По временам я чувствовал – это трудноописать, – что я был на грани помешательства от сознаниясобственной вины, от общей своей вины в жизни. Посадите любогочеловека на скамью подсудимых, и он почувствует себя виноватым. Яупивался своей виной, купался в ее скверне. В газетах писали, что яполучал удовольствие от суда. Удовольствия я не получал, но я жил напроцессе полной жизнью – только благодаря тому, что в Англиитеперь отменена смертная казнь. Я не мог бы спокойно пойти навстречупалачу. А смутно маячивший передо мной образ тюрьмы воздействовал наменя, на мое пробужденное, ожившее сознание сравнительно слабо.(Невозможно заранее представить себе, что такое длительное тюремноезаключение.) Мне был навязан совершенно новый образ жизни, и я хотелпоскорее изведать его. Меня (наконец-то) ждал мой собственный,достаточно увесистый крест, и на нем значилось мое имя. Такими вещамине бросаются. Я тогда впервые за всю жизнь по-настоящему встрепенулсяи ожил и с высоты моего нового сознания смотрел теперь на себясамого, каким я был раньше, – робкого, половинчатого,обиженного человека.
Мой адвокат хотел, чтобы я признал себявиновным, тогда можно было бы, по-видимому, добиться вердикта онепредумышленном убийстве. (Возможно, и Рейчел рассчитывала на это.)Но я виновным себя не признавал и при этом отказывался объяснить, гдея был и что произошло. Собственно, один раз я на суде рассказал всюправду, но к этому времени я уже наговорил столько лжи, столькокрутил и увиливал, что ясная, самодовлеющая сущность этой правдыникем не была замечена. (А крики негодования на галерее для публикиразразились с такой оглушительной силой, что помещение суда пришлосьот публики очистить.) Я решил, что не возьму вину на себя, но необвиню и никого другого. С самого начала выяснилось, что при такомусловии о сколько-нибудь правдоподобной версии не может быть и речи.Все: и судья, и присяжные, и адвокаты, включая моего собственногозащитника, и пресса, и публика – составили себе определенноемнение еще до начала процесса. Улики против меня были очень серьезны.Представлено было мое угрожающее письмо к Арнольду, и наиболееинкриминирующая его часть, где ясно говорилось о некоем тупомпредмете, была зачитана вслух с выражением, от которого стыла кровь.Но больше всего, по-моему, присяжных поразило, что я изорвал книгиАрнольда. Куча обрывков в ящике из-под чая была предъявлена суду. И сэтой минуты судьба моя решилась.
Хартборн и Фрэнсис, каждый на свой лад,пытались меня спасти. Версия Хартборна, разработанная совместно смоим защитником, состояла в том, что я сумасшедший. («Этотномер не пройдет, старина!» – крикнул я ему через весьзал.) Данных в подтверждение этому у него было довольно мало. Я,например, часто отменял условленные встречи («В таком случае мывсе не в своем уме!» – заметил прокурор). Я забыл прийтина вечеринку, устроенную в мою честь. Я сумрачен, чудаковат ирассеян. Воображаю себя писателем. («Но он действительнописатель!» – заметил прокурор. Я приветствовал егоаплодисментами.) Была пущена в ход и моя внешне спокойная реакция насмерть сестры. (Потом обвинение использовало ее как доказательствомоего бессердечия.) Но самое главное, ради чего все это и говорилось:я убил Арнольда в невменяемом состоянии и немедленно об этом забыл.Если бы я держался растеряннее, чаще хватался за голову, такаяверсия, по крайней мере, могла бы привлечь интерес. Я же выгляделлжецом, но не безумцем. Я спокойно и здраво отрицал, что ясумасшедший., судья и присяжные со мной согласились. Разумеется,Хартборн считал меня виновным.
Один только Фрэнсис верил в моюневиновность. Но проку от него было довольно мало. Он обесценил всесвои показания тем, что не переставая лил слезы и производил наприсяжных дурное впечатление. Характеризовать меня как личность игражданина лучше ему было не браться. Прокурор над ним откровенноиздевался. В своем стремлении выгородить меня он простодушнонаговорил столько лжи и полуправды, что стал в конце концовпосмешищем даже для моей стороны. Судья обращался к нему подчеркнутоиронически. Для меня получилось, мягко выражаясь, неудачно, чтоФрэнсиса не было дома, когда позвонила Рейчел. Фрэнсис это усвоил искоро начал показывать, что он при нашем разговоре присутствовал,однако был совершенно не в состоянии представить сколько-нибудьсвязной картины происшедшего, которая не рассыпалась бы от первого жевопроса обвинения. Присяжные явно считали Фрэнсиса подставной фигуройи думали, что он действует по моей подсказке. А обвинение скоросделало из него котлету. «Почему же вы тогда не сопровождалиобвиняемого в Илинг?» – «Я должен был ехать забилетами в Венецию». – «В Венецию?» –«Да, мы с ним собирались туда». (Смех.) Собственно, весьвклад Фрэнсиса в процесс свелся поневоле к созданию еще однойзловещей теории, согласно которой я объявлялся гомосексуалистом,влюбленным до безумия в Арнольда и убившим его, видите ли, изревности! Желтая пресса одно время носилась с этой темой. Но судья –может быть, чтобы не оскорблять чувства Рейчел, – в своейзаключительной речи не стал на ней останавливаться. Звездой процессабыла Кристиан. Она одевалась с большой тщательностью – каждыйдень, как вскоре заметили репортеры, меняла туалеты. «Богатаяэлегантная дама» – для газет лучше ничего не придумаешь,так что процесс принес ей даже какую-то славу, которая и пригодиласьпозднее, когда она надумала завести собственный салон мод. Этот план,вероятно, и в голову-то ей пришел как раз во время процесса. Кристианбыла очень озабочена моим делом. (Она тоже, конечно, считала менявиновным.) Но заседания суда доставляли ей несомненное удовольствие.Она была со всех точек зрения «превосходным свидетелем».Отвечала ясно, четко, не колеблясь, и судья, которому она явнонравилась, особо похвалил ее за толковые показания. Присяжные тоженаходили ее привлекательной, мужчины всякий раз переглядывались,когда ее вызывали. И все-таки в руках умелого прокурора она быстропревратилась, сама того не заметив, в орудие обвинения. Из ее ответово нашей семейной жизни прямо следовало, что я – человек ввысшей степени неуравновешенный, если не просто опасный. («Моглибы вы назвать вашего бывшего мужа необузданным?» – «Ода, ужасно необузданным!») Ее идиотское слепое самодовольстводо того меня поражало, что один раз я даже не выдержал и крикнул: «Айда Крис!» Судья взвился, словно я посягнул на ее добродетель.Одна воскресная газета предложила ей крупную сумму за правоопубликовать ее «историю», но она отказалась.
Рейчел, к которой все испытывалиживейшее сочувствие, появлялась на процессе нечасто. А когда еевызывали, по залу всякий раз проносился вздох почтительноговосхищения. И самое странное, что и я тоже, даже в то время,чувствовал к ней некоторое почтение, как к орудию божества. Тогда мнеказалось, что это во мне говорит мое придуманное чувство вины. Нопозднее я понял, что дело не в том. В Рейчел было какое-то величие.Она не избегала моего взгляда, не казалась растерянной и скованной,как можно было ожидать. Она держалась скромно и просто, с мягкимспокойствием и совершенной правдивостью, производившей впечатление навсех, даже на меня. Вспоминаю, как она раз сказала: «Во мне ещеесть огонь, огонь!» Я не представлял себе тогда, как неистово иочистительно он мог пылать. Никому не приходило в голову, что у неемогли быть мотивы для убийства мужа. Семейная жизнь течет за семьюзамками. Единственный документ, свидетельствовавший о существованиитаких мотивов, я уничтожил собственными руками. (Письмо Арнольда оКристиан.) Все молчаливо согласились, что брак ее был идеален, лишькое-кто благоговейно коснулся этой темы. Тут и распространяться былоне о чем. Равным образом не было речи и о том, что я мог иметькакие-то виды на жену моей жертвы. Деликатность, царившая на этомобразцово-показательном процессе, не допускала такой мысли, хотя онапросто напрашивалась. Даже газеты, насколько мне известно, за нее неухватились – вероятно, потому, что версия о моей любви кАрнольду их больше привлекала. И деликатность, как часто бывает,заняла место истины.
Точно так же, благодаря всеобщемузаговору молчания, не упоминалось, к счастью, на процессе и имяДжулиан. Никому не было расчета втягивать еще и ее, поскольку, содной стороны, мое положение и так было из рук вон плохо, а с другой– эта история могла бы причинить мне только вред. Так Джулианисчезла. Словно вся эта фантастическая сцена в зале заседанийуголовного суда, служители закона в париках и мантиях, свидетели,скромно купавшиеся в лучах славы, притихшая в упоении публика –все это были лишь атрибуты волшебства, предназначенногодематериализовать ее, будто ее никогда и не было. Но ее властноеприсутствие в этой сцене ощущалось временами с такой силой, что я нераз готов был выкрикнуть ее имя. Однако я этого не сделал. Молчаниемне было предписано, и молчания я не нарушил. Посвященные поймут тоудивительное, почти радостное чувство, которое я испытывал от того,что, вознесенная в сферы недоступного, она обрела последнеесовершенство. Об этом думал я в то ужасное время, и мысль этаоблегчала мои страдания.
Формально я был осужден за убийствоАрнольда. (Присяжные отсутствовали не более получаса. Адвокаты непотрудились даже оставить своих мест.) В более широком смысле –и это тоже давало пищу для размышлений – я был осужден за то,что я, вот такой ужасный человек, возбуждал страх и отвращение всердце судьи, и в сердцах честных граждан присяжных, и у верных псовсвободной печати. Меня ненавидели до глубины души. Судья, приговоривменя к пожизненному заключению, выразил то, что чувствовали все. Речьшла о подлом преступлении в самом чистом виде: убить друга из завистик его талантам! И бедная Присцилла, восстав из гроба, указывала наменя перстом. Я был плохим другом и плохим братом. Мое безразличие кбеде и смерти сестры подтверждалось многими. Защита, я уже говорил,пыталась использовать его как доказательство моей душевнойнеуравновешенности. Но во всеобщем мнении оно просто означало, что я– чудовище.
В мои намерения, однако, не входитописывать процесс или даже рисовать в подробностях свое состояние напроцессе. О последнем достаточно будет сказать лишь несколько слов.Всякий, кому пришлось бы вдруг предстать перед судом за убийство,которого он не совершал, неизбежно испытал бы беспокойство. Я,конечно, заявлял о своей невиновности. Но я заявлял о ней (и это тожемогло повлиять на присяжных) без той страстной категоричности,которой можно было бы ожидать от человека действительно невиновного.Почему? Мысль о том, чтобы взять на себя смерть Арнольда (и тем«признаться»), действительно приходила мне в голову какэстетически возможная. Если бы я в самом деле убил Арнольда, это былобы по-своему красиво. А для человека иронического что может бытьзабавнее, чем положение преступника, не совершившего преступления?Однако истина и справедливость не позволили мне так поступить. Крометого (и это следовало бы иметь в виду и судье и присяжным), человекмоего психологического склада органически не способен солгать вкритической ситуации. Но я действительно чувствовал себя отчастиответственным за некое зло. Такое картинное толкование событий былопо-своему приемлемо уже хотя бы благодаря картинности, небезразличноймоему литературному вкусу. Я не желал смерти Арнольда, но я завидовалему, и (по крайней мере, иногда) он бывал мне активно неприятен. Я неподдержал Рейчел и отвернулся от нее. Я не уделял внимания Присцилле.Произошли ужасные несчастья, за которые в ответе был отчасти я. Напроцессе меня обвиняли в бездушном отношении к смерти двух людей.(Иногда, как отмечала защита, создавалось впечатление, будто менявообще судят за два убийства.) В глазах суда я был холодный,бессердечный фантазер. Я много и глубоко размышлял о своейответственности. Но чувство вины – это форма энергии, и поэтомуголова моя была высоко поднята и глаза горели. В жизни каждогочеловека бывают минуты, когда очищение виной ему необходимо. Многопозже, мой любезный друг, от вас я услыхал, что я, сам того несознавая, радовался испытанию судом, как средству окончательноосвободиться от навязчивого чувства вины. Была еще одна, болееглубокая причина, почему я предался течению событий без криков испоров, и эта причина была в Джулиан. Вернее, здесь было две причины– одна под другой. Или даже, может быть, три. Что, по моимпонятиям, могла думать о случившемся Джулиан? Как ни странно, ясовершенно не представлял себе, что она об этом думает. Допустить,что она считает меня убийцей, я не мог. Но и не ожидал, что онавыступит в мою защиту и обвинит мать. Так или иначе, но эту смертьповлекла за собой моя любовь к Джулиан. Такого родапричинно-следственная связь не вызывала у меня сомнений. Но я готовбыл укрыть свою ответственность в вечной тайне моей любви к Джулиан иее любви ко мне. Это правда, но не вся. Кроме того, я чувствовал, чтовыход из мира тишины на широкую арену драм и ужасов был для менянеобходимым и естественным следствием того божественного явления,которого я сподобился. Иной раз это представлялось мне карой занарушенную клятву молчания. А иной раз, с небольшим сдвигом,наоборот: наградой. Я любил Джулиан, и из-за этого со мной случилосьнечто грандиозное – я удостоился креста. А что страдал я из-занее и ради нее, служило мне восхитительным, почти легкомысленнымутешением.
В глазах судей я был, как я ужеговорил, фантазером. Но они даже отдаленно не представляли себе,насколько это было верно, хотя и не в том грубом смысле, который ониимели в виду. Образ Джулиан буквально ни на мгновение не покидал меняв те страшные дни. Я одновременно воспринимал и ее абсолютноеприсутствие, и абсолютное отсутствие. Были минуты, когда ячувствовал, что любовь просто разрывает меня на куски. (Каковочеловеку, когда его пожирает огромный зверь? Я это знал.) Иногда этаболь, от которой я почти терял сознание, настигала меня в тот момент,когда я обращался к суду, мгновенно пресекая мою речь и тем даваясвежую пищу сторонникам теорий моей невменяемости. Я выжил в ту порумечтаний о Джулиан только благодаря отсутствию надежды. Малейшийпроблеск надежды, я думаю, меня бы убил.
Душа в поисках бессмертия открываетглубокие тайны. Как мало знают так называемые «психологи»о ее путях и ходах. На какой-то миг мне в одном темном виденииоткрылось будущее. Я увидел эту книгу, которую теперь написал, увиделмоего дорогого друга Ф. Л., увидел самого себя изменившимся донеузнаваемости. Но я видел еще дальше. Книге предназначено былоосуществиться ради Джулиан, а Джулиан должна была существовать радикниги. Не потому, – хотя временная последовательность дляподсознания не важна, – что книга была схемой, которойДжулиан должна была дать жизнь, и не потому, что схемой была Джулиан,которую наполнить жизнью должна была книга. Просто Джулиан была –и есть – сама эта книга, рассказ о себе, о ней. Здесь ееобожествление, а заодно и бессмертие. Вот он, мой дар, вот оно,наконец, обладание. Мое навеки нерасторжимое объятие. Однако –и этим я не оскорблю мою возлюбленную – я видел еще гораздодальше в темном зеркале будущего. И здесь, если я сумею это выразить,и заключена последняя, глубочайшая причина, почему я смирился переднеправедным судом.
Я чувствовал, что все происходящее сомной не только предначертано, но именно в то самое мгновение, когдаоно происходит, мыслится некой божественной силой, которая держитменя в своих когтях. Иногда я почти готов был затаить дыхание, дабы,случайно шелохнувшись, не нарушить этой высокой связи. И тут же японимал, что теперь уже никогда никакая отчаянная борьба не поможетмне вырваться из тисков моей судьбы. И этот зал, и судья, ипожизненный приговор были лишь тенями гораздо более великой и болеереальной драмы, героем и жертвой которой я оказался. Любовьчеловеческая – это ворота ко всякому знанию, как понималПлатон. И через ворота, которые распахнула Джулиан, существо моевходило в иной мир.
Когда я думал раньше, что мояспособность любить ее – это и есть моя способность писать,способность осуществиться наконец как художнику, цель, которой яподчинил всю жизнь, – я был прав, но понимал это смутно,темно. Все великие истины таинственны, в основе всякой морали лежитмистика, все настоящие религии – религии мистические, у всехвеликих богов множество имен. Эта небольшая книга важна для меня, и янаписал ее так просто и правдиво, как только мог. Хороша ли она, я незнаю и в высшем смысле Не придаю этому значения. Она родилась, какродится произведение истинного искусства, – из абсолютнойнеобходимости, с абсолютной свободой. Что это не великое искусство, яуж как-нибудь понимаю. Суть ее темна для меня, как темен для себя ясам. Механические пружины нашего «я» остаются сокрытымиот нас, покуда божественная сила не доведет их работу до абсолютногосовершенства, а тогда некому знать о них, да и нечего. Каждый человекмелок и смешон в глазах ближнего. У каждого есть представление осамом себе, и это представление ложно. Однако представления эти нам,конечно, необходимы, ими мы живы, и не так-то легко расстаемся сними, в последнюю очередь с иллюзиями достоинства, трагедии иискупительного страдания. Каждый художник – мазохист,упивающийся муками творчества, этого блаженства у него никто неотнимет. И в высший миг мы действительно можем оказаться героямисобственных представлений. Но все равно это ложные представления.Черный Эрот, которого я любил и боялся, – это лишь слабаятень более великого и грозного божества.
Обо всем этом, мой любезный друг, вминуты тихой общности мы много говорили в нашем затворе словами –отблесками невыразимых значений, подобными кострам на ночной реке.Так, в идеале, беседуют близкие, родственные души. Потому-то мудрыйПлатон и не приемлет художников. Сократ не написал ни слова. Христостоже. Без такого света почти любая речь – лишь искажениеистины. И, однако же, вот я пишу эти слова, и люди, которых я незнаю, будут их читать. Этим парадоксом, милый друг, я жил дни заднями у себя в уединении. Есть, видимо, люди, для которых оннеизбежен, но и для них он только тогда становится жизнью, когдаодновременно оказывается мученичеством.
Не знаю, увижу ли еще когда-нибудь«наружный мир». (Странное выражение. Мир вдействительности весь снаружи, весь внутри.) Вопрос этот непредставляет для меня интереса. Верное зрение видит полнотуреальности повсеместно, всю безграничную вселенную в одной теснойкаморке. Старая кирпичная стена, которую мы так часто созерцаливместе, о мой любезный друг и учитель, – как мне найтислова, чтобы передать ее ослепительную красоту, куда болеесовершенную и возвышенную, чем красота холмов и водопадов и прелестьраспускающегося бутона? Их блеск банален, общедоступен. А то, чтовидели мы, есть красота и прелесть, превосходящая все слова, это мирпреображенный, мир, открытый душе. Им любуюсь я теперь вблагословенной тиши, и он же промелькнул передо мной,головокружительно предвосхищенный, в акварельно-голубом взоре ДжулианБаффин. Она и теперь приносит его в мои сны, подобно тому, как иконыдалекого детства возвращаются в видения мудрых старцев. Да будет таквечно, ибо ничто не утрачивается, и, приближаясь к концу, мынеизменно оказываемся в начале.
И я нашел вас, мой друг, венец моихстранствий. Могло ли статься, чтобы вы не существовали, чтобы вы неждали меня в этой обители, которую ныне мы с вами разделяем? Этого яне допускаю. Случайно ли оказались вы здесь? Нет, нет, я должен былбы придумать вас, создать силою творчества, вами дарованной. Нынежизнь моя открылась мне как странствие и как аскеза, но до концатерявшаяся в невежестве и мраке. Я искал вас, я искал его, искалзнания, которое запредельно и которому нет имени. Так искал я васдолго в печали, и наконец вы утешили меня за всю прожитую без васжизнь, разделив со мною мои страдания. И страдание стало радостью.
И вот мы живем вместе в нашем тихоммонастыре, как мы любим его называть. И здесь я подошел к концу моейкниги. Не знаю, придется ли мне написать еще что-нибудь. Вы научилименя жить настоящим, отвергнув бесплодную, беспокойную боль, котораясвязывает с прошедшим и будущим нашу сиюминутную дужку великогоколеса желания. Искусство – это пустой дешевый балаган, жалкаяигрушка мировой иллюзии, если только оно не указывает за пределысамого себя и само не движется в том направлении, которое указывает.Вы, будучи музыкантом, дали мне увидеть это в бессловесных высшихсферах вашего искусства, где форма и сущность уже приблизились кграни молчания и где расчлененные формы отрицают себя и растворяютсяв экстазе. Способны ли слова тоже проделать этот путь через правду,абсурд, простоту – к молчанию, мне неведомо, как неведомо и гдеон пролегает. Может быть, я напишу еще что-нибудь. А может быть, иотрекусь наконец от деятельности, которая – как вы открыли мне– есть всего лишь примитивное суеверие.
Книга эта сложилась в некотором смыслекак история моей жизни. Но также – я надеюсь – какпростой и честный рассказ, как повесть о любви. И я ни в коем случаене хотел бы, чтобы в конце создалось впечатление, будто я в своемблаженном уединении забыл о реальности ее действующих лиц. Назовуздесь два имени. Присцилла. Да не свяжу я в одну мысленную цепьслучайные подробности ее несчастий и не забуду, что вдействительности смерть ее не была неизбежной. И Джулиан. Какой бынапряженной и страстной ни была работа моего воображения, я не верю,о моя ненаглядная, что я сам сотворил тебя. Ты неизменно ускользаешьиз моих объятий. Искусство бессильно тебя впитать, мысль –осмыслить. Я не знаю ничего, да и не хочу ничего знать о твоейтеперешней жизни. Для меня ты ушла во тьму. Но я сознаю – ичасто размышляю об этом, – что где-то ты смеешься,плачешь, читаешь книги, и готовишь пищу, и зеваешь, и, может быть,обнимаешь кого-то. Да не отрекусь я никогда и от этого знания и незабуду, как в тягостной, жалкой действительности под властью времения любил тебя. Любовь эта, Джулиан, осталась, она не сделалась меньше,хотя и подверглась переменам, это любовь с очень ясной и точнойпамятью. И она причиняет мне удивительно мало боли. Только иногда поночам я думаю о том, что ты сейчас живешь, что ты где-то существуешь,и проливаю слезы.
Четыре послесловия четырех действующихлиц
ПОСЛЕСЛОВИЕ КРИСТИАН
Мистер Локсий любезно показал мне этурукопись моего бывшего мужа, с тем чтобы я сделала к ней, еслизахочу, замечания, которые он включит в состав книги. Но у меня, вобщем-то, нет никаких замечаний, просто вся книга насквозь фальшива.Многое в ней плод фантазии автора. Я, например, вовсе не испытываласамодовольства, когда шел суд, а была очень расстроена и подавлена.Надо быть совсем уж бессердечной, чтобы чувствовать самодовольство втакую минуту. У Брэдли есть способность все видеть по-своему и всепредставлять как будто бы в виде связной, логичной картины. Можетбыть, это свойственно нам всем, но мы не пишем книг. Картина нашейсовместной жизни у него получилась совсем неверной. Не хочу говоритьо нем дурно, мне его от души жаль. Я думаю, очень нелегко сидеть втюрьме – хотя он и держится, я должна сказать, достаточнохрабро. (Забавно, что он называет свою тюрьму «монастырем».Хорош монастырь.) Я лично, честно сказать, ничего ужаснее себе непредставляю, и, по-моему, это большое дело, что он сумел написать тамкнигу. Не мне говорить о ее достоинствах – я не критик, –то есть о ее литературных достоинствах. Но то, что мне известно,изображается в ней не очень правдиво, это я могу сказать. Брэдливовсе не ненавидел меня, когда мы были мужем и женой. И, по-моему,потом тоже. Ему понадобилась эта притворная ненависть просто потому,что я его бросила (о чем он в книге вообще не пишет). Онрассказывает, как я его угнетала, не давала ему быть самим собой, ивсякое такое. Эти места в книге очень красноречивы и, надо думать,хорошо написаны. Но в действительности все было совсем не так. Беданашего брака состояла в том, что я была молода и хотела яркой иприятной жизни, а Брэдли не способен был мне ее дать. Оттого, что вкниге он кое-где довольно остроумен (иногда, по-моему, даже там, гденет ничего смешного), читатель может подумать, что жить с такимчеловеком очень весело. Ничего подобного. Никакой войны, как онописывает в своей книге, между нами не было. Я просто сталатосковать, и он тоже, и тогда я решила оставить его, хотя он молил изаклинал меня не уходить, о чем он в книге умалчивает. Наша женитьбабыла ошибкой. Во втором браке я была гораздо счастливее. Про своеговторого мужа я ничего такого безобразного, как пишет Брэдли, никогдане говорила, хотя пошутить, конечно, на эту тему могла. Брэдли всегдаплохо понимал шутки. Где-то в книге, не могу сейчас найти это место,он называет себя пуританином, и это, по-моему, правда. Он не понималженщин. И мне кажется, он ревновал меня к моему второму мужу, –кому приятно знать, что твоя жена счастлива с кем-то другим. Иконечно, он глубоко ошибается, когда пишет в начале своего «романа»,будто я, вернувшись в Лондон, хотела сойтись с ним. Это неправда. Язаехала к нему просто потому, что он был чуть ли не единственным моимзнакомым в Лондоне, а потом, мне было интересно узнать, что с ним заэто время сталось. У меня было хорошее, радостное настроение,хотелось посмотреть на него, вот я и заехала. Мне он был не нужен! Авот я ему была нужна, это сразу же стало ясно, а он об этом толкомничего не говорит. Он сразу стал меня преследовать. А когда ясказала, что хочу, чтобы мы были просто друзьями, он очень разозлилсяи расстроился, и вот тогда-то он, наверно, и написал все эти ужасныевещи – что он меня ненавидел и что я страшная женщина вродепаучихи, это все в отместку за то, что я была с ним недостаточноласкова, когда вернулась в Лондон. Разве из книги не ясно, что онснова в меня влюбился или всегда был в меня влюблен? Для него былобольшим ударом, когда оказалось, что я снова в Лондоне и сноваотвергла его. Я думаю, именно в этом причина того, что он в концеконцов повредился в уме и впал в безумие, что мой муж так старалсядоказать на суде. И мать его, и сестра, кстати сказать, обе былиочень неуравновешенны и страдали неврозами, всему семейству не мешалобы обратиться к психоаналитику. Я лично верю, что Брэдли был не всвоем уме, когда убил Арнольда Баффина, у него помутился рассудок, ипотом он ничего не помнил. Эти снотворные таблетки, что он принимает,отбивают у людей память. Думаю также, что и смерть сестры должна былана него сильно подействовать, хотя он и не казался особеннорасстроенным, и, конечно, он бросил ее, хотя не мог не видеть, вкаком она состоянии, он рад был оставить ее на меня. Может быть, тутбыли замешаны денежные соображения, он всегда был скуповат. А то, чтоон пишет о сестре в послесловии к своей книге, это, по-моему, ненастоящие чувства, а просто угрызения совести: его постоянно мучиласовесть, хоть от этого он лучше не становился. Что до той части, гдерассказывается про мисс Баффин, то для нее это, наверно, крайненеприятно, так как здесь все почти его воображение, я вообщеудивляюсь, что книгу собираются напечатать. По-моему, вся историявыдумана, чтобы замаскировать любовь ко мне. По крайней мере, люди невлюбляются вдруг, ни с того ни с сего, так бывает только в романах.По-моему, беда Брэдли в том, что он так и не сумел подняться надсвоей средой. Он без конца вспоминает их «магазин», и,по-моему, ему было стыдно своих родителей, стыдно, что он не получилхорошего образования, – по-моему, это ключ ко многому.Нельзя отрицать, что он немножко сноб, а от этой черты в жизни прокумало. Мой муж считает, что Брэдли совсем не писатель, ему бы статьфилософом, да не хватило образования. Брэдли не прав, когда говорит,будто мысль о Haute couture 1пришла мне только во время процесса, не знаю, откуда он это взял. Уменя никогда не было намерения заняться дамским бельем за компанию смистером Баффином, – свой теперешний салон я задумала ещедо возвращения в Лондон. Но в одном отношении он совершенно прав: ядействительно умею вести дела, что и доказывается сказочным успехомсалона всего за каких-то несколько лет. Мой муж тоже оказалсяприрожденным бизнесменом, а его знакомство с налогами пришлось какнельзя более кстати, так что одна полезная вещь все-таки из процессапроизошла, хотя, как я уже говорила, мне было очень грустно и оченьжаль бедного Брэдли. (И мистера Баффина, конечно, тоже.) И это я быхотела сказать Брэдли, если он когда-нибудь прочтет мою приписку: яот души ему сочувствую и думаю о нем очень тепло. Писать ему письмабольше нет смысла. Что бедный Брэдли все еще не в себе, яснопоказывает его послесловие к книге: там видно, что он возомнил себякаким-то мистиком. Эта часть, по-моему, чистый бред сумасшедшего, отнее мурашки по коже бегут. К чему вообще столько шума насчетискусства? Слава богу, и без искусства можно прожить. Как, например,общественные деятели или те, кто работает на голоде и стихийныхбедствиях, они что же, все неудачники или неполноценные люди?Искусство – это не все, но, конечно, для таких, как Брэдли,только то и важно, чем они сами занимаются. Ну, по крайней мере, онтеперь опубликует наконец еще одну книгу. Сейчас уже всем должно бытьизвестно, что «мистер Локсий» – это на самом делеодин видный издатель, он рассчитывает получить большую прибыль отпубликации мемуаров Брэдли и, я надеюсь, получит. Мне говорили, чтовоскресные газеты тоже собираются их печатать. Только вот не знаю,по-моему, на заключенных авторское право не распространяется. Так чточеловек, которого Брэдли называет своим «учителем» ипроч. и, как видно, очень высоко ставит, должно быть, кто-то другойили же вообще это место в книге вымышленное, как и остальное. Я хочусказать еще раз, что мне от души жаль Брэдли, и я надеюсь, что емутам в тюрьме все же не очень тяжело. Наверно, сумасшествие – нетакая плохая вещь, если оно позволяет человеку считать себясчастливым, когда на самом деле он несчастен.
КРИСТИАН ХАРТБОРН
ПОСЛЕСЛОВИЕ ФРЭНСИСА
Мне выпала приятная честь снабдить этусвоеобразную «автобиографию» критическим эпилогом. Делаюэто с радостью, как дань уважения моему старому другу, все еще«томящемуся в заточении», и одновременно в сознаниисвоего долга перед наукой. Такой замечательный опыт самоанализа,вышедший из-под талантливого пера, заслуживает самого тщательного иразвернутого комментария, для которого, как я узнал от издателя, ксожалению, нет места в этом томе. Я, однако, в настоящее время пишу ив свой срок намереваюсь издать подробную книгу о деле Пирсона, и вней его «автобиография», сыгравшая роль главногосвидетельства в этом «cause selebre» 1,получит, разумеется, надлежащую трактовку. Пока же – краткоерезюме в самом общедоступном изложении.
Едва ли надо говорить, что в случаеБрэдли Пирсона мы наблюдаем классические симптомы Эдипова комплекса.Это очевидно, даже банально. Почти все мужчины любят своих матерей иненавидят отцов. Многие мужчины вследствие этого, став взрослыми,ненавидят и боятся всех женщин. (Увы, обожаемой маме не прощается,что она спала с ненавистным папой.) Именно так было и с Брэдли. Какойбогатый словарь оттенков физического отвращения он использует приописании своих женских персонажей! Многие мужчины, часто неосознанно,видят в женщинах нечистое начало. Представление о менструацияхвызывает ужас и омерзение. От женщин пахнет. Женское – этомутное, бесформенное, мягкое. А мужское – ясное, чистое итвердое. Так и Брэдли. Мы видим, как он упивается (трудно подыскатьдругое слово) физическим уродством, нечистотой, болезнями своихженщин. В случае с сестрой отвращение к ее старости и распадусознания побудило его вообще отвернуться от нее самым недостойным ибессердечным образом, хотя при этом он не переставал говорить обратском долге и даже о любви к ней. Нет сомнения также и в том, чтоона, себе на беду, ассоциировалась у него с магазином, с душныминедрами отвергнутого чрева матери, занимавшей более низкую социальнуюступень. Увы, в нашей земной жизни эти символы с такой легкостьюскладываются в замысловатые цепи, в целые гирлянды причин иследствий, из которых человеку не вырваться никогда! Более того,физическое служит отражением нравственного. Женщины лживы, коварны,трусливы. В противовес им сам Брэдли выглядит в своем сочиненииэдаким пуританином, эстетом, высоким худощавым мужчиной – прямоне человек, а стальная, несгибаемая башня Почтамта. Отсюда для нашегогероя один шаг до представления о себе – даже без реальныхлюбовных побед – как о «воображаемом Дон Жуане».(Эта трогательная оговорка выдает его с головой!)
Точно так же совершенно ясно с первогобеглого взгляда, что наш объект гомосексуален. Наблюдаются чертынарциссизма, типичные для этой публики (смотри автопортрет в началекниги). Его мазохизм (о котором подробнее ниже), его бахвальствосвоей мужской силой, откровенные признания в расплывчатостисобственного «я», отношение к женщинам (о котором ужеговорилось), отношения с родителями – все свидетельствует ободном и том же. Этим же свойством, по всей видимости, объясняется иего весьма странная «неубедительная» манера держаться насуде. Он не верил в самого себя и поэтому не мог внушить довериесудье и присяжным. Брэдли Пирсон связывал для себя нечеткостьсамосознания с особенностями своей творческой личности. Но здесь онсовершает ошибку, обычную для людей неосведомленных, принимая причинуза следствие. Художники по большей части – гомосексуалисты. Эточувствительные, нежные люди, они лишены возможности самоутверждения икак мужчины, и как женщины и потому, вероятно, особенно хорошоприспособлены представлять человечество в целом и вмещать вселенную всердце своем.
То, что «История Брэдли Пирсона»трактует о его любви к женщине, не может служить опровержением нашейтеории. Брэдли сам дает нам в руки ключи к разгадке. Когда он впервые(на страницах книги) встречает свою даму сердца, он принимает ее замальчика. Он влюбляется в нее, вообразив ее мужчиной. Он овладеваетею, когда видит ее в костюме принца. (А кто, кстати сказать, любимыйавтор Брэдли Пирсона? Величайший гомосексуалист. От чего взыгрываетфантазия Брэдли Пирсона, возносясь выше башни Почтамта? От мысли оюношах, которых играли женщины, переодетые юношами.) Далее: ктотакая, в сущности, эта девушка с характерной фиксацией интересов наотце и с переносом дочерних чувств на Брэдли Пирсона? Дочь протежеПирсона, его соперника, идола, овода, его друга, его врага, его alterego, дочь Арнольда Баффина. Наука утверждает, что такие вещи не могутбыть случайны. И наука не ошибается.
Когда я говорю, что Брэдли Пирсон былвлюблен в Арнольда Баффина, не следует понимать этого в грубомсмысле. Мы имеем дело с психологией сложного и утонченногоиндивидуума. Привязанности более примитивные, более земные моглитянуть его к другому объекту. Но фокусом страстей для этой жертвысамообмана, воплощением любви, как таковой, был Арнольд. Его онлюбил, его ненавидел, его образ воспринимал как искаженное отражениесвоего лица в тенистой струе, неотразимо влекущей вечно восхищенного,вечно тоскующего Нарцисса. Он сам признает – многозначительноеслово! – что в Арнольде, как и в нем самом, было что-то«демоническое». Образ Арнольда, как подтвердит любойкритик, в литературном смысле примечательно «слаб». Всамом деле, почему вся эта история выглядит такой странно«неубедительной», словно нарочитой? Почему нам кажется,будто в ней чего-то не хватает? Да потому, что Брэдли не до конца«чистосердечен». Он часто говорит, что привязан кАрнольду, что завидует Арнольду, даже что он одержим Арнольдом, но неосмеливается выразить, воплотить эти чувства в своем повествовании.Из-за такого умолчания рассказ его, вместо того чтобы дышать жаром,оказывается холодным.
Однако главный интерес здесьпредставляет не классическое «замещение объекта». Данныйслучай интересен в основном тем, что Брэдли Пирсон – художник,который прямо у нас на глазах искренне, а подчас и неискреннерассуждает о своем искусстве. Как он сам говорит, душа в поискахбессмертия открывает глубокие тайны. Сам Брэдли часто не отдает себеотчета в значительности своих высказываний, и это делает его книгудля компетентного аналитика еще более ценной и поучительной. (ЧтоБрэдли – мазохист, само собой очевидно. Что мазохисты всехудожники – это еще один трюизм.) Как легко специалистуистолковать его одержимость литературой! Даже великие не способныполностью замести следы, скрыть свои мелкие грешки, сдержать возгласупоения. Мы видим: ради этого художник и предпринял свой труд, радиэтой сцены все и написано, ради того, чтобы насладиться этим тайнымсимволом его тайной любви. И будь он хитрее хитрого, ему все равно неукрыться от глаза науки. (В этом одна из причин, почему художникибоятся и порочат ученых.) Брэдли весьма искусно вводит нас взаблуждение, особенно там, где расписывает свою любовь к простомугетеросексуальному объекту, но разве же не очевидно, что вдействительности он упивается поражением, которое ему наносит АрнольдБаффин?
Арнольд Баффин, бесспорно, фигура,замещающая отца. Почему любовь и ненависть Брэдли Пирсона фиксированыименно на писателе? И почему сам он одержим идеей, будто он писатель?Этот выбор вида искусства тоже полон значения. Брэдли прямо говоритнам, что его родители держали писчебумажный магазин (папки –папа). Загрязнение бумаги (дефекация), естественно, символизируетбунт против отца. Здесь-то и следует искать корни той паранойи,симптомы которой Брэдли, сам того не подозревая, явно демонстрируетна страницах своей книги. (Смотри, например, как он толкует письмосвоей дамы сердца!) Почему Брэдли так самозабвенно боготворит крупныеписчебумажные магазины? Ведь отец его так и не достиг этих вершин!Вездесущая золотая табакерка служит той же цели: это «дар»,существенно превосходящий материальные возможности захудалоголавочника. (И конечно, злато – зло.) Подробнее об этомсравнительно ясном аспекте дела Пирсона см. мою подготовленную кизданию работу под заглавием «Еще о фрейдистском толкованииАкрополя».
Гораздо интереснее, с точки зренияпсихологии, если не литературы, поэтичная и вполне сознательнаяфилигранная разработка Пирсоном его собственной темы. Загадочному,двусмысленному – вернее, многосмысленному – заглавиюкниги дана хотя и туманная, но все же авторская «трактовка».Брэдли имеет в виду «Черного Эрота». Упоминает он и одругом, еще более загадочном истоке образа. Его собственныеутверждения, не подвергнутые толкованию, могут быть полныглубочайшего смысла, а могут быть просто претенциозной чепухой. Не вэтом дело. Главное, что не приходится сомневаться в психологическойважности таких объяснений. Само собой разумеется, что для мужчиныестественнее представлять себе любовь в образе женщины, как дляженщины – в образе мужчины. (Правда, и Эрот и Афродита –создание человеческой фантазии, существенно, однако, что первыйрожден второю.) Но Брэдли, не стыдясь, восторженно рисуетздоровенного черного детину (эдакого чернокожего громилу), которыйявился будто бы навести порядок в его личной и творческой жизни.Более того (и здесь окончательное подтверждение нашей теории), еслинам вздумается поглубже разобраться в том, кто же таков этотчудовищный «принц», нам достаточно сопоставить позвучанию два слова: «Принц» и «Пирсон». Точнотак же и мифический мистер Локсий оказывается – лишь в слегказамаскированном виде – тем же нашим другом. Их даже выдаетбросающееся в глаза сходство литературных стилей. Нарциссизм нашегообъекта поглощает все персонажи и допускает существование толькоодного: самого себя. Брэдли придумал мистера Локсия, чтобыпредставить миру себя в драпировке мнимой объективности. Он пишет оФ. Локсии: «Я мог бы его придумать». И придумал!
Я надеюсь, что мой старый друг, уронивумудренный взгляд на эти страницы (представляю себе, как он чутьулыбается своей смущенной иронической улыбкой), будет снисходителен кзаметкам простого ученого. Хочу заверить его, что их породила нетолько хладная любовь к истине, но также и более горячаяпривязанность к человеку большого обаяния, к которому автор этихстрок испытывает признательность и благодарность. Я уже писал выше,что жизнь Брэдли была согрета еще и другим чувством, более «мирским»и реальным, что у него была и другая любовь, любовь без мучений идушевных сложностей. Нежность ко мне, которую он так неумелоскрывает, я не употреблю для доказательства его извращенности, в этомнет нужды (типично, например, само стремление умалить, принизитьпредмет своих пристрастий). Но не могу закончить эту маленькуюмонографию, не сказав ему, что знал о его чувствах и, пусть он мнеповерит, высоко ценил их.
ФРЭНСИС МАРЛО, КОНСУЛЬТАНТ-ПСИХОЛОГ
Принимаются заказы на мою новую книгу«Брэдли Пирсон, параноик из писчебумажного магазина»,обращаться по адресу издателя. Письма в мой консультационный кабинетможно направлять ему же.
ПОСЛЕСЛОВИЕ РЕЙЧЕЛ
Ко мне обратился некто мистер Локсий спросьбой высказать мое мнение о фантастических писаниях убийцы моегомужа. Сначала я предполагала вообще пренебречь его просьбой. Думала ио том, чтобы через суд воспрепятствовать публикации. Однако всемуэтому делу уже придана – и, я уверена, не случайно –большая огласка, так что пресечь теперь эти излияния значило бы нескрыть их от публики, а, наоборот, повысить к ним интерес как кзапретному документу. Уж лучше искренность и сострадание. Потому чток автору этого фантастического сочинения мы должны чувствовать –или, по крайней мере, стараться чувствовать – сострадание ижалость. Очень грустно, что, добившись «уединения», ккоторому Пирсон, по его собственным словам, всегда стремился, оноказался способен написать лишь какой-то детский бред, а совсем не тосерьезное произведение искусства, о котором все время твердил и накоторое воображал себя способным.
Я не хочу, конечно, быть жестокой.Шумиха, вновь возникшая вокруг этой кошмарной трагедии, причиняет мнеглубокие страдания. Что и моя жизнь оказалась «разбита», –факт, от которого мне никуда не уйти. Однако надеюсь, что горе несделало меня бессердечной. Я не хочу никому причинять боль. Но недумаю, чтобы моя искренность могла повредить Брэдли Пирсону: онслишком надежно защищен от ударов своими фантастическимипредставлениями и о том, что в действительности произошло, и о том,что он сам за фигура. По поводу его изложения событий мне сказатьпочти нечего. В целом это типичный бред, интересный только дляпсихиатра. Оговорюсь сразу: что руководило Брэдли Пирсоном, когда онэто писал, не знаю и судить не могу. (Что руководит мистером Локсием,вопрос другой, к нему я еще вернусь.) Пожалуй, при самомдоброжелательном отношении можно сказать, что он хотел написатьроман, но дальше своих собственных фантазий так и не пошел. Думаю,многие романисты склонны перевоссоздавать прежде пережитое в духесвоих сокровенных желаний, но, по крайней мере, у них хватает тактапеременить фамилии. Б. П. (в дальнейшем буду пользоваться такимсокращением) дает нам понять, что обрел в тюрьме Бога (или Истину,или Религию, или еще что-то). Наверно, все, кто попадает в тюрьму,думают, что обрели Бога, иначе им просто не выжить. Я теперь уже нечувствую против него злобы, не испытываю жажды мести и особогожелания, чтобы он непременно пострадал. Его страдания не восполнятмоей утраты. Новая «вера», о которой он говорит, можетбыть вполне искренней, а может быть, как и вся книга, дымовой завесойдля сокрытия нераскаянного злодейства. Если его пером водила злаяволя, значит, мы имеем дело с таким злодеем, перед которым беспомощенсуд людской. Если же, что более правдоподобно, Б. П. сам верит иливерит наполовину и в собственное «спасение», и во всю этуисторию, тогда перед нами человек, чей рассудок не выдержалдлительного напряжения. (Он, безусловно, не был помешан в моментубийства.) И тогда он, как я уже говорила, заслуживает жалости.Именно так я предпочитаю о нем думать, хотя действительного положенияне знаю, да и не хочу знать. Когда Б. П. вошел в ворота тюрьмы, дляменя он умер и перестал представлять интерес. Думать о нем с гневом,с обидой было бы слишком тяжело, да к тому же бесполезно ибезнравственно.
Я не случайно написала выше: «детскийбред». Б. П. принадлежит, так сказать, к типу Питера Пэна 1.Он не описывает своей достаточно долгой прошлой жизни, тольковскользь упоминает, что в ней были романы, женщины. Такие люди любяттуманно ссылаться на свое прошлое и вести себя как вечнодвадцатилетние. (Он называет себя стареющим Дон Жуаном, как будто бынет особой разницы между победами мнимыми и действительными! Я личносомневаюсь, что у него в жизни было много женщин.) Психиатр, наверно,обнаружил бы у него «отсталое развитие». Вкусы влитературе у него были тоже детские. Он важно рассуждает о Шекспире ио Гомере, но, по-моему, первого он не читал со школьных лет, авторого – вообще никогда. А читал он – хотя сам, конечно,в этом нигде не признается – второсортную приключенческуюлитературу, таких писателей, как Форстер, Стивенсон, Малфорд.По-настоящему ему нравились книжки для мальчишек, примитивныеприключения без любовных перипетий, ему нужно было воображать себя ихлихим героем, храбрецом со шпагой и т. п. Мой муж часто говорил мнеоб этом, а один раз прямо высказал свое мнение Б. П. Тот расстроилсяи, помню, покраснел до корней волос.
Самого себя он рисует совершенноневерно. Можно подумать, что он действительно был таким ироничным,сдержанным, язвительным идеалистом. Правда, он признает за собойнедостаток – «пуританизм», но, по существу, это всеравно как если бы он лишний раз назвал себя высоконравственным ипринципиальным. В действительности же он был абсолютно лишен чувствасобственного достоинства. Внешность у него была дурацкая. (Никто быне дал ему меньше его лет, куда там!) Скованный, нескладный человек,очень застенчивый и робкий и в то же время достаточно назойливый.Просто даже настырный. Изображать из себя писателя было емупсихологически необходимо. Говорят, для неудачников это характерно.Он делает вид, будто пишет, а потом якобы все рвет, и без конца, доодури твердит, что, мол, вот какой он терпеливый и требовательный ксебе. А я уверена, что он в жизни своей ничего не разорвал (кромекниг моего мужа). Он был помешан на печатном слове. Ему мучительнохотелось того, что было у моего мужа, – славы. Хотелосьвидеть себя в печати – любой ценой, и он постоянно обхаживализдателей, лишь бы что-нибудь напечатали. Он даже моего мужа просилпохлопотать за него перед издателем. И вообще он вовсе не был стоикоми аскетом, а скорее напоминал мальчишку, который горит желаниемпристроить свое сочинение в школьный журнал. В пожилом человеке этодаже трогательно.
Б. П., конечно, очень страдал отчувства собственной неполноценности. Это был унылый неудачник,стыдящийся своего происхождения, своей необразованности и донелепости стыдящийся своей службы, которая, как он считал, делает егосмешным. И действительно, мы все над ним смеялись, хотя и по другойпричине. О нем никто не мог – до той трагедии – говоритьбез улыбки. И он это, должно быть, чувствовал. Страшно подумать, но,вероятно, человек может совершить серьезное преступление, просточтобы люди перестали над ним смеяться. А что Б. П. принадлежал к тем,кто не выносит, когда над ним смеются, можно убедиться по любойстранице его книги. Весь этот его выспренний, с издевочкой над самимсобой стиль – просто самозащита и в то же время предвосхищениевозможной насмешки с чьей-то стороны.
И, разумеется, он все переворачивает сног на голову, описывая свои отношения с нашей семьей. Он, например,без ложной скромности пишет, что, мол, мы нуждались в нем. А на самомделе нуждался в нас он, он был при нас как настоящий приживальщик,иногда безумно надоедал. Он был очень одинок, и мы его жалели. Но япомню случаи, когда он собирался приехать, а мы придумывали самыенелепые отговорки или делали вид, что никого нет дома, когда онзвонил у дверей. В центре, конечно, были его взаимоотношения с мужем.Когда он пишет, что якобы он «открыл» моего мужа, то этопросто смешно. Муж уже был известный писатель, когда Б. П. выклянчилу одного издателя право написать рецензию на один из его романов, апосле этого втерся к нам в дом и стал, как однажды выразилась моядочь, нашим «домашним животным».
Даже в своих бредовых писаниях Б. П. неможет скрыть того, что он завидовал успеху мужа. По-моему, завистьбыла его единственной, всепожирающей страстью. Знал он также, чтомуж, хоть и хорошо к нему относится, смотрит на него немного свысокаи посмеивается над ним. И это сознание его страшно мучило. Иногдачувствовалось, что он ни о чем другом думать не может. Он сам наивнопризнает, что ему была необходима дружба с Арнольдом, она давала емуправо отчасти отождествлять себя с ним и разделять его успех, чтобыне сойти с ума от зависти и злобы. Б. П. сам служит себе обвинителем.Он признается в минуту откровенности, что изображает Арнольданеобъективно. Это мягко говоря. (И дальше добавляет, что вообщененавидит род человеческий!) И конечно, он никогда не «помогал»Арнольду, это Арнольд ему помогал сплошь и рядом.
Его отношение к нам с мужем былоотношением ребенка к родителям. Тоже, наверно, небезынтересно дляпсихиатра. Но я не хочу распространяться о том, что очевидно и о чемдостаточно говорили на суде.
Его измышления по поводу моей дочери,конечно, совершенно абсурдны. И его чувства, и ее – всекакая-то фантасмагория. Моя дочь всегда относилась к нему как к«смешному дяде», и, конечно, она его очень жалела, ажалость можно принять за нежность, вернее, жалость – это виднежности, так что в этом смысле она действительно была к нему нежна.Его великая «страсть» к ней – типичная фантазия.(Чуть ниже я объясню, откуда она взялась.) Разочарованные люди, ненашедшие места в жизни, вообще, мне кажется, склонны предаватьсягрезам. В них они находят утешение, хотя и не всегда безобидное. Онимогут, например, выбрать кого-нибудь из мало знакомых людей,вообразить, будто этот человек в них без памяти влюблен, сочинитьцелый роман с переживаниями, приключениями, развязкой. Б. П., каксадомазохисту, нужна, конечно, развязка с плохим концом, с вечнойразлукой, с невыносимыми страданиями и тому подобным. В егоединственном опубликованном романе (он говорит, что будто быопубликовал несколько книг, но на самом деле у него вышел только одинроман) рассказывается как раз о такой несчастной романтической любви.
Точно такая же садомазохистскаяфантазия породила (разумеется, только в его уме) и ту сцену в началекниги, когда он якобы приходит к нам в дом и застает меня на постелис подбитым глазом, и т. д. и т. п. Я не раз замечала, что Б. П. любитнамекать в разговорах с мужем и со мной, что, мол, ему, конечно,известно о наших семейных неурядицах. Мы потешались между собой надэтой его причудой, не видя еще в ней ничего зловещего. Может быть, ондействительно по своей холостяцкой наивности (потому что, в сущности,он так и остался на всю жизнь холостяком) принимал обычные семейныеразмолвки за серьезные разногласия. Но более вероятно, к сожалению,что он полусознательно все это просто сочинял, потому что ему такхотелось. Нельзя же, чтобы «папа с мамой» жили дружно. Онстремился мысленно унизить нас обоих и тем самым привязать каждого ксебе.
В этом деле есть еще одна сторона, окоторой мне, по-видимому, надо сказать здесь со всей откровенностью,хотя по разным причинам, отчасти очевидным, на суде о ней речи небыло. Брэдли Пирсон, безусловно, был влюблен в меня. Нам с мужем этообстоятельство было известно не один год и тоже служило постояннымпредметом для шуток. Вымышленные любовные сцены между Б. П. и мнойнельзя читать без жалости. Из-за этой своей несчастной любви он ивыдумал какую-то небывалую страсть к моей дочери. Это, конечно,дымовая завеса. Кроме того, здесь еще, безусловно, «подменаобъекта», а также, как это ни печально, обыкновенная месть.(Возможно еще, что Б. П. не давала покоя глубокая привязанность,существовавшая между отцом и дочерью, он на эту тему в книге неговорит ни слова, но отсюда тоже шло, как это часто бывает, егоощущение собственной непричастности, ненужности.) Насколько чувствоБ. П. ко мне повинно в совершенном им преступлении, не мне судить.Боюсь, что зависть и ревность сплелись воедино в груди этогопорочного и несчастного человека. И больше на эти темы (которые явообще бы не затронула, если бы меня не ознакомили со всей этойчудовищной ложью) я не скажу ни слова.
Нетрудно представить себе, как ярасстроилась, когда прочла рукопись. Но, собственно, я не виню Б. П.за то, что он не постеснялся предложить ее для публикации. Во всякомслучае, его можно понять: он состряпал эту бредовую чепуху, чтобыутешить себя в узилище страданий, а не мучиться укорами совести и неискать путей к раскаянию. За эту преступную публикацию я виню некоегосамозваного мистера Локсия (или Люксия, как он, по-моему, себя иногдаименует). В газету просочилось, что «Локсий» – nomde guerre 1соседа по камере, к которому несчастный Б. П. воспылал неумереннойлюбовью. Под этим именем скрывается насильник и убийца, некогдаизвестный музыкант-виртуоз, который небывало жестоким способом убилпреуспевавшего собрата по профессии, – в свое время обэтом кричали все газеты. Возможно, что сходство в характерепреступлений сблизило этих несчастных. Известно, что люди искусстванеобыкновенно завистливы.
В заключение я хочу сказать – иуверена, что могу говорить также и от лица моей дочери, с которой явременно потеряла связь: ведь она теперь, как все знают, известнаяписательница и живет за границей. Так вот, я не держу на него зла и,поскольку к нему следует относиться как к человеку с сильнонеуравновешенной психикой, если не просто сумасшедшему, искреннесочувствую ему в его несомненных страданиях.
РЕЙЧЕЛ БАФФИН
ПОСЛЕСЛОВИЕ ДЖУЛИАН
Я прочла эту книгу. Прочла и другиепослесловия, хотя другие авторы послесловий такой возможности,по-моему, не имели. Мистер Локсий сделал для меня исключение. (Поразным причинам, о которых я могу догадываться.) Однако мне сказатьпочти нечего.
Это грустная история, в ней многонастоящей боли. Для меня это были страшные месяцы, многое забылось. Яочень любила отца. Это, пожалуй, основное, что я могу добавить. Я еголюбила. Его насильственная смерть едва не свела меня с ума. Я былапочти не в себе, когда шел суд над Пирсоном. И вспоминаю то времяотдельными пятнами в тумане, отдельными сценами. Забвениеспасительно. Люди забывают гораздо больше, чем принято считать,особенно пережив потрясение.
С тех пор прошло не так уж многовремени. Но в молодости годы тянутся долго. Столетия отделяют меня отэтих событий. Я вижу их издалека, уменьшенными перспективой, и себявижу там ребенком. Это рассказ о старике и ребенке. Если судить о немкак о произведении литературы. Но я признаю, что там рассказываетсяобо мне. Остаемся ли мы теми же, какими были в детстве? Что в нассохраняется неизменным? Я была тогда ребенком, и этот ребенок –я, но в то же время я не узнаю себя.
Приводится, например, письмо. Неужели яего писала? Неужели он сохранил его? Трудно себе представить. А какиевещи я – будто бы – говорила! Нет, не может быть, –это измышления чужого ума. В каких-то случаях та девочка ведет себяслишком уж по-детски. Сейчас, мне кажется, я «умная».Возможно ли, что и умная я была когда-то такой девочкой! В другихслучаях там встречаются мысли, которые вряд ли могли прийти мне вголову. Мысли, которые просочились прямо из головы автора. Мой«образ» получился не очень убедительным. Какой-торастерянный, испуганный ребенок, очутившийся в совершенно небывалойситуации. Нет, это кажется мне чистой литературой.
Мой отец был совершенно прав, когда нехотел, чтобы я бралась за писательство. А Пирсон был не прав, поощряяменя. Теперь я это понимаю. Пробовать писать в раннем возрастебессмысленно: ведь в молодости ничего не понимаешь. Не владеешьмастерством и живешь в плену у собственных эмоций. Юные годы лучшеупотребить на учение. Пирсон пишет, что отец был невысокого мнения омоих способностях. В действительности наоборот. Отец вообще был такойчеловек, который говорит обратное тому, что думает. Из скромности иличтобы не сглазить. Так бывает.
Доктор Марло называет книгу Пирсона«холодной», и его можно понять. В ней очень многорассуждений. Но в каком-то смысле это, наоборот, очень «горячая»книга (слишком горячая), она полна искренних человеческих чувств. Ипоспешных суждений, иногда совсем неверных. Может быть, над ней, какнад стихотворением, надо еще и еще думать? Может быть, всякий романнадо обдумывать еще и еще, и по-настоящему великий романист пишеттолько одну книгу. (Флобер?) Моя мать правильно называет меняписательницей, но ошибается насчет моей известности. (Я пишу стихи.)
Поэтому я скупо и осторожнораспоряжаюсь словами. Пирсон очень проникновенно говорит о тишине.Это место мне понравилось. Он, вероятно, прав, что пережитое намдороже, когда мы о нем молчим. Как и между двумя людьми, разговор спосторонним все убивает. Искусство сокровенно, сокровенно,сокровенно. Но у него есть свой язык, иначе оно бы не моглосуществовать. Искусство публично, публично, публично. (Но толькохорошее искусство.) Искусство кратко. (Не в смысле времени.) Это ненаука, не любовь, не власть, не служение. Но это их единственныйверный голос. Их правда. Оно погружается в глубину и хранит молчание.
Пирсон не любил музыку. Я это помню.Помню, как он в сердцах выключает папин проигрыватель. (Агрессивноедействие.)
Я была тогда совсем маленькая. У меняперед глазами эта сцена. Он не выносил музыку. Мистер Локсий,наверно, очень хороший учитель. (Я, собственно, знаю, что это так,если только «учитель» подходящее слово.) Но разве в этомнет иронии? Пирсон всю жизнь трудился над искусством слова. Я виделаего записные книжки. В них заметно, как много он работал. Слова, рядыслов. А теперь ему осталась только музыка и, быть может, никакихслов. Теперь только музыка и дальше – тишина. Почему?
Признаюсь, что книг, написанныхПирсоном, я не читала. По-моему, их было несколько. Моя мать здесьошибается. Хорошим критиком я его тоже не считала. Мне кажется, что вШекспире он понимал только вульгарную сторону. Но я восхищалась егожизнью, какой она мне виделась. Он представлялся мне примером –целая жизнь усилий и неудач. Удивительно было, что он продолжалделать усилия. (Иногда, правда, это казалось глупым.) Естественно,что отцом я восхищалась тоже. Тут не было противоречия. Может быть,вещий инстинкт учил меня, что публиковать мало – хорошо. (Поэт,рожденный романистом, должен оплакивать отцовское многословие.) Учил,что хорошо работать втайне и создавать миниатюры. Но все это мнетолько казалось. Пирсон публиковал столько, сколько мог. Если мойотец был Плотником, то Пирсон, конечно, – Моржом 1.
Это я пишу не от себя. Словасуществуют, чтобы скрывать, искусство – это сокрытие. Истинавыявляется в таинственности и строгости немногословия. Мои возражениякасаются общих вопросов. Пирсон, по-моему, только изсентиментальности утверждает, что музыка – высшее искусство.Верит ли он в это сам? Он повторяет чужие слова. Бесспорно, тутвлияние мистера Локсия. Музыка – это вид искусства и в то жевремя символ искусства вообще. Самый всеобъемлющий символ. Но высшееиз искусств – поэзия, ибо слова – это дух в его самомвозвышенном состоянии, в его окончательной сути. Прошу прощения умистера Локсия.
И потом, самое главное. Пирсоношибается, считая, что его Эрот – это исток искусства. Хотя они прибавляет, что одно – «лишь тень» другого. Втом-то и дело, что я чувствую в этой книге жар, а не холод. Истинноеже искусство бесконечно холодно. В особенности когда рисует страсть.Ибо страсть можно нарисовать только так. Пирсон замутил воды.Эротическая любовь не способна породить искусство. Точнее, способна,но только плохое искусство. Энергию духа за какой-то чертой можноназвать сексуальной энергией. Мне нет до этого дела. Все равноглубинный источник человеческой любви не является источникомискусства. Демон любви – это не демон искусства. Любовь –это обладание и самоутверждение. Искусство – ни то, ни другое.Смешивать его с Эротом, пусть даже черным, – самая тонкаяи самая губительная из ошибок, какую может допустить художник.Искусство зависит от любви не больше, чем от политики. Ему нет деладо утешений, до того, что могло бы быть. Искусство знает толькоправду в ее самой неприятной, самой бесполезной и потому самойправдивой форме. (Скажите, вы, кто меня слушает, разве это не так?)Пирсон был недостаточно холоден. И мой отец тоже.
Но и это еще не объяснение. Пирсонпишет, что каждый художник – мазохист, упивающийся мукамитворчества. Может быть, правда, теперь он уже убедился в том, что этоне так. (Возможно, что именно здесь – ключ к его неудачам.) Этосовершенно неверно. Молитвенное поклонение обращается на себя.Молящийся преклоняет колена, подобно Нарциссу, заглядывающему взеркало вод. Доктор Марло пишет, что художники вмещают в себявселенную. Да. Но в таком случае они не могут быть все пораженынарциссизмом. И конечно же, не все художники гомосексуалисты. (Какаячушь!) Искусство – это не религия, не молитва и не навязчиваяидея. Хорошее искусство, во всяком случае. Над художником нетгосподина. Над ним нет никого.
ДЖУЛИАН БЕЛЛИНГ
Мистер Локсий, ознакомившись с тем, чтоя написала, заметил, что я так и не высказалась в пользу однойкакой-то версии: Пирсона или моей матери. Я уже несколько лет невиделась и не переписывалась с ними обоими. Разумеется, я подтверждаю(в целом) версию моей матери. Но и то, что говорит Пирсон, тожепо-своему верно. Что же до мистера Локсия, относительно которогостроятся догадки, по-моему, я знаю, кто он. Он поймет, когда я скажу,что у меня к нему смешанные чувства. Только какое ему дело до правды?
Справедливость требует, чтобы ядобавила еще вот что. Очевидно, девчонка, какой я была, любила тогочеловека, каким был Пирсон. Но это была любовь, не подвластнаясловам. Его словам, во всяком случае. Как художник он потерпелнеудачу.
ПОСЛЕСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ
Уже когда были собраны все прилагаемыематериалы, мой дорогой друг Брэдли Пирсон умер. Он умер в тюрьме отскоротечного рака, который открылся у него вскоре после того, как онзакончил свою книгу. Я один был с ним до конца. Мне осталось, всущности, сказать совсем мало. Я думал как издатель написать взаключение пространный очерк, содержащий критику и мораль. И судовольствием предвкушал возможность сказать последнее слово. Носмерть Брэдли сделала пространный комментарий бесполезным. Смерть неможет обезгласить искусство, она может лишь напомнить о паузах ипустотах. Так что мне почти ничего не осталось сказать. Читатель самузнает голос правды. А если не узнает, тем хуже для него.
Не могу удержаться от нескольких,большей частью очевидных, замечаний по поводу послесловий. МиссисБеллинг пишет, отчасти справедливо, что слова существуют длясокрытия. Но авторам послесловий не удалось воспользоваться этимсвойством слов. Перед нами люди, которые выставляются напоказ. Каждаяиз женщин, например, утверждает (или намекает), что Брэдли былвлюблен в нее. То же самое утверждает и мужчина. Очень трогательно.Впрочем, это мелочь, этого следовало ожидать. В равной мере следовалоожидать и ложь. Миссис Баффин лжет, чтобы выгородить самое себя,миссис Беллинг – чтобы выгородить мать. Как кстати замутиласьее память! Такую дочернюю заботу можно понять, хотя мать и дочь давнопрервали отношения. «Доктор» Марло, говоривший правду насуде, теперь малодушно отрекается от нее. Я слышал, что емупригрозили адвокаты миссис Баффин. «Доктор» Марло –не герой. Мы должны простить его за это. Как простил бы Брэдли, невидевший ни одного из этих огорчительных «послесловий» ксвоей книге.
И как бы ни поступил, что бы ни подумалБрэдли, невозможно не ужаснуться мелочности этих людей. Каждаязаметка – неприкрытая самореклама, иногда тонкая, иногдагрубая.
Миссис Хартборн рекламирует свой салон,«доктор» Марло – свою псевдонауку, свой«консультационный кабинет», свою книгу. Миссис Баффиннаводит глянец на свой и без того разрекламированный портрет в позестраждущей вдовицы. (Тут уже нечего прибавить.) Но, по крайней мере,она искренна, когда пишет, что Брэдли, оказавшись в тюрьме, пересталдля нее существовать. Миссис Беллинг рекламирует себя как литератора.К ее осмотрительно написанному маленькому эссе я еще вернусь.(Признается ли она, что на ее литературный стиль повлиял Брэдли? Этоона тоже всячески старается скрыть!) Кажется, будто живые всегдамогут перехитрить мертвых. Только это пустая победа. Произведениеискусства смеется последним.
Публикуя эту рукопись, я преследовалдве цели. Во-первых, я хотел донести до читателей литературноепроизведение. Я по природе нечто вроде импресарио и уже не первый разоказываю услугу подобного рода. А во-вторых, я хотел восстановитьчесть моего дорогого друга, коротко говоря, снять с него обвинение вубийстве. Что ни от миссис Беллинг, ни от «доктора» Марлоя не получил никакой помощи, не удивительно, хотя и печально. Задолгое время я повидал немало сыновей и дочерей человеческих и знаю:доброго от них ожидать не приходится. Для достижения своей второйцели я намеревался написать от собственного имени подробный анализ,своего рода заключение следователя с указанием на противоречия, сгипотезами и выводами. Но теперь я решил обойтись без этого. Отчастипотому, что Брэдли уже нет в живых. А смерть выводит истину на судболее общий и широкий. Отчасти же потому, что, перечитав рассказБрэдли Пирсона, я убедился в том, что он говорит сам за себя.
Остаются еще две вещи. Одна из них –дать краткий отчет о последних днях Брэдли Пирсона. Другая –разобраться с миссис Беллинг (только по теоретическому вопросу, фактыя оставляю на ее совести). Начну со второго и буду тоже краток.Искусство, дорогая миссис Беллинг, растение гораздо более цепкое ивыносливое, чем вы полагаете, судя по вашему очень литературномуэссе. Ваше красноречие, отдающее, мне кажется, романтикой и дажесентиментальностью, – это красноречие человека ещемолодого. Когда вы станете взрослее в искусстве, вам будет многоепонятней. (Тогда вы, быть может, сподобитесь постичь и вульгарнуюсторону Шекспира.) О душе мы всегда говорим метафорами, их надо,употребив, тут же вышвыривать вон. Говорить о душе прямо мы можем,пожалуй, только с близкими. Вот почему философия морали невозможна.Об этом не существует науки. И нет таких глубин, доступных вашемувзору, миссис Беллинг, или взору другого человеческого существа, скоторых можно было бы определить, что питает, а что не питаетискусство. Зачем вам понадобилось раздваивать этого черного верзилу,чего вы боитесь? (Ответ на мой вопрос многое бы вам объяснил.)Сказать, что великое искусство может быть сколь ему угодно вульгарными порнографическим, значит сказать лишь самую малость. Искусство –это ведь радость, игра и абсурд. Mиссис Баффин пишет, что Брэдли былкомической фигурой. Все люди – комические фигуры. Об этом итрактует искусство. Искусство – это приключенческий рассказ.(Почему, собственно, вы смеетесь над приключенческой литературой,миссис Баффин?) Конечно, оно также имеет отношение к правде, онотворит правду. Но глаза на правду ему может открыть что угодно.Например, эротическая любовь. Синтез Брэдли кажется наивным,возможно, что он и в самом деле наивен. За единством могут стоятьразличия, но за различиями – снова единство, а далеко ли можетвидеть человек и далеко ли должен видеть художник? Искусству данасобственная строгость. Над строгостью философии оно лишь смеется.
Что до музыки, о которой миссис Беллингпринципиально замечает, что она – образ всех искусств, но не ихцарица, то я не расположен этого оспаривать. Я, как никто, могуоценить верность ее суждения. Я известен как музыкант, но интересуюсьвсеми искусствами. Музыка соотносит звук и время и тем самымобозначает крайние пределы человеческого общения. Но искусства несоставляют пирамиду, они располагаются в виде круга. Они служатзащитными внешними барьерами языка, усовершенствование которого –необходимое условие более простых форм общения. Без этих загражденийлюди скатились бы до уровня животных. Что музыка указывает набезмолвие, это тоже образ, его употребил Брэдли. Всем людям искусстваснится молчание, в которое им надлежит погрузиться, как иным тварямпредписано возвращаться на нерест в океан. Творец форм обречен набесформие. Иногда оно даже грозит ему гибелью. Что бы стал делатьБрэдли Пирсон, если бы остался жить? Написал бы еще одну книгу, наэтот раз великую? Возможно. Душа человеческая полна неожиданностей.
Брэдли умер хорошо, тихо, кротко, какподобает мужчине. Ясно помню простое удивленное огорчение у него налице, когда доктор (я при этом присутствовал) объявил ему худшее.Такое же выражение лица у него было однажды, когда он случайно уронили разбил большой фарфоровый чайник. Он произнес только: «О!»– и обернулся ко мне. Остальное свершилось быстро. Скоро он ужене вставал с постели. Торопливая рука смерти по-своему ваяла его ивскоре превратила его голову в череп. Писать он не пытался.Понемножку разговаривал со мной, просил объяснить разные вещи, державменя за руку. Вместе мы слушали музыку.
Утром последнего дня он сказал мне:«Любезный друг… простите… я все еще здесь…докучаю вам». Потом он сказал: «Не хлопочите, хорошо?»– «О чем?» – «О моей невиновности. Онане стоит того. Теперь это неважно». Мы слушали Моцарта по еготранзистору. Позднее он сказал: «Жаль, что не я написал „Островсокровищ“. К вечеру он совсем ослабел и почти не мог говорить.„Мой друг, скажите мне…“ – „Что?“– „В той опере…“ – „В какой?“– „Кавалер роз“. После этого он надолго замолчал.Потом: „Как она кончается? Этот юноша… как его звали?..“– „Октавиан“. – „Он остался сгероиней или покинул ее и нашел девушку себе по возрасту?“ –„Он нашел девушку себе по возрасту и покинул героиню“. –„Ну что ж, и правильно сделал“. Еще немного спустя онповернулся на бок, не выпуская моей руки, и закрыл глаза, словнособрался уснуть. И заснул.
Мне приятно думать о том, как я скрасилему последние дни. Я чувствовал, что он всю жизнь страдал оттого, чтоменя не было; и вот в конце я мог страдать вместе с ним и в последнийчас я выстрадал его смерть. Я тоже нуждался в нем. Он придал новуюгрань моему существу.
Что до моей личности, то я едва ли,«доктор» Марло, могу быть измышлением Брэдли Пирсона;ведь я пережил его. Правда, Фальстаф пережил Шекспира, но он непубликовал его пьес. Не занимаюсь я, позвольте вас заверить, миссисХартборн, и издательским бизнесом, хотя не один издатель мне многимобязан. Выдвигалось, я знаю, и такое предположение, что и БрэдлиПирсон, и я сам – вымышленные литературные персонажи, созданиеодного второстепенного романиста. Страх может породить любыегипотезы. Но нет. Я существую. Пожалуй, ближе других к истине быламиссис Баффин, несмотря на ее невообразимо примитивные понятия. ИБрэдли тоже существовал. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мнойна столе стоит маленькая бронзовая фигурка женщины на буйволе. (Ногабуйвола починена.) И золотая табакерка с надписью «Дар друга».Осталась и история Брэдли Пирсона, написанная им по моему настоянию,нечто более долговечное, чем эти два предмета. Искусство – вещьнеудобная, с ним шутки плохи. Искусство выражает единственную правду,которая в конечном счете имеет значение. Только при свете искусствамогут быть исправлены дела человеческие. А дальше искусства, могу васвсех заверить, нет Ничего.
Ф.Л.
1 Мысли, афоризмы (фр.).
1 Произведениями искусства (фр.).
2 Человек, убивший летом 1912 г. австрийского эрцгерцога Фердинанда, что послужило толчком для начала Первой мировой войны.
1 Собратья (фр.).
1 Шекспир. Венецианский купец, акт V, сцена 1. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
1 Юлиана из Норича (1343-1443) – святая отшельница.
1 Роман английского писателя Д. Г. Лоуренса (1885-1930).
2 Роман английской писательницы Вирджинии Вулф (1882-1941).
1 Здесь: на моем месте (лат.).
1 «Мария Селеста» – американская бригантина, оставленная экипажем в океане при загадочных обстоятельствах. Обнаружена в 1873 г.
1 Арестовано на время суда (лат.).
1 Счастливая вина (лат.).
1 Персонаж мистических романов позднего Средневековья о рыцарях короля Артура и священном Граале.
1 Радость жизни (фр.).
1 Здесь: живым голосом (итал.).
1 Дружба-любовь (фр.).
1 В зародыше (лат.).
2 Шекспир. Гамлет. Перевод Б. Пастернака.
1 Прямая речь, а не косвенная (лат.).
2 Идол (греч).
1 С ключом (подтекстом) (фр.).
1 Джон Донн. Доброе утро.
1 Тем самым (лат.).
1 Парафраз из стихотворения английского поэта XVII в. Герберта «Эликсир».
2 Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.
1 Недовольное (фр.).
1 Порывистостью (фр.).
1 Радость бытия (фр.).
1 В состоянии нежности (фр.).
1 Непременное условие (лат.).
2 Шекспир. Сонет 57-й. Перевод С. Маршака.
1 Сафо (VI в. до н. э.).
2 Расстройству (фр.).
1 Шекспир. Король Лир, акт I, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.
2 Там же.
1 В крайности (лат.).
1 Новое искусство (фр.).
1 Своеобразное (лат.).
1 Уильям Хогарт (1697-1764) – английский живописец, график и теоретик искусства.
1 Питер Лили (Питер ван дер Фаес, 1618-1680) – голландско-английский художник-портретист, представитель фламандской школы живописи. Уильям Уичерли (1640– 1716) – английский драматург. Гринлинг Гиббонc (1648-1721) – английский скульптор. Томас Аугустин Арне (1710-1778) – английский композитор. Эллен Алисия Терри (1847-1928) – английская актриса.
2 Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.
1 Эндрю Марвелл (1621-1678)– английский поэт.
1 Персонажи романа английской писательницы Джейн Остен (1775-1817) «Эмма».
1 Слово стало плотью и обитало среди нас (лат.).
1 С точки зрения вечности (лат.).
1 Здесь: нижнее белье (фр.).
1 Шекспир. Сонет 22-й. Перевод С. Маршака.
1 Да будет стыдно тому, кто дурно подумает (старофр.).
1 Персонаж из комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь».
1 Шекспир. Сонет 116-й. Перевод С. Маршака.
1 Стихи (итал.).
1 Салон мод (фр.).
1 Знаменитом (судебном) деле (фр.).
1 Персонаж популярной пьесы Дж. Барри (1860-1937).
1 Псевдоним (фр.).
1 Персонажи из книги «Алиса в стране чудес» английского писателя Льюиса Кэрролла (1832-1898).